Текст книги "Последний бой"
Автор книги: Тулепберген Каипбергенов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 63 страниц)
Спор двух братьев – Нуржана и Ержана Сержановых – спор мировоззренческий. Нуржан, рыбак, берёг Арал, боялся обесплодить его, всегда стремился «долг» отдать, тот, что во имя добра люди призваны отдавать друг другу. Нуржан – хозяин на Земле, в отличие от Ержана, временщика.
Спор братьев – спор добра и зла, что рядом соседствуют, об этом и говорила когда-то внуку, Жаксылыку, старая Айлар. Вывод, к которому автор подводит нас: «Зло и добро, с которыми сталкиваемся, не со стороны являются к нам..., так перепутаны, что не сразу и разберешь, где кончается одно и начинается другое. Они не только в одном ауле, они в одном человеке порой уживаются. В одном поступке».
Само имя Даулетова символично. Жаксылык – значит «доброта». Так каким должно быть добро? Всепрощающим? С «кулаками»?.. И что такое – добро? зло?.. Не есть ли зло одичавшее, распущенное добро? Сплошь и рядом: пекутся о благе, а дело злом оборачивается. Ведь и Сержанов, и герой Мушкетика искренне верили, что творят добро, пользу.
Даулетову, наконец, открывается, почему старая Айлар говорила, что родина добра и зла – их аул. Да, два человека живут в каждом их нас. И «наша лень, разгильдяйство, чванство и дурь наша способны иссушить моря, поворотить реки, изменить климат половины планеты... И, напротив, наша добросовестность, наш труд, ум, честь способны растекаться по всей земле и многих осчастливить».
Могут, могут упрекнуть писателя в назидательности, в «чистой» публицистике. В этих раздумьях Даулетова, в страстных речах Шарипы мы действительно слышим голос самого автора. Но это не умаляет значения романа, его гражданского звучания.
Но и руку чуткого художника узнаем – в массовых ли сценах, в порывах ли одной души, и, конечно же, там, где явится на страницы природа – великая, вечная, дарующая нам жизнь...
Роман поднимает много проблем нынешнего дня. Будоражит, тревожит, заставляет повернуться прежде всего к себе, внутрь себя, ибо «добро и зло уживаются в одном человеке». Да и не это ли цель всего творчества Тулепбергена Каипбергенова, писателя, исповедующего Совесть, Милосердие, Доброту.
Маргарита Ломунова
ДОЧЬ КАРАКАЛПАКИИ

Книга первая
1
Резким движением Зарипбай отдернул полог, вошел в юрту. В налитых кровью узких глазах билась ярость:
– Проклятая тварь! Оставишь ты мой дом или гнать тебя, как собаку?!
Санем кротко склонила голову, не смея взглянуть на мужа. Ответила тихо, испуганно:
– Сжальтесь, отец... Приводите ее. Разве ж я вам помеха?.. Куда мне с такой малюткой?
– Кто придет в этот дом, пока здесь ты, сатана?! – гневно сжал кулаки Зарипбай.
– Я сама... – едва шевелила Санем пересохшими губами, – я сама пойду к этой девушке и приведу ее. Только молю вас, отец, не обрекайте нас... Не гоните!..
Но пустое, безнадежное это дело – пытаться разжалобить Зарипбая. И Санем, которая живет с ним не первый год, пора бы уж знать об этом. Однако горе безрассудно и зачастую ищет спасения там, где уготована гибель.
– Нет у меня времени болтать тут с тобой... Уйдешь, спрашиваю?.. Уйдешь ты отсюда? – грозно надвинулся Зарипбай на маленькую, съежившуюся в страхе женскую фигурку. – Молчишь?!
Широкая, заросшая густой ржавой шерстью короткая рука потянулась за прислоненной к стене лопатой. Санем видела, как поднялся, повис над головой прилепившийся к черенку серый комок глины. Комок высох, растрескался и, потревоженный взмахом лопаты, начал осыпаться мелкой крошкой. Санем смотрела на него. Вот отвалился еще один кусок. Теперь на черенке оставался последний, совсем крохотный комочек.
Игравшая на улице Джумагуль не сразу поняла, откуда эти странные, глухие удары. Будто ухали брошенные с арбы тугие мешки или где-то вдали выбивали кошму.
– Убьете ведь, убьете, отец! А-а-а!..
