Текст книги "Ближе к истине"
Автор книги: Виктор Ротов
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 69 (всего у книги 72 страниц)
Солнце вставало над распаханным полем и мягко пригревало.
Мы позавтракали, собрали рюкзаки и пошли по тропе по – над берегом Абинки. Вскоре впереди открылся просторный покатый склон. Вверху на нем, под лесом, – несколько животноводческих построек и загородки из тонкомера. В загородках – коровы, и возле них доярки в белых халатах: ферма.
Женя, потирая руки, сказал:
– Сейчас молочка парного попьем. Нет, ты представляешь? Лес, горы и парное молоко!
Но доярки почему‑то встретили нас холодновато и даже настороженно. Они не только не угостили нас молоком, но даже разговаривать не стали. Здрасте и до свиданья. Мы с Женей неприятно подивились и расстроились.
– Ах, старик, – вздыхал Женя. – Как здорово было б: лес, горы и парное молоко… Впечатление на всю жизнь!
Мы шли и любовались видами. Картины природы менялись с каждым нашим шагом. Речка скачет по камням, а впереди тихая заводь с водой бутылочного цвета. Тропа вьется по – над берегом – то у самой воды, то уведет чуть в сторону, покажет лужайку в цветах или одинокий развесистый дуб. Проведет сквозь березовую или осиновую рощу, снова выведет к речке да с таким видом, что мы невольно останавливались и любовались. Вдруг тропа повернула от речки и круто пошла в гору, которая ночью нависала над нами. И вскоре мы оказались на невысоком перевале. С перевала далеко видны горы, распадки, заросшие лесом, пронизанные солнцем. В ущельях поблескивают серебром быстрые горные речки.
На перевале отдохнули, попили воды. Посидели молча на своих рюкзаках, глядя на заросли разнотравья, на цветы и слушая пение птиц. Перед нами неохватная цепь гор, над нами небо в солнечной пыли, из леса веет легкой про
хладой. Солнышко припекает нам спины. Мы оба видим, как возле большого соцветия василистника, похожего на стоячую гроздь маленьких солнц, деловито и вроде даже с раздражением гудит шмель. Что‑то ему не удается в его шмелиной работе. Я слежу краем глаза за Женей. Он доволен. И от того, что ему хорошо, я испытываю почти блаженство. Я знал, что Женя обязательно напишет об этом небе в солнечной пыли, о травах в рост человека, о прохладе, которая веет из близкого леса, о речке, беззаботно прыгающей с камешка на камешек, о плечистых горах. И он действительно напишет обо всем об этом. «Да, это были тени. Они уже окутали вершины гор и ползли в долину, подбирая солнечный свет темными бархатными губами». Или вот: «На горе, с которой спустился дождь, клубилось солнце. Над вершиной встала мокрая, пушистая радуга». «Дождь еще стучал по земле, листьям, воде, но это уже было отступление. Товарищи вылезли из‑под дерева, и пока дошли до ручья, солнце уже окончательно вытеснило мглу из ущелья. Глорский и Кутшцев сели на горячие, дымящиеся камни. Дымилось все: земля, лес, ручей, даже небо. По верхушкам вдруг прошуршал ветерок, кинул пригоршню капель, принес запах вымытых гор».
Руководителем нашего творческого семинара в Литинституге был Кузьма Яковлевич Горбунов – один из старейших советских писателей, замеченный в свое время Горьким, который и дал молодому тогда писателю доброе напут ствие. Его роман «Ледолом» Горький оценил как «хорошую книгу, правдиво запечатлевшую Октябрь в деревне».
Кузьма Яковлевич был серьезным, вдумчивым руководителем. Семинар у нас был небольшой: человек двенадцать. Народ подобрался разный, были и молодые ребята, и люди в возрасте. Были такие, которые не имели еще публикаций, их приняли по рукописи, а были и такие, которые уже имели книгу. Например, Володя Журавлев – Доманский, который издал роман. Правда, за шесть лет учебы в институте он написал всего один рассказ «Двое», и на этих «своих «Двоих», как подметили ребята, он ухитрился прийти к госэкзаменам. Были и такие, которые за время учебы в Литинституте не показали нам ничего. Например, Николаев. Самый пожилой среди нас. Он писал какой‑то большой роман, не в томах, а в мешках. «Роман в десяти мешках». Был в нашем семинаре и совсем юный парнишка (фамилию не помню, а звали его Валерой), ему было всего девят
надцать, но он поступил с романом. Правда, в рукописном виде. После первой же осенне – зимней сессии он «отсеялся». Послушал лекции, посидел на творческом семинаре, сказал «не в коня корм» и ушел из института.
