Текст книги "Последний бой"
Автор книги: Тулепберген Каипбергенов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 61 (всего у книги 63 страниц)
И он плюнул. Громко, с придыхом, плюнул прямо на ковер и вышел, не закрыв за собой дверь.
12
С Каракумского канала, как только закончилась работа экспедиции, Шарипа заторопилась в «Жаналык» навестить отца. Хоть и жил отец у родного брата и, видимо, ни заботой, ни вниманием обойден не был, но все же брат – не дочь, и знала Шарипа, что тоскует старый рыбак, знала, потому что сама тосковала.
Она вышла из машины у поворота на «Жаналык». Отсюда к совхозу тянулся проселок – километра два, но к середине сентября, к разгару страды тракторы и грузовики так истолкли грунтовую дорогу, что пыль стлалась по ней глубоким пышным слоем, будто взбитая перина.
Шарипа сняла туфли, чтоб не загубить замшевую импортную обнову, и шлепала босиком, утопая по щиколотку в мягком теплом пуху. Из-под ступней взвивались серо-желтые фонтанчики. И было ей легко и радостно, как в детстве, и хотелось, как в детстве, побежать, загребая подошвами теплую мякоть, бежать, пока не споткнешься и не шлепнешься на эту легкую землю. Она так бы и сделала, да взрослое благоразумие остановило: неудобно заявляться в гости в таком виде, что и отец родной не признает.
Войдя в аул, легко нашла дом дяди, хоть и не была здесь лет десять – двенадцать. Возле изгороди заметила водопроводный кран с тонкой, видимо никогда не иссякающей, струйкой, с привычной досадой подумав: «Вот и еще кубометр воды в песок ушел», принялась обмывать ноги.
– Ой-бой! – услышала она знакомый голос. – Да никак это Шарипа? – Фарида всплеснула руками. – Похорошела-то как! И не узнаешь. Ты чего же тут плещешься? Проходи в дом. Проходи. Отец жив-здоров. Да сейчас все сама увидишь.
– Ассаламу-алейкум, тетушка Фарида. А вы все такая же. Ни капельки не переменились.
– И хорошо, что не переменилась. В мои годы к лучшему уже не меняются. Зато ты все красивее становишься.
Если б не врожденная смуглость Шарипы да еще и загар, от которого она стала совсем шоколадной, то легко можно было заметить, как зарумянилось ее лицо. Пустяковый вроде бы комплимент, сколько подобных выслушала, а все равно краснела, будто стеснялась своей красоты.
– Куда мне хорошеть, тетушка Фарида. За тридцать уже.
– Э-э... Самый возраст. Только тут красота и проступает. В восемнадцать все милы, да красавицей не любая становится. Всяки цветики красивы, не всяка ягода сладка. Ну пойдем, пойдем, – и Фарида потянула ее за руку в дом.
Отца она застала в гостиной у телевизора. Телевизор работал громко, и старый Нуржан не услышал ни хлопка входной двери, ни голоса дочери, ни шагов ее. Когда она тронула его за плечо, он вздрогнул, обернулся и тут же вскочил. Шарипа еле-еле удержала его. Старик не надел протеза и потому, резко поднявшись, чуть не упал.
– Вот, дочка, – начал он оправдываться, даже не поздоровавшись с Шарипой, – совсем состарился, все забываю. Забыл, что у меня одна опора. Никуда не хожу, вот и не пристегиваю деревяшку – чего зря культю натирать? – он заспешил в другую комнату за протезом.
– Подожди, папа! Посидим так. Ничего страшного.
– Нет-нет. К твоему приезду я уж «обуюсь».
Он удалился, и через минуту Шарипа услышала знакомый стук и поскрипывание... Но побыть вдвоем, поговорить вдосталь им не удалось. Фарида все сновала, как сорока, и стрекотала без умолку.
– Скучает, скучает наш дорогой добрый каин-ага. Совсем истомился. Что ни день, тебя вспоминает, каждую минуту ждет, когда его дорогая доченька приедет. Дождался наконец, слава аллаху. Ты бы пожила у нас тут хоть недельку. А что? Все мы только рады будем. И дядя твой, Ержан, будет очень доволен. Вместе-то веселее. Не чужие ведь, родня. А то и совсем перебирайся к нам. Чем хуже райцентра, места много, дадим и тебе комнату. Если что, то телефон есть. Машину Ержан всегда достанет, сорок минут – и в районе. Подумай. Я плохого не присоветую...