Джумагуль кинулась к юрте. Пожелтевшая от копоти низкая притолока сшибла с головы зеленую бархатную тюбетейку с красным, как маковый цвет, помпоном.
Санем лежала головой к двери. Из углов рта стекали на пол две алые струйки.
– Мама! – в ужасе вскрикнула девочка, падая перед Санем на колени. – Мамочка!
Трепетной рукой она гладила Санем по лицу, прижималась головой к ее груди, с мольбой повторяла сквозь слезы:
– Ну, открой глаза... Ну, мамочка... Где у тебя болит?..
Зарипбай неуклюже потоптался на месте и, не проронив ни слова, вышел.
Джумагуль разорвала подол своего шелкового платья, вытерла кровь с лица матери, неумело перевязала голову. И вдруг еще какая-то неведомая внутренняя сила подняла ее на ноги, бросила к двери, заставила войти в большую юрту.
Будто исполнив нелегкое, но почетное, достойное мужчины дело, Зарипбай возлежал на кошме, самодовольно оглаживая жидкую бородку. Услышав шаги, не спеша повернулся:
– Ты? Чего тебе надо?
Молчание Джумагуль встревожило Зарипбая. Он приподнялся, тяжело уставился на дочь. Ненависть, горевшая в ее глазах, исказившая лицо, судорогой сковавшая детские кулачки, поразила Зарипбая. Цепенея под этим взглядом, он резко взмахнул рукой, крикнул визгливо:
– Прочь! Убирайся отсюда! Вон!
– Ты... Ты убил мою мать! – хрипло прошептала Джумагуль и то ли бросилась, то ли бессильно повалилась на Зарипбая. Он отшвырнул ее к двери, поднялся с кошмы.
– Сгинь ты, подлое отродье! На отца бросаться!.. – И уже успокаиваясь, возвращая лицу и осанке своей прежнюю важность, пробормотал негодующе: – С непокрытой головой перед отцом явиться – бесчестье какое! Позор!
Переступив через дочь, ничком простершуюся у порога, Зарипбай вышел.
Еще какое-то время Джумагуль лежала неподвижно. Затем поднялась и, всхлипывая, растирая ладонями по лицу горькие слезы, поплелась из юрты.
Санем лежала все так же неподвижно, раскинув в стороны руки, неестественно подогнув под себя левую ногу. Джумагуль попыталась перенести ее подальше от порога, но тяжесть оказалась непосильной для хрупкой двенадцатилетней девочки.
– Мама! Мамочка! – причитала Джумагуль. И вдруг из груди ее вырвался отчаянный, полный тоски и страха, недетский вопль: – Умерла!.. Убили!..
Одна за другой, опасливо озираясь по сторонам, потянулись во двор соседки. Постепенно они заполнили всю юрту. Сидели на корточках, прикрывая рот углом платка, скорбно вздыхали, втихомолку призывали божий гнев на голову бая.
Жизнь не баловала этих покорных, притерпевшихся к унижениям, обездоленных рабынь. Счастье являлось к ним редко, слишком редко, чтобы высветить душу. Мимолетные девичьи сновидения зачастую оставались самыми светлыми, самыми радостными мгновениями всей их жизни. Но даже в сновидениях этих счастье было убогим, как юрта кочевника, бесцветным, как осенняя степь. И чему удивляться: мечта – она тоже живое растение. Яркой ароматной розой расцветает она на благодатной, ухоженной почве. Колючим янтаком либо горькой полынью – на иссушенном сером песчанике.
С появлением Зарипбая расшумевшиеся было женщины прикусили языки. Вслед за ним, молитвенно сложив руки, в юрту протиснулся мулла. Не обратив внимания на собравшихся, он на мгновение остановился посреди юрты, затем как-то боком приблизился к Санем и, ухватившись за полу своего желтого халата, стал обмахивать женщину, приговаривая скороговоркой:
– Туф-туф! Исчезни, нечистый дух! Исчезни!..
– Придумал – нечистый дух! Из палки, что ли, он выскочил? – негромко произнесла пожилая женщина, стоявшая у стены.
Не удостоив ее ответом, мулла присел на корточки, приоткрыл лицо Санем, на которое кто-то уже успел набросить белое покрывало, и затрясся в новом приступе священного озарения: «Туф-туф!»