Был в нашем семинаре и Саша Ольшанский, теперь известный прозаик. Он мало с нами общался, жил где‑то на квартире. Потом женился на москвичке и совсем «испортился». Я хорошо помню, как мы обсуждали его рассказы на семинаре. Те самые рассказы, над которыми потешались наши «маститые» семинаристы. Те самые рассказы, которые потом вошли в его прекрасный сборник «Китовый ус», изданный в Москве в 1981 году. И в том числе рассказ «Портос» про шкодливого, с характером, кота. Этот кот, переступая низкий порожек флигеля, «отряхнул каждую лапку в отдельности от мнимой грязи». Чем вызвал реплику старой женщины: «Ишь ты, какой культурный!» Эта реплика из рассказа Саши Ольшанского надолго стала у нас как бы предъявительской хохмой.
Вообще мы относились к творчеству друг друга строго и чуточку свысока.
У меня сохранились записи, что‑то вроде протокола одного из творческих семинаров, датированные 16.10.1965 года. Обсуждали мы рассказы «Милитриса» и «Утренние гудки». Не помню чьи. В этом обсуждении приняли участие: Лавров, Николаев, Стариков, Дубровин, Кононов, Ротов. Кузьма Яковлевич сделал заключение. В своем заключении коснулся всех нас. Кое – кого похвалил, меня тоже.
Когда выступал я, Женя взялся вести протокол. Но не записал ни одного слова из того, что я говорил. «Забыл, старик, – сказал он. – Очень хотелось послушать тебя». Зато когда выступал Кузьма Яковлевич, он сделал такую запись: «Рогов находится в брожении. Когда перебродит, он станет интересным, спорным, а может, даже великим писателем (Горбунов)».
Он издевался надо мной, потому что Кузьма Яковлевич благоволил ко мне. Это между нами не почиталось. Мы все были ниспровергателями и гениями.
Кузьма Яковлевич понимал эту нашу слабость и относился к нам снисходительно и добродушно.
Однажды он пригласил нас, весь семинар, к себе на загородную дачу. Он и его жена приняли нас радушно. Угостили чаем. А мы вели себя, как мальчишки.
Кузьма Яковлевич замыслил эту встречу как продолжение семинарских занятий. Мы поняли это сразу и ста
рались уйти от делового разговора. Дурачились, отвлекая его внимание. При этом переглядывались между собой и перемигивались. Особенно «старался» Валя Смирнов. Самый талантливый из нас, как мы тогда считали. И в самом деле, это был талантливый человек, но запущенный, неорганизованный в быту. Маленького роста, тощий, похожий на мышонка, он был вечно голодный и одинокий. Но был тонкий стилист. Маг и чародей слова.
Кузьма Яковлевич проводил занятия продуманно и целенаправленно. На каждом занятии, кроме разбора наших сочинений, он рассказывал о классиках литературного мастерства, водил нас на «кухню» писателя, как мы выражались. Но больше нажимал на теорию. Сегодня о роли диалога в художественном произведении как выразительном средстве характеристики персонажа. Завтра об интерьере, или о пейзаже, или о внешности героев…
Женя во время таких разговоров откровенно скучал и отпускал негромко, так чтоб только я мог расслышать, колкие реплики в адрес преподавателя. К примеру, Кузьма Яковлевич говорит о том, что в художественном произведении нужно в соответствии с замыслом и одевать героя (героиню)… Женя шепчет мне: «А лучше раздевать…»
Между ним и Кузьмой Яковлевичем с первого дня установились подчеркнуто – корректные и в то же время какие‑то антагонистические отношения. Роль ученика Женя терпел нехотя. Правда, и в учителя никогда не набивался. Мне кажется, уже тогда, в годы учебы в Литинституте, он хорошо знал жизнь и свое дело. И жил как бы с опережением. Иной раз мне даже казалось, что он уже прожил одну жизнь и вернулся в молодость, чтобы теперь с молодыми силами и мслодой >нерггей рассказать о прожитом.
