Текст книги "Последний бой"
Автор книги: Тулепберген Каипбергенов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 63 страниц)
Потом мать и дочь поили гостя чаем. Девочка, которой исполнилось уже пять лет, усевшись к Туребаю на колени, тыкала пальчиком в раскрытую книгу и с нескрываемой гордостью называла буквы.
– Это мама меня научила.
– Молодец твоя мама. И ты тоже умница. А меня не научишь?
Тазагуль подпрыгнула от радости:
– Давайте, давайте, дяденька!
– Поздно, – с сожалением отказался Туребай, и непонятно было, поздно ли заниматься этим сегодня – за окном уже спустились сумерки – или поздно уже постигать ему мудрость наук вообще, в его без малого сорок лет.
Вместе с дочерью Джумагуль проводила Туребая до ворот, крепко, по-мужски, пожала руку, пообещала на прощание:
– Скоро приеду к вам. Встретите?
Вернувшись в аул, Туребай первым делом приказал собрать народ. Когда люди сошлись, сказал:
– Земляки! Большие начальники, которые меня вызывали в город, велели передать вам горячий большевистский привет!..
– Спасибо! И ты им при случае тоже, от нас, – пламенный! – откликнулся, паясничая, как обычно, Ходжанияз. – А больше ничего не передавали – зерно, или ковры, или там какой десяток быков? Нет?.. Жаль...
– Замолчи! – оборвало Ходжанияза сразу несколько голосов. – Говори, аксакал.
– За то, что канал строим, за дом, который тозовцы ставят, – за это нас похвалили, сказали – правильно свою власть понимаете. Потому что власть эта для того завоевана, чтоб трудовому народу хорошо жилось. Ну, а за то, что на учебу никого не послали, план по этой линии не выполнили, – за это, товарищи, выговор нам. Ругали очень даже обидными словами. Как будем дальше, спрашивали. Вот и собрал я вас, чтоб, значит, вместе подумали да решили, что делать будем, какой ответ держать перед советской властью...
Долго никто не хотел говорить. Отмалчивались. Отводили глаза в сторону.
Аксакал не торопил, терпеливо ждал, пока заговорят сами.
И вдруг из задних рядов раздался женский голос:
– Я скажу. – Это была Бибиайым.
– Говори, послушаем, – повернулся к ней Туребай.
– А я скажу, темные мы, слепые люди! Новая власть добра хочет нам, к свету ведет, а мы, как тот козел, упираемся, от собственного счастья нос воротим. Да что же, на аркане, что ли, в рай нас тащить, если собственной пользы не понимаем?.. Теперь про учебу скажу. Я так понимаю, не для себя старается новая власть, чтоб наши дети грамоту знали, чтоб перед ними весь мир открылся. Не для себя – для наших же детей старается. Чего ж вы боитесь, зверем затравленным глядите на нее, на учебу? Страшно? Убьют? А жизнь в темноте, в невежестве, в побоях, она лучше смерти?
– Ей что? Ее дочь зарезали, чужих не жалко, хочет, чтоб и с другими так же! – донеслось от двери, где сгрудились женщины.
– Неправда! – выкрикнула Бибиайым. – Была б живая моя девочка, сама б теперь наказала ей: езжай в город, учись, будь человеком!.. Да некому мне сказать.
– Сама б поехала, – посоветовал кто-то с ехидцей.
– Поехала б – поздно... – Подумала, заявила решительно: – Самой-то мне уже поздно, а вот племянника своего, Абдуллу, сама повезу в город – пусть учится, ума-разума набирается. И вот что еще сказать хочу, земляки: все добро, что осталось у меня после портного, – будь проклято во веки веков его имя! – все, что есть у меня, отдаю на прожиток тем джигитам и девушкам, которые на учебу поедут. Так и знайте!
Сначала по чайхане, где собрались люди, прокатился тихий шепот. Потом он перерос в сплошной гул, в котором одобрительные возгласы смешались со злобным шиканьем, хвала – с руганью. Кто-то топал, кто-то уже поднялся с места и, размахивая руками, кричал.
Туребаю с трудом удалось угомонить разыгравшиеся страсти.
– Что Абдуллу решила на учебу отправить – дело доброе, – сказал он, когда в чайхане стало потише. – А сам-то Абдулла согласен?