С волнением и надеждой следила Джумагуль за непонятными движениями муллы. Девочка ждала чуда. Только когда из беззубого рта муллы вместе с загадочными словами вылетала перемешанная с табаком желтая слюна, Джумагуль брезгливо морщилась и закрывала глаза.
Зарипбай стоял тут же. Он тоже ожидал чуда. Он даже был уверен, что оно произойдет непременно: могло ли быть иначе, если он, Зарипбай, самолично за то уплатил и притом немалую сумму! Правда, чем дольше затягивалась эта хитрая операция, тем мрачнее и жестче становилось лицо Зарипбая. Да и как ему было не мрачнеть: ведь если не свершится сейчас чудо, не уйти Зарипбаю от выкупа за убийство жены!
Но чудо все же свершилось. Вздрогнули и снова закрылись веки Санем, из груди вырвался хриплый стон.
– Слава аллаху! – облегченно вздохнул Зарипбай и провел ладонями по лицу. – Жива?
– Аллах милостив и милосерден, – молитвенно отозвался мулла.
– Вы чудотворец, муллаке! – коротко рассмеялся Зарипбай и обвел тяжелым взглядом соседей. – Ну, чего вам? Чего глаза вытаращили? Идите!
Когда последняя женщина вышла из юрты, Зарипбай сказал:
– Оживили мою жену, муллаке, теперь еще сделайте так, чтоб женою мне не была, – и аллах вознаградит вас. Ну, а если аллах не захочет – я сам!
Джумагуль, наблюдавшая из темного угла, вздрогнула, зажала рукой готовый вырваться крик. Сколько раз за свои короткие детские годы ей приходилось уже наблюдать дикие сцены, которые устраивал отец, вернувшись с гулянок в других аулах! Какими грязными словами и оскорблениями не осыпал он мать в такие минуты! Эти крики и ругань черной копотью осаждались в душе ребенка. В такие дни Джумагуль незаметно уходила из дому и одиноко бродила по степи до той поры, пока, накричавшись и вдоволь поиздевавитись над матерью, отец не засыпал долгим мертвецким сном. «Сгинь! Проваливай из моего дома! Развод!» – эти слова не в первый раз слышала Джумагуль. Но тогда отец был пьян. Сейчас же он трезв и спокоен, и, может быть, именно потому на этот раз его слова так сильно ударили Джумагуль.
– Развод!
– Нет, нет, не нужно, папа!.. – по-детски наивно всхлипывала она. – Если ты сделаешь это, я тоже... я уйду от тебя вместе с мамой!
– Ого-го! И эта мне угрожает! Полюбуйтесь! – презрительно сплюнул Зарипбай. – Вон! Я не нуждаюсь в такой дочери! Хочешь уйти – скатертью дорога! Сгиньте вы обе с моих глаз! – Зарипбай нахмурился, но, не желая подавать виду, что раздосадован, нарочито громко и весело рассмеялся: – Ох-хо-хо, напугала!
Мулла долго перебирал четки, ставил торчком и снова опускал свою редкую бороденку. Наконец сказал:
– Э, брат Зарипбай, только безумный вмешивается в семейные дела. У вас размолвка, а мне разводить. Потом – знаю уж, как это бывает – муж с женой помирятся, мулла виноват.
– Мое решение твердое! Давно задумал, – настаивал Зарипбай. – Да если после всего я сжалюсь над этой дохлой клячей, не называй меня сыном моего отца!
Мулла задумался, и снова в его пальцах сухо защелкали четки.
– Что ж, – согласился он вскоре, – все в этом мире по милости аллаха. Коль такова уж его воля, повтори трижды «талак» и – да будьте вы оба счастливы! Каждый отдельно.
– Не трижды – триста раз готов повторить! – вскочил с места Зарипбай.
Джумагуль знала, что означает это слово, трижды повторенное вслух. В припадке гнева отец, бывало, бросал уже его в испуганное лицо матери. Как-то он произнес его два раза кряду. Но это еще ничего не значило: по шариату лишь трижды произнесенное слово «талак» освобождает мужчину от брачных уз, а женщину делает вдовой при живом муже.
Глазами, полными слез, Джумагуль наблюдала, как мулла вытащил из-за пазухи толстую затрепанную книгу в кожаном переплете, раскрыв, несколько раз ткнул в нее заскорузлым пальцем, затем протянул Зарипбаю:
– Вот, держи. Повтори трижды – талак.