Повесть (Грибы на сфа; ьте» была опубликована в «Подъеме» в май июньс. ом i омерэ в 1964 году. То есть менее чем через год после нашего поступления в институт. Значит, в то время, когда он скучал на лекциях и творческих семинарах в первую нашу осенне – зимнюю сессию, повесть была уже написана и одобрена, как потом станет известно, самим Гавриилом Троепольским.
Конечно, чтобы написать такую повесть, надо обладать талантом. «Грибы на асфальте» написана мастерски.
А мы еще ничего не знаем, и Женя нам ничего не говорит. Мы сидим с ним на занятиях творческого семинара, слушаем о том, что в художественном произведении каждая деталь должна играть на замысел. Я воспринимаю
это как должное, как учебу. А Женя похехекивает. Он уже все, оказывается, знает. Для него это азбучные истины. Хотя литературному мастерству его никто не учил. А он откуда‑то все знает. Он уже автор «Грибов…» Очевидно, это и был тот случай, когда мы говорим: дано свыше.
Я лично удивлялся такому его снисходительно – насмешливому отношению к занятиям и не одобрял. Я думал, что он много мнит о себе. Я же ведь не знал, что хожу по Москве, сижу на лекциях, спорю на семинарах, обедаю в кафе, сплю в одной комнате с автором повести, которая сразу обратит на себя внимание…
Я иду впереди, Женя следом. Мы не торопимся, любуемся бесконечным разнообразием картин природы, дышим свежайшим воздухом, глядим на горы, которые медленно обходят нас слева; слушаем биение речки внизу, и я еще не знаю, что через два года буду с волнением читать Женину повесть обо всем об этом. Буду узнавать эти места, эти картины, людей, дожди; вспоминать диковинные мысли, сопровождавшие нас в походе, чувства. Удивляться и еще раз удивляться способности друга видеть все это, запоминать, переосмысливать и воплощать в художественные образы; способности подмечать детали и подчинять их общему замыслу произведения, как тому учили нас в институте.
Вторую ночь мы с Женей провели в станице Эриванской.
На подходе к станице действительно познакомились со стариком и старухой, которые пригласили нас к себе на ночлег. Ночевать в доме мы сразу наотрез отказались. Но если они разрешат нам поставить палатки в саду – мы с удовольствием. А познакомились со стариками так. Часу во втором дня решили устроить привал с обедом. Как раз вышли на покатый безлесный склон, где была скошена трава и уложена в валки. Женя лег ничком на сено и стал блаженствовать, наслаждаться запахом горного разнотравья. Потом увидели старика и старуху, косивших недалеко от нас. А до этого они, наверно, отдыхали под копной. Старик подошел к нам. Он был в сатиновой рубахе, заправленной в хэбэшные брюки в полоску; почему‑то в шерстяных носках, натянутых поверх штанин, и в калошах, подвязанных веревочками.
Мы угостили его спиртом и бутербродом с тушенкой. Подошла и старуха. В просторной юбке и кофте крупным горохом. На голове косынка, повязанная по – крестьянски.
Что, да кто, да откуда и куда? Настороженные сначала, под конец нашей беседы они прониклись к нам доверием и участием. Пригласили к себе на ночевку и рассказали, где живут: речку перейти, сразу слева крайний дом. Вместо забора – каменная кладка.