Казалось, что тетушка соскучилась по Шарипе даже больше, чем отец. А впрочем, может, так и есть, только не по Шарипе, а по разговорам. Словоохотлива она по натуре. А тут все одна да одна целыми днями. Приехал Нуржан, но он молчит, все телевизор смотрит, либо у себя в комнате лежит: то ли думает о чем-то, то ли просто отдыхает, тешит старые кости.
– Пойдем-ка, дочка, погуляем, – предложил рыбак.
– Куда это вы в самую жару? – встрепенулась Фарида.
– Да мы к воде. На канал.
– Ох! Не насмотрелась она на каналы. Всю жизнь возле них. Они у нее, наверное, уже в печенках сидят. В глазах у нее рябит, поди, от этих каналов...
– Да нет, пойдем мы, – сказала Шарипа, – отцу полезно немного размяться.
И, несмотря на уговоры, они собрались и вышли.
Крутой, хоть и невысокий склон, короткая тень от камышовой стенки, прямая длинная гладь узкого канала – ни единой морщинки, ни единого пятнышка на его полированной поверхности; сиреневые всполохи жингиля на противоположном берегу, а за ними бескрайний зеленый простор и где-то вдалеке три медленно ползущие голубые хлопкоуборочные машины.
Осень.
Ее еще не видно, нет покуда ни желтизны, ни увяданья, но она уже угадывается. Во всем ощущается какая-то утомленность. Уныло никнет пыльная листва, отяжелевшая вода лежит недвижно, и дежурно светит солнце, светит бесстрастно и ровно, не сверкая, как весной, и не ярясь и не распаляясь, как летом. По пути к каналу Нуржан и Шарипа болтали о всякой всячине, и только тут, усевшись в тени камыша, старый рыбак наконец сказал:
– Ну, говори, дочка, как съездила?
– Да что говорить-то, папа? Как обычно: много колесили, много совещались, спорили, много проводили различных замеров...
– Я же о другом спрашиваю. Нашла воду для Арала?
– Немножко нашла, – Шарипа остановилась, соображая, как бы попроще, подоходчивей объяснить отцу, но поняла, что без цифр ей все равно не обойтись. – На Каракумском канале уходит в почву сорок – пятьдесят кубометров воды ежесекундно.
– Да что ж они так?! – старик сокрушенно качал головой. Он, как человек, отдавший последний глоток из фляги соседу и увидевший, что тот не столько выпил, сколько расплескал, никак не мог успокоиться и лишь повторял: – Да что ж они так?!
– Они в Туркмении как все, папа. И мы не лучше. Пожалуй, они даже раньше нас спохватились. Прежде в Каракумы уходило больше – шестьдесят кубометров в секунду. – И вдруг пожаловалась тихо, по-девчоночьи: – Уставать я стала что-то от этих поездок. Гостиницы, машины – надоело. Мотаешься, мотаешься...
Старый рыбак взглянул на дочь. Взглянул удивленно. Он уже привык считать ее взрослой и самостоятельной. Привык считать ее умной, образованной, знающей гораздо больше его. Привык советоваться с дочерью и со вниманием выслушивать ее советы. Привык и к тому, что она иногда корит его, любя, конечно, корит, наставляет, как надо делать то-то или то-то. Но вот не припомнит, когда в последний раз слышал жалобу Шарипы, давно, видать. Кажется, когда она еще школьницей была. Уже забыл, когда утешал ее. И вот снова она, как ребенок, потупилась, наклонила голову, и он погладил ее по волосам, погладил ласково, но неумело – короткими отрывистыми движениями, словно потрепал по затылку.
– Ну, ну, дочка. Успокойся. Может, и права Фарида. А? Может, отдохнешь недельку? А то поедем домой... Уходи ты с этой работы. Будешь дома. Книжки писать будешь о воде. А? Или учить пойдешь. А?
– Нет, папа, – она подняла голову и улыбнулась. Улыбка получилась грустной. – Нет. Куда же я от Аму и Арала? Куда я от живой воды? Хорош гидролог – в ванной, что ли, опыты ставить? И хватит обо мне, – она вздохнула, словно хотела очистить душу и выдохнуть из нее все печали. – Расскажи-ка лучше, как ты тут жил. Чем занимался.