Из задних рядов ответил звонкий юношеский голос:
– Хоть сегодня поеду. Только б напарника мне – вдвоем веселее!
– Ну, кто с Абдуллой? – обратился Туребай к людям.
В разных концах помещения зашевелились, загомонили. Десятки маленьких человеческих драм разыгрывались в отрывочных фразах, наполненных мольбой и ненавистью, надеждой и отчаянием, быстрых, лишь на мгновение скрестившихся взглядах, в резком взмахе руки, крутом повороте шеи. Это были короткие схватки между людьми самыми близкими – отцом и дочерью, сестрой и братом, женой и мужем. И потому, что все они старались решить свой раздор втайне от чужих, посторонних глаз, незаметно, не привлекая внимания, схватка эта становилась еще острей и напряженней. «Ты не посмеешь!» – кричал немой взгляд отца. «Поеду, поеду!» – отвечали упрямые глаза дочери.
Туребай, стоявший на возвышении, видел все. Он видел, как рванулась вперед Нурзада – старшая дочь Калия – и как отец крепко схватил ее за руку. Видел борьбу, которая происходит в семье Сеитджана.
Отклик пришел оттуда, откуда его никто не ждал. Поднявшись во весь свой могучий рост, Турумбет громко сказал:
– Я поеду!
– Ты? – удивился, не поверил Туребай и поглядел на Турумбета внимательно: шутка, хитрость, какой-то подвох – чего тут ждать?
Но Турумбет повторил серьезно и твердо:
– Поехал бы, если пошлете...
И снова зал загудел, разразился десятками голосов.
Третьей, вырвавшись из рук Сеитджана, смело ступив вперед, вызвалась шестнадцатилетняя Гульджан.
Еще три человека уходили из аула в неведомую, полную надежд и опасностей жизнь, за которую кровью платили одни, в которую метили из засад – другие.
10
Говорят, чужая беда – с чирей, свой чирей – действительно беда. Может, оно и так, если из всех звуков мира слышишь только собственный голос. А если не так, и ухо твое способно слышать не только то, что звучит внутри, но и то, что доносится извне? Тогда, случается, своя беда отступает назад, прячется в глубоких закоулках души – чужая боль становится твоей собственной. Легче от этого человеку или, может, вобрав в свое сердце чужие страдания и соседские беды, ему приходится многократно трудней? Дело не в этом. Дело в том, что только эта способность делает его человеком.
Вернувшись через несколько лет в Чимбай, в город, с которым связано так много воспоминаний, Джумагуль первые дни ходила по улицам, узнавала и не узнавала знакомые перекрестки, торговые ряды, площадь. В памяти всплывали печальные и смешные, тревожные и светлые картины былого. Но рядом вызревало какое-то новое, незнакомое чувство. Была ли то досада на прошлое? Нет. Сожаление об ушедших годах юности? Нет. То было чувство угрызения. Угрызения за свою тогдашнюю поглощенность собой и только собой, сосредоточенность на собственной персоне, собственной беде и боли. Сегодня она называла это черствым, непростительным эгоизмом, ругала и судила себя...
Джумагуль ходила по улицам и, вглядываясь в лица женщин, шедших навстречу или толпившихся у какой-нибудь бакалейной лавки, думала о том, как изменить и переделать их жизнь, так хорошо известную ей самой, как избавить их от тирании вековых обычаев и законов, открыть перед ними дорогу к свету и счастью. И за всеми этими мыслями стихала боль по матери, которую она недавно похоронила, отходили на задний план горестные раздумья о собственной женской доле.
В первый день, как только Джумагуль появилась в окружкоме партии, Баймуратов, усадив ее напротив, сказал:
– Понимаю, женотдел для тебя дело новое. Для нас – тоже. Не нужно распыляться. Первое: женщины должны узнать о своих законных правах, научиться ими пользоваться. Таким образом, на тебя ложится обязанность агитатора, пропагандиста и высшего судьи по всем вопросам морали и быта. Второе: через школу и коллективный труд вовлекать женщин в общественную деятельность, организовывать и воспитывать их. Третье: личный пример. Кстати, ты замужем?
– Нет... Разошлась.