После того как Зарипбай очень спокойно, даже торжественно произнес заклинание, мулла взял у него книгу, присел к Санем, в беспамятстве разметавшейся на кошме, и трижды, подымая и опуская ее руку, заставил коснуться священной книги.
– Теперь все, – сказал он удовлетворенно, будто совершил хорошее, доброе дело, и обеими ладонями омыл лицо. – Аминь!
Все это происходило в середине дня. Не успело еще солнце склониться к закату, как один из работников бая остановил перед юртой арбу, запряженную быком.
Да, Зарипбай все предусмотрел до мелочей. Не обращая внимания на слезы и крики Джумагуль, два дюжих парня подняли Санем и перенесли на арбу. Потом, подхватив за бока, погрузили туда же девочку. Все это они делали молча, с каменными, неподвижными лицами.
– Куда вы нас везете? – робко спросила Джумагуль, когда арба тронулась, но ей никто не ответил.
Чем дальше двигалась арба к восточной окраине аула, там страшнее становилось Джумагуль. Она знала: там, на восточной окраине, – кладбище. Значит, мама умерла? Значит, сейчас ее будут хоронить? Мама!..
Арба остановилась у шалаша, за которым уже открывалась голая, выжженная степь. Все так же безмолвно работники сняли и отнесли в шалаш Санем, легонько столкнули на землю девочку и, не попрощавшись, повернули быка обратно.
«Так, значит, отец на самом деле выгнал нас из дому? По-настоящему? Но разве так бывает? – силилась и не могла разобраться в случившемся Джумагуль. Детский ум не вмещал всего происшедшего, не мог найти ему объяснений. – Наверное, все это мне приснилось. Сейчас я открою глаза... Кто во сне плачет – наяву смеется...»
И Джумагуль кулаками протирала распухшие глаза, широко открывала их и снова видела перед собой чужой, холодный шалаш, незнакомые, отпугивающие предметы – котел, кумган, чашку... У круглого очага глина еще не высохла – видно, только сегодня сложили.
К вечеру стало прохладно. Опасаясь, что мать замерзнет, Джумагуль разожгла очаг, поставила на огонь кумган. Длинные причудливые тени заколыхались на стенах шалаша, обступили девочку плотным кольцом. И вдруг померещилось ей, что тени за спиной кричат, хохочут, играют на каких-то неведомых визгливых инструментах. Метнулась Джумагуль в угол, прижалась к матери, настороженно прислушалась. Нет, ей не показалось: издалека доносился неясный, нарастающий гул. Превозмогая страх, девочка выглянула на улицу.
Под облачным, в многоцветных разводах, закатным небом, должно быть, над самым центром аула, висела густая пыльная туча. Гулкую дробь отбивала дойра. Нестройный хор мужских голосов, как волны прибоя, то нарастал, приближаясь, то растворялся в предвечерней мгле.
«Наверное, той в ауле, – подумала Джумагуль. – Какой же сегодня праздник?» Но ничего не вспомнив, не найдя объяснений, вернулась в шалаш, присела перед очагом, уперлась подбородком в острые коленки. Так, неподвижная, окаменевшая, просидела она долго. И снова во всех подробностях, возвращаясь, проходили перед ее затуманенным взором кошмарные события сегодняшнего дня, проходили, перемешиваясь со стонами и всхлипыванием матери. Время от времени Джумагуль подходила, осторожно поправляла запрокинутую голову, укрывала окоченевшие руки Санем.
Уже в предутренний час, когда утихли вдалеке веселые голоса и топот и смолкла, утомившись, звонкая дойра, когда, укутавшись рыхлой золой, померкли в очаге огненные змеи, Джумагуль задремала. Разбудил ее невесть откуда появившийся мулла. Он был в приподнятом настроении и весь сиял от сытости и довольства.
– Ну, дочка, как твоя мать? – спросил он бодро.
– Не знаю, дедушка. Посмотрите.
Мулла склонился над матерью, взял за руку, пощупал лоб.
– Сердце бьется. Аллах поможет, все будет в порядке. Выздоровеет твоя мать... – Он поглядел на поникшую Джумагуль и что-то щемяще-нежное шевельнулось в его душе. – О-хо-хо, – вздохнул он удрученно, – вырастешь – поймешь. Так уж устроен этот мир, девочка: праздник одних печалью других уравновешивается. Иначе быть не может, потому что иначе мир наклонился бы набок и перевернулся, как арба, у которой сломалось колесо. Поняла?