– Лежать да по комнатам слоняться – вот и все стариковские занятия. Готовить себе не нужно, прибираться в доме не нужно, все делает Фарида. А я перед смертью ума набираюсь. В доме семь окон – три на улицу, четыре на двор и восьмое окно на весь свет – телевизор. Гляжу, что в подлунном мире люди делают.
Один раз брат Ержан званый ужин устроил. Нажарили, наварили, тарелок выставили – думал, двадцать человек соберутся. А пришли лишь Завмаг да директор с женой. Имя у него, у директора, хорошее – Жаксылык. Я, когда из госпиталя возвращался, одному мальчишке хлеба дал. Может, и ему. Сейчас разве признаешь – лет-то сколько прошло. А он помнит. Это хорошо. Ну вот, посидели, поговорили да и разошлись.
– О чем говорили? – неожиданно для Нуржана Шарипа вдруг заинтересовалась таким пустяком, как рассказ об ужине.
– Так. О разном.
– Мое имя поминали?
– Без твоего имени для меня любой разговор скучен. Говорили и о тебе, дочка. Хвалили все тебя. А я радовался.
– А Жаксылык?..
Она осеклась. Имя вырвалось само собой и теперь добавлять к нему отчество было бы вовсе нелепо. Она поняла, что невольно проговорилась, выдала отцу тайну, не только свою, но и его тайну – Жаксылыка.
Старик насторожился. Сперва кольнула легкая догадка: «Неужели?..» И он ждал, что Шарипа скажет еще несколько слов и подозрение рассеется. Оно и должно было рассеяться, ибо и пришло внезапно и казалось неправдоподобным: когда дочь могла встретить Даулетова? когда успела полюбить? как могло это случиться? и как он – единственный близкий ей человек мог не заметить?
Но Шарипа молчала, и подозрение, показавшееся несуразным, невероятным, моментально начало расти. Старик пристально глянул на дочь и убедился: да, именно так... Так! И ничего уже с этим не поделаешь. Ни уговоры, ни упреки, ни отцовские назидания – ничто не поможет, все уже бесполезно. «Ох, Шарипа, Шарипа, – думал старый рыбак, – угораздило же тебя, девочка моя. Ох, угораздило... И что ж ты у меня такая невезучая? Отдала душу Аралу, а Арала-то, считай, нет – море не море, озеро не озеро. Полюбила джигита, а джигита тоже нет – есть сорокалетний мужчина, муж, отец, директор. Человек не свободный, человек, привязанный к семье и должности, да что привязанный – связанный ими по рукам и ногам. Ох, угораздило... И ведь как получается: спасаешь жизнь чужому мальчишке, а тот вырастет и сломает судьбу дочери, родной, единственной. Как же так? Как же так?»
И не стал Нуржан ни допытываться, ни стыдить, ни упрекать.
– Молчал он, дочка, – только это и сказал. – Молчал...
Шарипа проводила отца до дома Сержановых, но в дом дяди не вошла: не хотелось выслушивать уговоров, а остаться она не могла. Не имела права.
Она спешила обратно к шоссе, спешила, боясь ненароком встретить Жаксылыка, хотя – от самой-то себя чего таиться? – все-таки надеялась на нечаянную встречу. Надеялась и страшилась. Страшилась все же больше. Но, как говорится, и говорится именно потому, что часто случается, чего бережешься, на том и обожжешься.
Не успела она и трехсот метров пройти по дороге, как вынырнул навстречу директорский «газик».
– Шарипа! Здравствуй! – Даулетов был удивлен. – Значит, выбралась все же навестить нас?
– Отца навещала. А сейчас обратно еду. Очень тороплюсь. – На последнем слове она сделала ударение, как бы показывая, что беседовать долго не намерена.
– Коли торопишься, садись, подкинем!
Она отрицательно покачала головой. Даулетов вышел из машины, отправил Реимбая.
– Давай хоть провожу.
Они направились к автостраде, но через сто метров, не сговариваясь, свернули с проселка на межу и пошли полями. Не хотели быть замеченными. Будто в самой их встрече, в том, что они сейчас вдвоем и рядом, есть нечто непозволительное, нечто такое, чего надобно стыдиться. Нет, не только скрывать от посторонних, как всегда люди скрывают свое личное, интимное, во что могут быть посвящены только двое, – это было бы естественно. А вот именно стыдиться чего-то они должны. Они и сами бы не могли в точности сказать, чего совестятся и перед кем чувствуют вину, но ощущали, что вина есть, она угнетала, и обоим стало неловко.