Баймуратов внимательно и, как показалось Джумагуль, с каким-то сомнением посмотрел на нее, произнес задумчиво:
– М-да, нелегко тебе здесь придется... нелегко...
Он сам проводил ее в другой конец коридора, открыл дверь в пустую нетопленную комнату и, усадив за старинный стол с львиными лапами вместо ножек, напутствовал шуткой:
– Такой стол – львиная доля успеха.
Джумагуль один за другим осмотрела ящики стола, но ничего не обнаружила там – ни клочка бумаги, ни какого-нибудь карандаша, ни даже обрывка газеты. А так хотелось найти хоть какую-то завалящую безделицу. Ведь это означало бы, что здесь уже кто-то думал, работал, и ей остается только продолжить начатое уже кем-то другим.
Начинать приходилось сначала.
За осмотром стола и застал ее первый посетитель. Огромного роста мужчина в теплом халате, распахнутом на груди, в черной, размером с добрый котел каракулевой папахе протиснулся в дверь. Не сказав ни слова, он уставился на Джумагуль и умиленно разглядывал ее куртку, лицо, руки.
Джумагуль не выдержала.
– У вас ко мне дело? Говорите.
Лицо посетителя расплылось в широкой улыбке.
– Не признаешь? Отамбет я, Отамбет-палваном люди зовут. Из Еркиндарьи. Забыла? Помню, девчонкой-оборвышем бегала. Не узнать!
В памяти Джумагуль шевельнулось далекое смутное воспоминание: аул на берегу широкой реки, двор Кутымбая, по которому девчонкой бегала она, загоняя коров, холодная юрта, где вместе с матерью прожила несколько лет. В первое время, завидев Отамбета, Джумагуль торопилась куда-нибудь спрятаться: громадный рост, ручищи, громоподобный голос палвана внушали ей страх. Затем она узнала Отамбета поближе и больше не боялась его – это был добродушный, немного застенчивый человек, покорно сносивший постоянное подтрунивание земляков, готовый прийти на помощь всякому, кто попросит.
– А я, понимаешь, думаю, что это за такая начальница Джумагуль объявилась? А она вот кто такая, оказывается – наша! – гудел Отамбет. – Ну, слава аллаху, что привелось с тобой встретиться!
– Как вы там живете. Что в ауле? – пододвинула стул, усадила посетителя Джумагуль.
– Про то и пришел тебе рассказать. Баймуратов послал. Говорит, теперь есть у нас специальный человек по этой, по женской части – Джумагуль Зарипова, к ней и иди. Она с тебя шкуру и спустит – страшная женщина.
– За что ж с вас шкуру снимать? – улыбнулась, не поверила Джумагуль.
– А за то, что и в этот год молодых на учебу не выслали. И добрым словом заманивал, и кулаком стращал – не идут, хоть ты тресни! Ну, с этими бы, с птенцами, я б еще так-сяк сладил – старые воробьи не подпускают: такой писк подымут – на всю округу – и клюют тебя всей стаей.
Долго и обстоятельно рассказывал Отамбет о жизни родного аула. Заброшенный в степи, отрезанный от ближайшего города многими километрами трудных дорог, отгороженный от мира рекой с одной стороны и лесом – с другой, аул жил под страхом постоянных басмаческих набегов. Грабежи и кровавые расправы со всяким, кто заговорит о новых порядках, возропщет на произвол Кутымбая, вконец запугали народ, подорвали в нем веру в другую, вольную, по правде и совести, счастливую жизнь, о которой, будто дивную сказку, поведает, вернувшись из города, редкий ходок или случайный путник. Шумит лес, течет и течет широким разливом вода в мутной, илистой Еркиндарье, а жизнь на ее берегах будто в омуте – не колыхнется, не прорежется живым голосом...
Горько, досадно слушать Джумагуль рассказ Отамбета. Пообещала: поможем. А у самой все внутри бессильно обмякло: такой богатырь и ничего поделать не может, где уж ей, женщине, эту беду одолеть! Подобралась, глянула прямо в глаза Отамбету, усмехнулась задорно:
– Слыхивал про то, как два разбойника целый караван с сорока джигитами разграбили? А вот послушай... Спрашивают люди у одного из этих джигитов: как же так? Их двое, а вас вон сколько! Отвечает: не так – их двое, а я один. Потом на другого караванщика навалились – опять такое же дело: их двое, а я один. Потом и третьего... Так и скрутили всех караванщиков. Что тут поделаешь – один против двоих не попрешь!