Старуха Жене показалась игривой, а старик жмотистым. Почему, я затрудняюсь сказать. Ибо ничего такого я не заметил. Обыкновенные старик со старухой. Приветливые, участливые. Может, в тот момент Женя уже придумал своего Василия Петровича – «естественного человека», который живет на доходы натурального хозяйства и который сам по себе? И сын таков. Его зовут Петр Васильевич. (Заметим – отца Василий Петрович, сына – Петр Васильевич). От перестановки слагаемых сумма не меняется. Их хата с краю… В буквальном и переносном смысле. Жене нужен был прототип. И он перекроил простого и добродушного, общительного, доверчивого, гостеприимного старика в этакого Кащея Бессмертного…
Забегая немного наперед, скажу, когда мы уходили из Эриванской, – это было наутро следующего дня, – на краю станицы, на отшибе увидели приветливый добротный дом с прилегающим огромным приусадебным участком с ульями. Возле ульев возился человек. Он был в сапогах, в куртке – безрукавке и в шляпе с навесной сеткой. Сетка откинута с лица. Мы спросили у него, по какой дороге нам идти в Адербиевку (следующая станица по нашему маршруту). Он молча взмахнул рукой и отвернулся. На вторичное наше обращение вообще не ответил. Женя проворчал: «Кулак недобитый». И теперь мы совсем по-иному увидели большой добротный дом, который, конечно же, построен на дурничку – лес рядом, – и необъятный приусадебный участок, который хозяин, конечно же, сам себе нарезал, и его самого, живущего припеваючи и оттого, наверно, очерствевшего – мне хорошо, а остальные перебьются.
По его милости мы не попали в Адербиевку, как намечено было маршрутом, а попали в Шапсургскую. И вышли к морю не в Геленджике, а в Кабардинке. Вот чего стоил нам всего один взмах руки недоброго человека, указавшего не ту дорогу. И вообще дальше все сложилось не по-доброму. Так что гнев и сарказм, с которыми Женя обрушился на Василия Петровича, «естественного человека», имеет под собой реальную почву. Только прообразом Василия Петровича послужил не один, а два человека: гос
теприимный старик и хозяин необъятной усадьбы. Антураж от деда с бабкой, а образ «естественного человека» навеян встречей с недобрым хозяином на выходе из Эриванской.
Сказать по правде, я был шокирован его такими параллелями: Глорский – Дубровин, Кутищев – Ротов, Василий Петрович – недобрый хозяин необъятной усадьбы. Женя, очевидно, предвидел мою такую реакцию, а потому вслед за повестью «Билет на балкон», которую тотчас выслал мне по выходе книги, он позвонил: «Старик, я взял только антураж! Понимаешь? Антураж только!..» Меня что-то насторожило в этом его настойчивом предупреждении. Потом я понял, что он хотел сказать. Он хотел предупредить меня, чтоб я ничего не принимал на свой счет. Но я все равно был шокирован, когда прочитал повесть. Ибо в повести был не только антураж, в ней было много жестокой правды. И я написал Жене. Мол, нужно ли было так больно касаться темы даровитости Кутищева, в котором без груда угадывается Ротов? Я был несколько ослеплен обидой и не сразу понял, что и по отношению к Глорскому, то есть к себе, Женя так же беспощаден. Даже, может, больше, чем к другим.
Сейчас становится все более модным (а может это продиктовано жизненной необходимостью) писать о реальных людях в художественных произведениях. О родных, любимых, друзьях, недругах. И вопрос, в какой степени откровенно можно писать о реальных людях на страницах рассказов, повестей, романов – не праздный, а назревающий, если не назревший.
В какой степени деликатным оказался Женя в этих вопросах, прибегнувший, правда, к вымышленным именам, я испытал на себе и могу смело об этом гсворигь. И постараюсь как можно откровеннее.
Прочитав повесть «Билет на балкон», я сначала неприятно подивился. Особенно творческой несостоятельности Кутищева. Как ни хитрил Женя, как ни мудрил, чтоб завуалировать это, называя Кутищева хорошим добротным писателем и прочее, общий вывод был неутешительным – Кутищев творчески несостоятельный человек. И Женя даже говорит почему – Кутищев зарылся в быт, в семью, он скован разными условностями бытия и своей железной самодисциплиной. В повести Глорский якобы завидует собранности и другим качествам Кутищева и даже объявляет о том, что принимает его веру. Но это всего лишь прием,
уловка деликатного Жени. За похвалами в адрес Кутищева совершенно четко просматривается довольно едкая ирония. Ловко отхлестал, ничего не скажешь. Это‑то меня и расстроило. Но Женя, как истинный художник, остался на высоте: он сказал правду. Причем, сделал это в высшей степени деликатно и хитроумно. Он понимал, что я могу обидеться, и не хотел меня обидеть. Но он не хотел и врать.