Неловкость мешала разговору. Он долго не клеился, а лепился наскоро из каких-то необязательных, второстепенных слов, и они повисали в воздухе и кружили, как мелкие насекомые, досаждая жужжанием и мельтешней. Наконец она спросила его о делах. Спросила без любопытства, так просто, ради проформы. И он тоже ради проформы начал рассказывать о перемере земель, о Мамутове, о начале сбора хлопка, о проекте нового аула. Говорил сперва нехотя, с ленцой, но постепенно увлекся, загорелся, стал вдаваться в подробности, растолковывать, доказывать, убеждать, будто она с ним собиралась спорить.
Она смотрела, как он жестикулирует, размахивает руками, как, сбившись с размеренного шага, теперь то отстает, то забегает вперед и, поворачиваясь к ней, словно гид, указывает на что-то: «взгляни сюда, а теперь посмотри туда...» Она почти не слушала его. Она залюбовалась Жаксылыком, его страстью, его живостью залюбовалась, и тут ей стало совершенно ясно, чем близок для нее этот человек, такой внешне неяркий, неброский. Она прежде никогда не спрашивала себя, за что полюбила его тогда, шестнадцать лет назад, чем снова покорил он ее теперь, спустя годы и годы? Да и что за глупость сам вопрос «За что любишь?». Но в этот миг она знала точно: за одержимость. За то, что сама такая. Сама всему, что дорого, всему, что близко, отдается безоглядно, целиком, до последней клеточки, до последнего нерва, иначе не умеет. Не может иначе.
Да, да, как ни банально это звучит, но именно родство душ, именно оно влекло Шарипу к Жаксылыку.
Но браки между «близкими родственниками» запрещены. Это был печальный вывод. Печальный, но неоспоримый.
Она осознала, что не сможет оторвать его от этого дела, от его дела, от дела, которое, может быть, впервые в жизни пришлось ему и по росту, и по нутру, в котором он весь, целиком. И не вытащить его оттуда. Не увезти с собой. Никуда не увезти. А иначе как же? Остаться здесь, с ним, невозможно. Здесь, где все и вся будет ежедневно напоминать о его прошлой жизни, о его семье, о его жене, о его дочери. Да и не дадут ему тут остаться, если...
Она с какой-то холодящей ясностью поняла, что никакого «если» не будет. Никогда не будет. Она была согласна и на половину счастья, но счастье упрямо не хотело располовиниваться. Как все живое, оно противилось тому, чтоб его раздирали надвое.
Жаксылык хоть и не сразу, но все же заметил, что она расстроена чем-то. Спросил, в чем причина. Она махнула рукой, мол, не обращай внимания, так, мелочи, но, чтобы как-то объяснить свое состояние, пожаловалась на усталость. Он замолчал, а идти еще было долго, и для того ли, чтоб заполнить паузу, или решив, что теперь ее очередь говорить о делах, Шарипа начала рассказывать об экспедиции на Каракумский канал. Рассказ был краток и скуп. Говорила она без интереса, и Жаксылык не узнавал Шарипы. Он помнил, как кидалась она на него там, на берегу Аму, стоило ему лишь словом коснуться воды. Помнил ее азарт, даже остервенелость какую-то, когда они вместе гнались за ветром. А теперь...
Последние метров пятьсот они прошли почти молча. Может быть, десяток слов и обронили, но пустяковых. Говорить о главном, о своих чувствах – не хотели. Оба понимали, что не место и не время.
Сейчас, когда они, таясь от людей, сторонясь постороннего глаза, пробирались между полями, любое слово о любви показалось бы каждому из них фальшивым и даже кощунственным. Любое оскорбило бы. Говорить же о чем-то другом – не могли. Ничего, кроме чувств, пока не связывало их, да и свяжет ли когда-нибудь?.. Два взрослых, самостоятельных, сложившихся человека. Для того, чтобы начать новую, совместную жизнь, одному из них, – это уж обязательно, а то и обоим, – придется перечеркнуть жизнь прожитую. Отважится ли один? Согласится ли с такой жертвой другой?