Джумагуль кивнула, хотя из всей глубокомысленной речи муллы поняла лишь одно: праздник.
– А какой сегодня праздник, дедушка?
– Тебе это знать ни к чему, – замялся мулла.
– Скажите.
Мулла раздумчиво поглядел на Джумагуль, махнул рукой и произнес подчеркнуто безразличным голосом:
– Свадьба, девочка. Отец твой женился.
– Женился? – всем телом подалась вперед Джумагуль. – Это... это неправда?.. Такого не бывает! Вы лжете!
– Нельзя так со старшими, дочь моя, – наставительно произнес мулла. – Теперь новая хозяйка в вашем доме будет, молодая, чуть постарше тебя.
Лицо Джумагуль стало серым. Опасаясь, как бы мать не услышала этого разговора, она встревоженно бросилась в угол. Но опасения ее были напрасны: Санем лежала без сознания, и на лице ее, бледном, обескровленном, трудно было угадать признаки жизни.
Мулла вернулся к изголовью больной, стал что-то нашептывать, выписывать руками в воздухе загадочные вензеля. Затем из одеяла, которым она была укрыта, вырвал кусок ваты, смочил его водой из кумгана и обтер губы Санем. Женщина облизала губы, на мгновенье открыла глаза и снова впала в беспамятство.
– Видела? – спросил мулла у Джумагуль. – Вот так будешь делать, пока не придет в себя... А злобу таить на отца – страшный грех, девочка! У каждого свои грехи.
Джумагуль протестующе замотала головой.
– Вам, женщинам, не дано аллахом понять душу мужчины. Запомни это, дочь моя, на всю жизнь. А отец у тебя добрый, даже очень добрый. Это ведь он послал меня сюда – боится, как бы не случилось несчастье с твоей матерью. Видишь? Поэтому я и пришел. Весь день собирался, да в этой свадебной суете, как рыба в сетях, бьешься.
– Пусть бы уж лучше он сам умер! – закрыв лицо ладонями, разрыдалась Джумагуль.
– Не говори так, дочка! Этот мир изменчив. Будь Зарипджан даже тысячекратно плох, он все равно ведь твой отец. Не приведи аллах, умрет твоя мать, куда пойдешь, где защиты искать будешь? У него, у отца родного.
– Мама не умрет!
– Да исполнятся желания раба божьего... – Мулла воздел руки к небу, закатил глаза и, не проронив более ни слова, очень торжественно удалился из шалаша.
Свадебное пиршество продолжалось два дня. Над юртами и шалашами, разнесенные ветром, витали пряные ароматы жареного мяса, горелого лука и свежеиспеченной самсы – свадьба Зарипбая должна была запомниться надолго. Но вот наконец настало время и для самого волнующего, самого захватывающего момента празднества. Кони с завязанными узлом хвостами били копытами и прядали ушами. Лихие наездники горячили их гортанными окриками и звонкими ударами камчи. Кони дыбились, нетерпеливо гарцевали.
Возбуждение нарастало с каждой минутой. Многоголосая толпа напирала на выгороженное поле, с нетерпением ждала начала состязаний. Не всякую свадьбу венчало такое захватывающее зрелище. Немногие, подобно Зарипбаю, могли позволить себе роскошь развлечь гостей козлодранием!..
Изредка, оставив ненадолго мать, Джумагуль выходила на улицу, прислушивалась к гулу, топоту, реву бушующей людской стихии. В такие мгновения ею овладевало детское любопытство, ей хотелось хоть мельком, хоть краешком глаза взглянуть на мчащуюся лавину, на ловких, отчаянных всадников, выдирающих друг у друга истерзанный живой комок. Но мысль о матери подавляла все желания, и девочка возвращалась в шалаш.
Теперь ей уже не было так одиноко. Со вчерашнего дня их стали навещать соседки – по двое, по трое и целыми группами. Одни, молча постояв у стены и сострадательно поохав, быстро уходили. Другие, напротив, располагались надолго и часами вели между собой тихие беседы.
– А чтоб у него в глотке вода закипала! – негодовала седая, сморщенная старушка в плюшевом жакете, накинутом на голову. – Избить жену, ребенка сиротой оставить... Негодяй!
– Тут не его вина – всему причиной молодка, будь она трижды проклята! – живо откликнулась круглолицая женщина, до сих пор не проронившая ни слова. – Это она разбила чужую семью!