Он никогда не поучал, он только говорил: надо, Витя, работать. Работать, работать… То же самое, по суги дела, он говорил и Кутищеву, если снять всю литературную серебристо – золотистую паутину, которую наплел вокруг него. И туг обижайся, не обижайся, а Женя прав. Надо работать, может, что‑нибудь и получится.
Обрисовкой близких, друзей и знакомых, сдержанной, симпатичной откровенностью, дружеской суровостью меня покорил роман Гария Немченко «Проникающее ранение», который я читал в дни, когда писал эту повесть. Роман о людях, с которыми свела его, автора, судьба. Гарий Немченко подошел к вопросу меры откровенности мудро: встреча с человеком – есть благо. Даже если люди не стали друзьями, или друзья разошлись – все равно, встреча людей – есть благо. Это благо остается при нас до конца дней наших, поддерживает в жизни. Это хорошо. И об этом хорошем надо говорить.
О плохом, о подлости тоже не следует умалчивать. Когда схватка, борьба. Но ради того, чтоб покопаться в грязном белье – стоит ли? Недавно я прочел книжку одного известного артиста, почему‑то взявшегося за перо. Он дошел до того, что выболтал наиделикатнейшую семейную тайну – отец думал, что «я НЕ ЕГО». Именно так у него и подчеркнуто. При живых‑то еще, насколько я понял, родителях. Это же ведь какая‑то патология откровенности. К чему это? Я уверен, Валерий в жизни своей, в делах и помыслах гораздо лучше и красивее чем в «этих» «Дребезгах». Не понимаю, зачем понадобилось выставлять напоказ несуществующие язвы души?
В наше время, когда всплеск человеческого самолюбия и тщеславия достиг высшей точки, – каждому хочется чем‑нибудь выделиться. Поэтому хороший человек пытается оскалить зубы, которых у него нет; грешник расписывает свою якобы праведность, пьяница – трезвость, злодей играет под добра – молодца, баба – яга – под красу – девицу. Но человеку не следует поддаваться соблазну выделиться любым способом. Ибо время потом спросит: «Человек, а что в тебе человеческого?»
Когда речь идет о недостатках человека, которые составляют его существо, тут уж никуда не денешься. Мы люди и все человеческое – есть наша суть.
Подремав в тени деревца на валке душистого сена, мы отправились дальше, дав твердое слово старику и старухе, что будем ночевать у них. Тропинка повела нас вниз, и вскоре мы вышли к реке. Здесь она была спокойная, плоская и не очень глубокая. Сквозь прозрачную воду цвета автола видно было каменистое дно. На той стороне сидели мальчишки с удочками. Они посоветовали нам подождать любую машину, которые ходят здесь иногда, и переехать на ней, чтоб не замочить рюкзаки. Мы подождали, но машины нет и нет. Тогда Женя предложил надуть матрац и использовать как плот. Так мы и сделали. Мальчишки помогали нам. За это мы угостили их шоколадом. Они так вошли в роль, что охотно вызвались и проводить нас к дому старика со старухой. Правда, дом был всего шагах в пятидесяти от места нашей переправы.
Когда мы шли к этом дому в шумном сопровождении мальчишек, с нами поздоровался мужчина, колдовавший возле дизеля в сторонке, под леском. Как потом оказалось – это был сын старика – хозяина. Он подошел к нам, когда мы столпились у кособокой калитки их дома.
– В чем дело?
Мы рассказали. Так, мол, и так. Прихлашены на ночлег.
– Хорошо. Входите. – Молодой хозяин напоил нас взваром из потного кувшина, посидел с нами, покурил, прислушиваясь к гулу работавшего под леском дизеля, потом встал. – Мне надо… – Кивнул он в сторону дизеля. – А вы располагайтесь. Сейчас отец с матерью придут. Мать приготовит чего‑нибудь на ужин. – И он направился к калитке.