Отамбет почесал затылок, сказал со вздохом:
– Твоя правда: сорок огней – еще не солнце. А как сгребешь их в одно, когда каждый сам себе и греть, и светить хочет? Задумаешься. Да и у аксакала не сорок рук – тут тебе и на учебу поставь сколько положено, и зерно сдай по плану, и ТОЗ собери... Сейчас Баймуратов сказал: готовься, брат, земельно-водную лепорму производить будем. А что она за зверь такой, эта лепорма? С какого боку к ней подходить?
– Не лепорма – реформа, – поправила Джумагуль.
– Ну, спасибо, – помогла: реформа. Теперь уж все ясно стало.
Два часа растолковывала Джумагуль Отамбету-палвану значение этого непонятного ему слова. Всю землю, всю воду, что течет теперь по земле, отобрать у баев и мулл и, как сказано в советском законе, передать ее тем, кто трудится на этой земле. Единым разом и на вечные времена покончить с эксплуатацией – с тем, что один, как паразит, живет и жиреет за счет другого.
Это палван понял сразу, это знал и без хитрых слов – «реформа», «эксплуатация»: всей жизнью своей выстрадал. Однако ж сколько б ни было знаний, нужно еще и мочь.
Джумагуль обозлилась: здоровый джигит – быка кулаком свалить может, а немощной телкой мычит. Сказала, чтоб задеть, раззадорить:
– Пугливую львицу и котята сосут.
Отамбет оскорбился:
– Хорошо вам тут сидеть да указывать! А вот поехали б туда – поглядел бы на вашу отвагу.
– А что, и поеду! – выпалила Джумагуль и сама испугалась, а Отамбет отвернулся, обиженный, ступил к двери.
– Надумаешь ехать – предупреди. Встретим. Не то сразу и провожать придется. В последний путь.
Только ушел Отамбет, в кабинете появился новый посетитель – такой суетливый узкоглазый старик с кустиком редкой рыжеватой бородки.
– Ты тут будешь повелительницей женщин?
– Если вам женотдел, тогда я.
– Ага, значит, ты. Требую справедливости! – патетически воскликнул старик и воинственно вздернул свою тощую бороденку. – Если человек слово дает, должен он сдержать свое слово? Отвечай!
– Должен, конечно, – не очень уверенно ответила Джумагуль, соображая, к чему клонит старик.
– А если еще и задаток за это свое слово получил, тогда как?
– Тем более.
– Тогда требую вернуть мне дочь! Слово за нее я давал? Давал. Калым от жениха получил? Получил. Все честь по чести. А ее другой человек украл. Как вор, увел ночью. Что же это выходит?! Грабеж! – кричал в гневе старик, и бороденка его смешно тряслась и подпрыгивала.
– С кем убежала дочь?
– С подлецом, который по-новому учится, волосы распустил, как баба. Я б ему эти лохмы вместе с головой состриг!
– Не горячитесь, отец, – попыталась успокоить старика Джумагуль. – Все будет хорошо, по справедливости.
– Значит, вернешь мне эту бесстыдницу?! О, благодарение тебе, повелительница! Я знал, что найду у тебя правду: новая власть – так повсюду толкуют – простой народ защищает. А я же кто? Я и есть тот самый народ! – И старик склонился в низком поклоне.
– Что советская власть простой народ защищает – это, отец, святая правда. Потому и не вернем вам дочь.
– Как так? – опешил старик. – Слово я давал? Давал. Калым получил? Получил. Народ я? Народ. Кто ж еще? Не бай, не ишан. Отдайте мне дочь!
– Не отдадим! Кто вам дал право давать слово за другого? Продавать человека, как скотину какую-нибудь! А вы спросили у дочери, хочет она за этого вашего жениха или, может, кто-то другой ей в душу запал? Требуете справедливости, а сами как злодей поступаете.