– Э-э, кумушка, – сокрушенно вздохнула старушка с трясущейся головой. – Чем же виновата эта бедняжка? Человек, имеющий власть, все может сделать. Сами-то вы по доброй воле замуж выходили. О чем уж тут толковать – таков наш удел.
Наблюдая за этими беседами, можно было подумать, что соседки уж очень давно не виделись и теперь, встретившись наконец, решили поведать друг другу обо всем, что пережито и передумано за долгую разлуку. Усевшись на кошме, они не спеша по очереди пили чай из одной кисайки, поглядывали на Санем, вздыхали и снова возвращались к неторопливому, однообразному, как шорох песка, тоскливому, как взгляд верблюда, тихому разговору.
Когда весь чай был выпит, соседки, покряхтев и поохав, поднялись с мест.
– Пусть будет легким ваш шаг, – пожелала подругам самая старшая, и остальные откликнулись:
– Пусть будет легким ваш шаг!
Джумагуль не прислушивалась к разговорам соседок, не вникала в смысл их сокровенных бесед. Временами присутствие посторонних досаждало ей. Но теперь, когда все разошлись, Джумагуль опять охватила гнетущая тоска.
К вечеру состояние Санем ухудшилось. Она металась и тяжело, прерывисто дышала. Увидев склонившуюся над ней Джумагуль, попыталась что-то сказать, но вместо слов из груди ее вырвался хриплый стон.
Девочка испугалась. Выбежала на улицу, крикнула слабо и беспомощно:
– Помогите!.. Сюда!.. Люди!..
И вдруг увидала перед собой всадника.
– Ну, чего раскричалась? – спросил он сердито.
– Дядя?! Это вы? – кинулась к нему Джумагуль, будто с его появлением должны были сразу же кончиться все несчастья и жизнь вернуться в прежнюю спокойную колею.
Санем подняла голову, узнала вошедшего. Лицо ее исказила болезненная, виноватая улыбка, больше похожая на гримасу. Женщина беззвучно зашевелила губами, и Джумагуль скорее догадалась, чем расслышала:
– Нияз...
Гость снял папаху, подошел к Санем, долго смотрел на ее мертвенно-бледное лицо.
Джумагуль разожгла очаг, принесла воды, поставила кумган на огонь.
Нияз хранил молчание. Он сидел, стиснув зубы, хмуро наморщив лоб.
– Что случилось с твоей матерью? – спросил он наконец.
– Отец... отец избил ее и выгнал нас из дому... Вы должны отомстить ему, дядя!
Нияз не ответил. Склонив голову, он тяжело задумался.
Джумагуль наблюдала за ним горящими глазами. Ей казалось, что вот сейчас он придумает и скажет что-то такое, после чего будет наказан и привселюдно посрамлен Зарипбай, а мать, поднявшись с постели, подойдет к Джумагуль и, как обычно, ласково погладит ее по голове. Чего-то напряженно и взволнованно ждала от брата и Санем. Это ожидание читалось в ее взгляде, в неестественном повороте головы, в слабом подрагивании губ.
Нияз отказался от чая. Ничем не выдав своих намерений, он опустился на колено перед Санем, взял ее руку, нащупал пульс. Затем, незаметно подмигнув Джумагуль, вышел на улицу. Племянница последовала за ним.
– Ты уже большая девочка, Джумагуль, – тихо сказал Нияз, удостоверившись, что Санем их не слышит. – Я буду говорить с тобой прямо, как со взрослой.
Джумагуль согласно кивнула, хотя сердце при этих словах похолодело и сжалось, готовое принять страшный удар. И удар последовал.
– Не хочу от тебя скрывать, сама видишь – совсем плоха твоя мать... – Нияз внимательно поглядел на девочку: поняла ли, о чем говорит? Но Джумагуль молчала, и тогда он сказал еще более определенно: – Нет у нас надежды... Твоя мать, моя дорогая сестра Санем уходит от нас. Смерть уже заглядывает ей в глаза.
– Нет-нет, она не умрет! – в ужасе закричала Джумагуль. – Она будет жить!
– Тише! Зачем кричишь? – взял ее за руку Нияз. – Криком делу не поможешь. Ты не бойся, я не оставлю тебя сиротой. Будешь жить у меня в доме. Будешь как дочь родная.