– А можно мы рюкзаки оставим, сами посмотрим поселок?
– Можно.
Мы внесли свои тяжелые рюкзаки в сенцы и налегке, радостные от свободы в плечах, благополучные двинулись по станице. В станице была всего одна улица. Мы прошли ее из конца в конец. На другом конце магазин. В нем, как и во всех магазинах небольших селений, было все, от резиновых калош до леденцов. Мы купили хлеба, консервов, полюбезничали с продавщицей и пошли «домой».
Станица расположилась в неширокой долине меж дву.: хребтов. В той стороне, откуда мы пришли, хребты сходились, как бы замыкая гам вход, а в той стороне, куда нам предстояло идти завтра, – долину перегораживала лесистая горбатая гора.
– Край света, – сказал Женя. – Вот уж где можно отсидеться, если грянет атомная война.
– Радиоактивное облако и сюда достанет, – усомнился я.
– Ты прав, старик. Однако здесь чертовски здорово!..
Хозяева были уже дома. Старуха готовила ужин, а старик сразу повел нас за дом, в старый запущенный сад, огороженный каменной кладкой, в которой был широкий пролом в сторону шумевшей весело речки.
– Вот. Под любым деревом выбирайте себе место для палаток.
Мы с Женей облюбовали травку под старой развесистой яблоней. Ветки ее доставали почти до земли. Разбили палатки и легли отдохнуть перед ужином. Солнце уже садилось, вполсада лежала густая мягкая тень.
– Вить! – позвал меня Женя.
Я выглянул, Женя лежал на животе, высунувшись по плечи из палатки. Перед самым носом его висела ветка с крупными краснобокими яблоками. – Давай поговорим.
– Давай. – Я тоже устроился как и он – лег на живот, и высунулся из палатки. Мы говорили о разных пустяках, а за каменным забором, за проломом, шумела и шумела весело и страстно говорливая речка. И тогда Женя сказал слова, которые потом напишет Глорский:
– Я начну свой роман так: «Горы пахли страстно…» – А?
Признаться, мне в тот момент было все равно, как он
начнет свой роман. Я находился в состоянии нирваны. Мне было наплевать на все заботы, я блаженствовал: мы в горах, мы лежим в палатках в старом саду, над нами рясные яблоки, мы отгорожехчы от мира каменной кладкой, а за проломом шумит горная речка. Нас ждет ужин на свежем воздухе и приятная неторопливая беседа. Рядом со мной друг, который счастлив, молод, талантлив: который, знаю, благодарен мне за эту несравненную вылазку.
При внешней медлительности Жени, он человек мобильный, динамичный. Он не давал остыть впечатлениям. Пока они еще тепленькие, пока источают аромат пережи
того, он выплескивал их на страницы своих новых повестей и рассказов. У меня же пережитое должно отстояться, почти забыться; а потом вдруг проснется к нему волнительный интерес и захочется воспроизвести полузабытое. При этом всплывают такие подробности, которые я, наверняка, не помнил на второй день событий. И все таким милым, дорогим, значительным кажется, мудрым и поучительным.
Учась в Литинституте, мы еще не знали, что творческая работа – это затворничество, добровольная каторга. И не просто каторга, а с оковами; ты добровольно приковываешь себя к столу, к ручке, к пишущей машинке. Это ежедневное, ежечасное насилие над собой. Как говорит один наш кубанский писатель Александр Васильевич Стрыгин: «Каждый раз я беру себя за шкирку и сажаю за стол». Женя потом в каждом своем письме будет писать мне: «Работаю, работаю. Без работы, кажется, и нет жизни».
Сам того не подозревая, он дал ответ на свой же вопрос, поставленный в повести «Билет на балкон», – «Зачем ты?» А затем, чтобы созидать. Человек рождается для того, чтобы созидать свою землю. Конечно, ответ на этот вопрос вопросов не такой уж однозначный. Над ним ломали и ломают головы лучшие умы человечества. Но все же искать здесь следует, в созидательном предназначении человека.