– Это я злодей буду?.. Я?.. Да ты... Какая же ты заступница простого народа? – совсем разволновался посетитель. – Изверг ты! Клятвопреступница! Ну, ничего, найду я еще и на тебя управу. До самого аллаха дойду, а свою правду вырву!..
Он ушел, громко хлопнув дверью, а на пороге уже стоял новый посетитель. Нахмурив брови, заложив руки за спину, скривив в жесткой усмешке рот, на пороге стоял Турумбет. Кем он явился? Мужем? Отцом Тазагуль? Убийцей?..
11
Когда-то, помнится, учили Туребая: каждый год под своим знаком рождается. Один под знаком змеи, другой – коровы, третий – львиной пастью на людей щерится. Какой знак, такой и весь год будет – злой или добрый, засушливый или плодами обильный, радостный или печальный. Все дело, какой зверь воцарится.
На этот раз зверь, видно, попался из добрых. Даже зверем назвать как-то неловко – домашнее животное: корова – не корова и с овцой не сравнишь. Конь. Тащит на себе такой урожай – спина гнется. И воды вдоволь принес. И радостей много. А главная радость у Туребая – отцом стал: двух дочерей подарила ему Багдагуль. Дом, который с отъездом Санем и Тазагуль примолк, опустел, снова наполнился звонкими детскими голосами, и этот крик, смех, плач лучше всякой музыки для Туребая. Уедет куда – в город ли вызовут, подастся ли в соседний аул поглядеть, как там новую власть устанавливают, – а самому не терпится скорее домой возвратиться. Так и сидел бы меж двух колыбелей, носы утирал да сказки рассказывал. И что ему до того, что крохи еще ничего не поймут, – зато самому приятно.
Только не часто доводится Туребаю с дочками своими побыть. Не до сказок. Такая жизнь пошла – никакой сказочник не придумает: и беды в ней горше, и счастье поярче.
Еще в январе, собравшись на сход, односельчане решили: чтоб все теперь по-новому было, надобно и аулу новое имя дать. Думали, спорили, сошлись на одном – Бахытлы, что значит счастливый. В тот же раз, на общем сходе, своего представителя на съезд выбирали. Сперва кто-то Ходжанияза было назвал. Такой шум, крик, свист поднялся – не то что птицы – куры в воздух взметнулись. Делегатом на съезд стал Туребай.
Надолго, на всю свою жизнь запомнит он этот день – 16 февраля 1925 года. Переполненный зал. Торжественная тишина. С трибуны, обитой красной материей, звучит мужской голос: «Первый учредительный съезд Советов Каракалпакии считаю открытым...» Так, на глазах Туребая, была создана Каракалпакская автономная область, объединившая все земли, на которых испокон веков жили каракалпаки. Учредительный съезд вынес решение просить о включении Каракалпакской автономной области в состав Казахстана.
И снова в пути Туребай. На этот раз делегатом Каракалпакии направляется в Кзыл-Орду, где состоится съезд Советов Казахской республики. Стоя, впервые в жизни аплодируя, участники съезда принимают закон о братском союзе двух народов. У многих на глазах слезы радости. Объятия. Звуки Интернационала. И над всем этим, как знамя, как солнце в небе, – имя Ленина.
Какой-то грузный казах, оказавшийся рядом, крепко стиснул, прижал к себе Туребая:
– Здравствуй, брат!
– Здравствуй!
Но, видно, в говоре Туребая что-то показалось ему подозрительным. Отступился, оглядел недоверчиво:
– Каракалпак?
– Да нет, отроду я казах...
– Эк тебя! – разочарованно и вроде даже раздраженно бросил грузный казах. – Чего ж тогда обниматься лезешь? По жене соскучился?
– Отроду-то я казах, а делегатом оттуда, из Каракалпакии буду, – пытался объяснить Туребай, но сосед уже потерял к нему всякий интерес и, махнув рукой, отвернулся.
Возвратившись домой, Туребай собрал жителей аула и в подробностях рассказал все, что видел и слышал сам. О том, что Каракалпакия теперь своей властью, народным разумом управляться будет. Что все другие народы Советской страны – русские и казахи, узбеки и туркмены – все помогут каракалпакам счастливую жизнь на своей земле строить. Но и мы, каракалпаки, тоже должны другим народам помочь. Потому что в Советской стране все народы – братья, одна большая семья.