Девочка прижалась к его руке, беззвучно разрыдалась.
– И проклятому баю, отцу твоему, эх, как я ему отомщу!.. Ты хочешь, чтобы я отомстил? За надругательство над матерью, за тебя, за все!
– Да, да, дядя! – сжала маленькие кулачки Джумагуль. – Отомстите ему!
– Положись на меня. Нияз не дурак. Я уже все хорошо продумал... Вот послушай. Мать твоя все равно не выживет. Зачем же тянуть ее муки? Давай положим ей на лицо подушку и тогда...
Джумагуль отстранилась, непонимающе, в испуге уставилась на дядю. Нияз стал горячо и торопливо ее убеждать:
– Мы обвиним Зарипбая, что он до смерти забил твою мать. А за это, понимаешь, получим с него большой выкуп. Скот, пшеница, разная шара-бара. Ты меня понимаешь, дочка? Это будет настоящая, кровная месть!
– Убить маму? – Джумагуль смотрела на дядю широко раскрытыми глазами.
– Она все равно умрет. Мы только облегчим ее муки. Посмотри сама, как ей больно, какие страдания она принимает.
– Уйди! Уйди! – не своим голосом закричала девочка и обеими руками оттолкнула Нияза.
– Я уйду, но запомни – другого способа отомстить Зарипбаю нет, – удержал ее Нияз.
– Зверь! Зверь проклятый! – вырвалась Джумагуль из его цепких рук и убежала в шалаш.
Некоторое время спустя осторожно протиснулась в шалаш сутулая фигура Нияза. Усевшись у очага, он горестно вздыхал, вытирал рукавом халата сухие глаза. Однажды он попытался было приблизиться к Санем, но Джумагуль, поднявшись, преградила ему дорогу. У нее была такая воинственная поза, так выразительно она глядела на него, что Ниязу ничего не оставалось, как вернуться на прежнее место.
– Дурочка, я ведь с добром.
– Не подходите – закричу!
Видя, что толком с ней не договориться, а может быть, и опасаясь шума, – чего не натворит эта глупая девчонка! – Нияз безнадежно махнул рукой и скрылся, даже не попрощавшись.
Три месяца металась Санем между жизнью и смертью. Временами ей становилось лучше, она поднимала голову – и это были для Джумагуль самые радостные дни. Но затем Санем снова впадала в беспамятство, бредила и стонала, и тогда вместе с ней страдала Джумагуль.
Кто знает, чем кончились бы эти страдания для них обеих, если бы не теплота людских сердец, не трогательная забота односельчан. Каждый день на протяжении трех месяцев у постели Санем появлялись соседки – не одна, так другая. Они молча ставили перед ней еду, согревали чай и стирали одежду, наставляли Джумагуль, как ухаживать за больной, давали девочке сотни мудрых советов, часто прямо противоположных.
Несколько раз, как месяц ясный, появлялся Нияз. Он был необычайно ласков и добр и так сердечно беседовал с сестрой, что Джумагуль начинало казаться, будто тот давнишний разговор – только сон, кошмарное видение ночи. Однажды, после очередного посещения Нияза, Джумагуль не выдержала и с детской непосредственностью обо всем поведала матери. Санем выслушала ее внимательно, нежно погладила по голове, сказала успокоительно:
– Ты не так его поняла, доченька. Просто дядя очень хотел отомстить Зарипбаю...
Осень в этом году наступила рано, с дождями и ночными заморозками. Многие посевы, так и не дозрев, остались на полях. Нехватка и голод вошли в юрты вместе с октябрьскими холодами.
Проснувшись серым мглистым рассветом, Джумагуль потянулась к кошме, на которой лежала мать. Но матери не было ни на кошме, ни у очага. Джумагуль вскочила, стремглав бросилась на улицу и увидела мать. Санем возвращалась с реки, волоча за собой охапку длинных камышовых стеблей.
В этот день Санем и Джумагуль трудились до заката. К вечеру их шалаш был снаружи в два ряда обложен камышом и готов к встрече с лютыми морозами. Теперь оставалось сделать хоть какие-нибудь запасы продуктов. Но с продуктами было плохо.
С тех пор как Санем поднялась и начала выходить на улицу, соседки перестали приносить еду. Да и чего было требовать от бедняков, когда сами они едва сводили концы с концами. Голод надвигался на аул черной тучей. Вместе с колючей стужей он проникал сквозь щели в шалаши и юрты, холодил сердца, вымораживал тощие крестьянские животы.