Во время сессий, в свободные часы, мы читали, бродили по городу, просто валяли дурака или грелись на солнышке на пляже в Серебряном Бору. Наблюдали, подмечали, спорили, скучали, наконец. Все казалось простым, обыденным, не стоящим внимания. Теперь же те «мелочи» видятся крупно.
Был у нас на курсе студент по фамилии Кепочка{Фамилия изменена}. Это был удивительный человек. По – моему, с Алтая. Он там работал библиотекарем в деревне. По натуре – подвижник. Энтузиаст – пропагандист книги. Ужасно неблагополучный человек. Говорили, что он работал в библиотеке почти бесплатно. За какие‑то гроши. Семья от него, естественно, ушла. Жил он одиноко и неустроенно. Приезжал на сессию тощий, как медведь после зимовки. Голодал форменным образом. Он покупал пачку соли и каждый день булку хлеба. Хлеб с солью и водой – были его пищей. Мы, кто как мог, подкармливали его, но делали это деликатно, ибо он искренне и глубоко обижался, когда его жалели. Одет был всегда аккуратно. В один и тот же черный костюм, и обязательно галстук. (А однажды даже приехал в галстуке – бабочке.) Всегда подчеркнуто опрятен, чист, выбрит, в одной и той же, но свежей, – он стирал ее каждый вечер – рубашке. Небольшого роста, коренаст. У него буйная шевелюра, розовые, добродушные губы; лицо открытое, приветливое, глаза умные. Тяжеловатая походка. Интеллигентнейший, деликатнейший, наипорядочнейший человек! И весь в себе. В каком‑то своем мире. Ребята, кто с ним жил, говорили, что мухи не обидит, куска сахара не возьмет без спроса, десяти копеек не попросит. Единственное, что он позволял себе, это собирать в общежитии бутылки. То была его монополия. Всякий у нас знал, что любая пустая бутылка, пивная или молочная, – это достояние Кепочки. У нас вошло в привычку – только Кепочка имеет право взять пустую бутылку. И он это право почему‑то за собой признавал. Он считал, что сбор бутылок в общежитии – это его дело. Его работа, которая помогала ему кормиться. Он собирал бутылки и складывал их у себя под кроватью. Когда их накапливалось много, он набивал ими небольшой чемодан и нес сдавать. Сдача бутылок была чем‑то вроде ритуала у Кепочки. Надо было видеть, как он шел по коридору с чемоданом. В чистом наутюженном костюме, в свежей, как всегда, рубашке под галстук, а иногда и под галстук – бабочку; вытертые тряпочкой штиблеты, и походка дипломата, идущего на очередное заседание ООН. Весь – сияние, лоск и блеск.
Естественно, Кепочка был у нас предметом незлобливых шуток, мишенью остряков. И наша троица: Женя, Сеня и я, а потом Валера Шатыгин, вместо Жени, «точили» об него языки. Лучшим был признан афоризм Сени, который сказал о Кепочке: «Волки – санитары природы, Кепочка – санитар общежития Литинститута».
На «заработанные» таким образом деньги, Кепочка покупал сахар и молоко. Если успевал. Если у него их не выпрашивали ребята. Когда у него просили деньги, он выворачивал карманы и говорил: «Вот. Это все, что у меня есть». Ребята честно брали ровно столько, сколько надо на бутылку борматухи. Остальное возвращали. А потом страдали и избегали с ним встречаться, потому что отдавать было нечем.
Кепочку уважали, Кепочку подкармливали, Кепочку «грабили» и никто никогда не обижал его. Его боготвори
ли, потому что он был чист, светел как херувим, бескорыстен и самоотрешен. Он честно трудился – очищал общежитие от бутылочной скверны и, не задумываясь, отдавал ребятам последние гроши. При этом никогда не требовал возврата.
Я почему вспомнил именно о Кепочке? Во – первых, потому что нас это забавляло тогда. Во – вторых, в нашей студенческой братии разные были ребята, каждый не прочь был прослыть оригиналом. И каждый из нас был в какой-то мере оригиналом. Но среди оригиналов выделялись супероригиналы, архиоригиналы. Кепочка был архиоригиналом. И не рисованный, а натуральный. Это был странный, мягкий, беззащитный человек. Словно былинка на ветру. И чем‑то велик. Может, бескорыстием своим, абсолютной честностью и беспредельной порядочностью. Чего нынче так не хватает в людях. По чем мы тоскуем нынче.