Слушали внимательно, не перебивая, лишь время от времени требуя от аксакала прояснить незнакомое слово, открыть смысл новых понятий – интернационал, коммуна, пролетариат. И Туребай объяснял – не всегда по-научному, но доступно и верно. Как сам понимал слова выступавших на съезде.
Смуту, как обычно, внес Ходжанияз. Прикинувшись дурачком, спросил, ухмыляясь:
– А если у каждого народа теперь эта... Как, говоришь, ее имя?.. автономия, значит, как же тогда: каждый на своей земле жить должен? Казах – у себя, русский – у себя, мы – на своей земле? Вот ты, к примеру, казах, снимаешься с места и к себе в Казахстан подаешься? А как же мы без аксакала управляться будем? – И шутовски протянул к Туребаю руки, чуть не рыдая запричитал : – Не уходи от нас, аксакал, не бросай бедных-несчастных!
Отвечать Туребаю не пришлось. Со всех сторон, злые и раздраженные, набросились на Ходжанияза односельчане:
– За такие шутки язык вырвать!
– А ему не страшно – чужим языком треплется!
– Гнать его, люди, чтоб мозги не туманил!
Пришлось Ходжаниязу просить у схода прощения:
– Да я что – уже и пошутить не имею права? По мне, хоть казах, хоть каракалпак, хоть кто – был бы человек хороший да в кости умел бы играть!
– Чего возьмешь с этого болтуна?! Дурак, он дураком и останется. Продолжай, Туребай!
А дурак себе на уме: новую юрту поставил, ковер туркменский из Чимбая привез. И откуда только деньги у него берутся? Спросят люди – отшутится: в карты выиграл или еще проще – дуракам счастье. Однажды не выдержал Туребай, ответил:
– Это только в сказках дурачки удачливы. В жизни достаток не глупостью наживается.
– Значит, умом? – с готовностью подхватил Ходжанияз.
Туребай глянул с недобрым прищуром:
– Бывает, умом, а бывает, и хитростью.
– Какая же во мне хитрость, браток? Весь на виду, – простодушно рассмеялся Ходжанияз.
– Не весь – половина. Другую в тени прячешь. Ладно, как-нибудь и другую попробуем разглядеть.
Запомнил Ходжанияз этот разговор и с той поры где шуткой, а где и тайным наветом старался побольней уязвить аксакала. Вот и теперь ужалить решил, да не вышло – сход заступился, не дал Туребая в обиду.
Так уж оно получилось, что за два года своего верховодства в ауле бывший батрак, голодный и нищий, стал самым уважаемым здесь человеком. В чем тут причина, каждый, наверное, растолковал бы по-своему. Один – что почитает Туребая за скромность: каким был, таким и у власти остался. Другой – за то, что не для себя – для людей аксакал старается: ни юртой новой, ни коврами не разжился, а когда, выстроив дом, тозовцы предложили аксакалу занять одну комнату, отказался, сказал:
– Я потом. Пусть самые бедные туда переедут. Я подожду.
Называли люди и другие причины, почему полюбился им Туребай, но, видно, главную все же открыл Нурутдин, когда вместе с Туребаем возвращался с кзылординского съезда.
– Ты не думай, что люди к тебе льнут за то, что уж такой ты хороший да мудрый. Тут дело другое: через тебя, аксакала, проводит свою линию в ауле советская власть. Уважение к ней на тебя изливается. Вот в чем секрет.
Туребай призадумался, попробовал возразить:
– Если так, отчего одних аксакалов почитают больше, других меньше, а третьих и вовсе клянут?
– Оттого, что одни разумней и глубже ведут эту линию, другие похуже, а третьи, знаменем революции прикрываясь, свою подлую линию гнут. Такой – самый опасный наш враг. Понял?
Да, понял Туребай, всем сердцем постиг, и теперь, когда с веселой ухмылочкой на лице Ходжанияз запустил в него камень, твердо решил: не в него, аксакала, целился батрачком – в советскую власть, в те слова про дружбу и братство народов, что привез Туребай со съезда. И не себя, не свой авторитет аксакала должен он сейчас защищать – великую большевистскую истину, ленинский завет.