Первое время Санем надеялась еще, что, соблюдая обычай, Зарипбай будет изредка навещать свою дочь и оказывать ей хоть самую скромную помощь. Но чем больше проходило голодных, томительных дней, тем меньше надежд у нее оставалось. И все же Санем не пошла к Зарипбаю выпрашивать подачку. Она хорошо знала, с какими унижениями и оскорблениями это связано, и даже сосущая, гложущая боль не могла заставить ее переступить ненавистный порог. Длинными ночами, лежа без сна, Санем отчетливо представляла себе, как стоит она перед Зарипбаем, как, смерив ее презрительным взглядом, он цедит сквозь редкие зубы:
– Какая это еще помощь тебе понадобилась? Я тебе ничего не должен. Ничего... Спрашивай со своих родителей – я им уплатил за тебя сполна. Переплатил даже, хе-хе-хе!..
Нет, к Зарипбаю она не пойдет. Она все вытерпит, все перенесет. А Джумагуль? Что с нею будет? День ото дня девочка выглядит все хуже, исхудала так, что только кожа да кости. Ох, непросто, недешево дается это, пройти сквозь жизнь, не унизившись, не растратив достоинства!..
Ночи напролет, не смыкая глаз, лихорадочно перебирала Санем все возможности спасения от голодной смерти. Эх, была бы она мужчиной! «Где ты, хивинская дорога?» – воскликнула бы тогда и, потуже затянув поясной платок, пошла бы искать работу. Жили ведь тем ее предки – и дед и отец... Только Нияз, старший брат Санем, не пошел по этой трудной, но честной дороге. Он избрал для себя другой путь: продал сестру богатому баю, выменял Санем на звонкую монету и блеющий скот. Что ж, Нияз совершил неплохую сделку – обзавелся хозяйством, женился. Теперь, конечно, Санем ему не нужна... А может быть, она неправа, ошибается? Может быть, в глубине души еще теплятся у него родственные чувства?..
После долгих колебаний, когда, казалось, иного выхода уже не остается, Санем, дождавшись Нияза, поведала ему о своих заботах.
– Да, сестричка, – терпеливо выслушав ее, вздохнул Нияз, – трудная нынче жизнь пошла. Тебе туговато, да и нам нелегко приходится, с хлеба на чай перебиваемся. Кое-как, даст бог, до весны дотянем. Лишний рот, сама понимаешь... а вас двое... Ну и о том подумать надо, позор какой на мои плечи ляжет, что не ужилась сестра с мужем, под отчий кров вернулась... Что скажут люди?..
Результат у этого разговора был лишь один: с той поры Нияз больше не появлялся. Так растаяла еще одна, уже последняя надежда.
Проплакав ночь, Санем наутро решительно заявила дочери:
– Нам неоткуда ждать помощи и сочувствия, Джумагуль. Мы сами должны о себе позаботиться.
Она повязала теплый платок и ушла из дому на весь день.
Ходила Санем по аулу в поисках работы. Она готова была взяться за любое, самое трудное дело. Но кто, кроме Зарипбая, мог в этом ауле нанять себе работника? А к Зарипбаю она не пойдет.
К вечеру Санем вернулась домой уставшая и подавленная. Молча, не поев, не выпив даже чаю, повалилась на постель и всю ночь ворочалась, вздыхала, думала свою нелегкую думу.
Следующий день провела она за околицей: ходила, низко склонив голову, выискивала в заиндевевшей земле какую-нибудь зеленую травинку, которую можно употребить в пищу. Но что отыщешь в степи в эту пору? Все заметено песком и снегом. Даже подорожника не найдешь. А может, потому она ничего не видит, что голод туманом застил ей глаза, тошнотой подкатил к горлу?
Санем охватило отчаянье. Смерть злорадным хохотом трубила ей в уши при каждом порыве колючего ветра, засыпала глаза, жгла и ломала окоченевшие пальцы. Она словно играла с Санем, то взвихривая перед нею снежный водоворот, то хватая за полы прохудившегося халата. Смерть... Напрасно куражилась и устрашающе завывала она – Санем больше не боялась ее. Пусть придет и загасит в душе огонь жизни. Потому что уж лучше смерть, чем такая жизнь!




