И еще я вспоминаю Николая Рубцова. Он был нашим однокурсником. Чем‑то они были схожи с Кепочкой. Может, этой своей отрешенностью в суетном задиристом мире? А может, тихой углубленной святостью?
Рубцов был не эффектным внешне человеком. Щупленький, лысоватый, брюки гармошкой, стоптанные ботинки.
Меня однажды подселили к нему в комнату. Не припомню почему – то ли не было свободных мест, то ли мои ребята не оставили ключ от комнаты.
Когда я вселялся, Коли не было дома. Но вот он появился и… Рассердился: он будет жаловаться ректору, что к нему подселили. Мы тогда еще не знали, что Коля Рубцов скоро станет известным поэтом. Теперь его стихи вошли в золотой фонд русской советской поэзии. Но что‑то было в нем уже тогда. Что‑то такое, что заставило меня уступить, я не стал с ним задираться. Я знал, что он живет затворником, много работает, запершись в комнате. И как-то сразу понял его – он хочет уединения.
Потом он встретил меня в сквере возле общежития и извинился: «Не обижайся. У нас сложилась своя братия, поэтому я…» И так далее.
У него была манера идти без очереди на экзамен. Это не нравилось ребятам, но почему‑то никто не протестовал, когда он, минуя очередь, как бы не замечая никого, проходил в дверь. А бывало, что Валерий Павлович Друзин сам приглашал его в аудиторию: «Коля, заходи!». Мы уважительно расступались. Мы часами томились под две
рью с напряженными, как струна нервами, ревниво следя за очередностью, но когда проходил Коля, мы молчали. У нас хватало почему‑то терпения и доброты на него. В нем тоже было что‑то от Кепочки. Какая‑то беззащитность и ранимость. Нечто такое, что трогало самые отделенные уголки души и делало нас добрее и мягче. Может, мы тогда уже чувствовали в нем тот дивный свет, который потом прольется в его стихах. Всякий раз, когда я читаю его стихи, слушаю песни – вспоминаю его и удивляюсь: ну откуда, в каких недрах сердца его рождались такие чудесные строки? Где черпал он, подавленный с виду человек, такие просторные, чистые, чарующие добротой и светом образы?
Поистине волшебный дар природы!..
После тарелки наваристого борще Женя вздохнул в избытке чувств.
– Хорошо!..
– Да – а-а! – согласился с ним дедуля и отложил ложку. Молодой хозяин покивал согласно головой. Он слушал, помалкивал и кивал согласно головой.
– «Волки – санитары природы, а Кепочка…» – вспомнил почему‑то Женя Сенин афоризм и хитро посмотрел на меня. – «Дерево – друг человека, а лес – это кислород. Так сказал Витя». – Женя уже ерничал. Но хозяин подхватил тему: «Да – а-а!»
Молодой хозяин согласно покивал головой. И вдруг разразился целым рассказом. Да каким!
– … Или вот скажем – дерево. Оно, как и человек, слышит и чувствует. – Дедуля с интересом и неким удивлением повернулся к сыну. А ну‑ка давай, сынку, скажи… – Читал я, что зарубежные ученые устроили эксперимент: под деревом понарошке разыграли убийство. А потом установили такую сверхчувствительную аппарату ру с датчиками и стали приводить под дерево разных людей, мол, как будет реагировать дерево. И когда привели «убийцу», датчики показали, что дерево заволновалось. Опознало, значица…
– А што, – расправил и прихладил воображаемые усы дедуля. – Дерево – это живой организм. Я вот когда в лесу один, я с деревьями разговариваю, Они молчат, конечно, но мне кажется, они все понимают. Понимают, с чем ты пришел – со злом или добром. Если видят, что ты пришел со злом, притихнут мрачно. С добром – лопочут листочками. И вроде ветра нет, а лопочут листочками…