Такого красноречия не предполагали в Туребае даже самые близкие его друзья. Он говорил о междоусобицах, уносивших сотни человеческих жизней, кровопролитных войнах, которые разжигались богатеями, о буржуазных националистах, желающих рассорить и разделить народы. Плакали женщины, вспоминая отцов и братьев, погибших во время жестоких набегов соседних племен. Вздыхали и отводили глаза в сторону пожилые мужчины, те, чья память несла еще на себе ржавые пятна, вытравленные местью и злобой.
А Туребай говорил все свободней, жарче, запальчивей.
– Бедняк на бедняка кидаться не станет. Что им делить? Пот, которым поля орошает? Слезы, что льет в голодную стужу? Или долги, которыми, как паутиной, опутаны?.. Баи, ишаны, царские слуги – вот кто наши враги – и скотовода-казаха, и землепашца-каракалпака, и русского рабочего человека! Только объединившись, став в один ряд, мы общего врага одолеем. Потому и учит нас большевистская партия: пролетарии всех стран – это значит мы, батраки, рабочие, беднота, – пролетарии, соединяйтесь!..
После схода, не сговариваясь, всем скопом пошли через аул. Мимо замкнутых ворот Дуйсенбая, через площадь, к новому, только в этот год вырытому каналу. Остановились у двух чигирей – примитивных водоподъемных колес, купленных весной на общие средства членов ТОЗа. По обе стороны канала, вытянувшись в два человеческих роста, пугливо шуршала своими саблями-листьями джугара. Снежной белизной сияли на солнце первые раскрывшиеся коробочки хлопка. А дальше тяжелой золотистой волной колыхалась пшеница.
Разве устоит, не зальется искристой радостью сердце крестьянина перед этой благодатной картиной! Кажется, не только глазами, обонянием, слухом – всем нутром, каждой порой своей чует он, как дышит плодоносящая земля-кормилица, как глухо ворочается в ее утробе вызревший плод. И нет для него большего счастья, чем натруженной, загрубелой рукой нежно коснуться тяжелой, медовым соком налитой грозди, или, как закадычного друга по плечу, похлопать рябой бок арбуза, или любовно, будто пушинку, положить на ладонь невесомое облачко хлопка. Кому еще, кроме крестьянина, дано испытать это светлое, возвышающее чувство? Женщине, давшей миру нового человека? Поэту, сложившему прекрасный дастан? Мирабу, проложившему для воды новый путь?
Рядом с Туребаем оказалась Бибиайым, вдова портного, как ее теперь называли, хотя каждому в ауле известно, что портной жив и по приговору суда отбывает где-то свой срок. Сильно переменилась старуха с той памятной трагической ночи. Забросив домашний очаг, целыми днями при тозовцах ходит – то чай вскипятит, то с тяпкой на окучку хлопчатника выйдет, то на стройку большого дома подастся. Привыкли к ней тозовцы, считают своей. А она не своя, приблудная вроде.
– Послушай, сынок, – замедлив шаг, говорит вдруг Туребаю вдова. – Слово свое, что тогда на собрании молвила, все как есть выполнила: племянника своего Абдуллу на учебу отправила, денег столько дала – все науки постичь хватит. Теперь думаю, как мне жить дальше?
– Так и живите – при людях, и люди ведь к вам по-доброму, – не разобравшись в настроении старухи, ответил Туребай.
– Не то, не то, сынок. Не могу с богатством своим порешить. Юрта, машина «Зингер», материя разная от того убийцы осталась – куда это все?
Туребай растерялся: со всякими вопросами приходили люди к нему – с таким не случалось. Задумался, не зная, какой дать совет. Бибиайым подсказала сама:
– А что, аксакал, если продам я все это хозяйство свое, деньги в ТОЗ – значит, в общий котел, а сама попрошусь: примите, мол, люди! Как думаешь, примут?
– Думаю, и без денег примут тебя.
– С деньгами вернее, сынок... Только б приняли. Мне теперь без людей, в одиночку, что живой в могиле с открытыми глазами лежать. Не примете – умом тронусь, – и, прикрыв углом платка рот, Бибиайым разрыдалась.
Так прямо с канала и пришли они в большой дом. Уговаривать тозовцев не пришлось: много лет знали они Бибиайым, каждый день ее жизни, каждое сказанное ею слово. Только Калий, когда речь зашла об имуществе, оставшемся от портного, несмело спросил из-за спины Орынбая:
– А зачем продавать? Лучше уж разделить, каждому понемногу: тому юрту, этому ковер, Сеитджану, к примеру, иголку, а то вон сквозь штаны всю душу видать.
– Мне иголку, а тебе, значит, машину?! Так, что ли? – обиженно отозвался Сеитджан.
– Можно и так. Общее хозяйство. Ты без меня ничего не моги сделать, я – без тебя. Так и будем парой ходить.
Орынбай рассудил иначе:
– Верно говорит вдова – все продать! А на вырученные деньги пару быков да железный плуг, да, может, еще и коня для общего хозяйства купить. Всем польза.
Его поддержали все жильцы большого четырнадцатикомнатного дома. Кроме Калия, которого мысль о швейной машине колола, как та стальная игла.
В первый же базарный день весь скарб Танирбергена в уложен на высокую двухколесную арбу и в сопровождении Орынбая отправлен в Чимбай.
В тот же день Бибиайым переселилась в большой тозовский дом.
12
Прошлое возвращалось. Бесплотные тени былого подымались из глубоких могильников памяти и шевелили обескровленными губами, чего-то требовали, и грозили, и звали. С чего это началось?..
Он стоял на пороге, суровый, как судья, жестокий, как палач. Джумагуль почувствовала, как цепенеет под этим тяжелым взглядом, как стынет и замирает сердце. Страх? Это был не страх. Сколько раз уже приходилось ей лицом к лицу встречаться со смертью – стреляли из близких засад, неслись с оголенными саблями, забрасывали камнями. Тогда – помнит она совершенно отчетливо, – тогда не было этого чувства бессилия и покорности. Была злость, была отчаянная решимость, была пружинистая сила в руках. Отчего же сейчас?.. Муж, господин, властитель ее судьбы, ее начало, ее конец!.. Значит, не вырваться, не уйти ей от этого рабского сознания? Это в крови, это сильнее ее. Зачем же было тогда учить, записывать, отвечать на экзаменах: революция освобождает человеческую личность, патриархат – явление историческое, он рухнет вместе с породившим его эксплуататорским обществом... угол падения... Чему равен угол падения?.. Ах, зачем ей все это знать? Раба!..
Он стоял, заслонив спиной дверь, стоял молча, в упор разглядывая Джумагуль. Городского покроя костюм. Короткая стрижка. Шрам на носу. Это он, Турумбет, тогда вгорячах ее поуродовал. Мог и вовсе прибить. А что? Муж!.. Прикончил бы ее тогда, меньше хлопот было. И сейчас не пришлось бы, как велел Дуйсенбай.
Сколько продолжалась эта немая, тяжелая сцена, Джумагуль не могла бы сказать. Она помнит только, как скрипнула дверь и из-за плеча Турумбета выглянула стриженая голова одного из работников окружкома:
– Баймуратов вас просит. Срочное дело.
Не подымая на Турумбета глаз, Джумагуль двинулась к двери. Турумбет отступил. В последний момент, когда Джумагуль была уже на пороге, ухватил ее за рукав, спросил хрипло, отрывисто:
– Дочка где?.. Хочу видеть...
– Нет ее здесь. В Турткуле... в Турткуле оставила.
– У кого?.. Я туда как раз, в Турткуль... – и помедлив, будто устыдившись, добавил: – На учебу послали...
– Тебя? – удивилась, в первый раз посмотрела Джумагуль прямо в глаза Турумбету. – Будешь учиться?
– Самому кой-кого проучить нужно...
Снова насторожилась, вся напряглась Джумагуль:
– Кого же?
– Где дочка?
– Этого я не скажу! Нет у тебя дочери!.. Не было!
В лицо Турумбета ударила краска. Произнес раздраженно:
– Лучше скажи, не то совсем сиротой дитя останется.
– Пугаешь?
– Предупреждаю.
– Нет! – твердо повторила Джумагуль и с силой толкнула дверь. Уже в коридоре она расслышала последние слова Турумбета:




