На остановке стояли недолго. Автобус не заставил ждать себя. Захлопнулась створчатая дверь. Взвилось голубое ядовитое облачко, и покатила красная коробочка к райцентру, а Даулетов медленно пошел к себе. Восвояси.
Он шел, размышляя о Шарипе, и неожиданно для себя понял, что Шарипа вошла в тот возраст, ту пору жизни, когда призвание становится в тягость. Было время, когда оно манило, влекло, заносилось в черт-те какие выси и дали... Но вот уже не крылья за плечами, а ноша. Поклажа. И давит груз, и гнет к земле. Но дорог он, ибо тобой же по крохам собран. И где-то в центре его, в середке этого груза таится тот самый смысл жизни, не всеобщий, не абстрактный, не философский смысл жизни вообще, а тот личный смысл, твоей единственной жизни. И не скинуть груз с плеч долой. Не шмякнуть его оземь. Неси. Терпи.
И еще понял Даулетов, что Шарипа сейчас взрослее и умудреннее его. Уже потому взрослее, что она пришла к поре, когда ощущается тягость призвания, а он, Даулетов, к той поре еще не подошел. Он только-только вроде бы отыскал наконец-то свое призвание. Ему еще предстоит все то, что Шарипа пережила и прочувствовала. Предстоят ему и полеты – если, конечно, он сам себе крылья не обломает, либо кто другой не ощиплет его, как петуха перед бульоном. Предстоят и падения, и усталость, и неминуемое разочарование даже в любимом деле. И убежденность, что от своего дела, как от своей жизни, никуда не деться, тоже лишь предстоит. А Шарипа это уже прошла либо вот сейчас проходит.
И стало тут Даулетову грустно и стыдно. Так грустит и стыдится старший, убедившись в какой-то момент, что младшие мудрее и опытнее его. Так грустит и стыдится мужчина, понявший, что любимая женщина взрослее и словно бы старее его.
13
Этот день начался для Жаксылыка со случая, который поначалу показался забавной нелепицей, но потом до вечера не выходил из головы и под конец стал тревожить как нехорошее предзнаменование.
Утром, направляясь в контору, Даулетов увидел, как трехколесный хлопковый тракторишко тащил, поднатужась, массивную платформу. На ней стоял мощный грузовик, и на запыленном борту (кто-то маханул тряпкой, но маханул небрежно) отчетливо читалось: КПД—00. Две последние цифры так и остались погребенными под слоем пыли. «Да, – улыбнулся Даулетов, – коэффициент полезного действия тут воистину никакой».
В конторе его встретил Мамутов. Ночевал он тут, что ли, или заявился ни свет ни заря? Но не успел директор поздороваться, как парторг протянул ему телефонограмму: «Форсировать уборку хлопка. Ежедневную сдачу сырца довести до двух процентов от общего плана. Продажу молока и бахчевых завершить в течение трех дней. Нажимов».
Даулетов нахмурился и прикусил нижнюю губу.
– Недоразумение какое-то... Вы принимали телефонограмму?
– Бухгалтер. Он тут допоздна засиживается со своими ведомостями... Но я уточнил в райкоме. Звонил дежурному по приемной, тот повторил приказ до точки.
– Положим, это не приказ, – заметил Даулетов.
– Хуже.
– Вот именно, хуже. Как можно выполнить в три дня план поставок молока и бахчевых, когда еще и половины плана нет?
– Нажимов попросил Сержанова заняться этим. На нас, видимо, не надеется, – голос у Мамутова был недовольный.
– Откуда узнали?
– Ержан-ага похвастался. Звонил ему секретарь, такое не скрывают. С рассветом весь аул узнает о личной просьбе высокого начальства.
– Просьба... Ее же не выполнишь. Нет такой силы, которая заставила бы коров давать в день по десять ведер молока. Да и десять ведер не спасут положение. Пятьдесят процентов за три дня – да вы что? Шутите?
– Сержанов вытянет!
– И вы туда же?
– Не я, Нажимов. Ему лучше известно, что может и чего не может Ержан-ага.
Даулетов не понял, что скрывалось в этих словах парторга. Укор или намек? Если укор, то за что? А коли намек, так...
– Намек? – спросил он.
– Считайте, что намек.
– Поясните!
– Потом сами разберетесь.
Уборка шла вовсю. Стрекотали комбайны, гудели грузовики, трактора с тележками и автобусы, развозящие по домам первых горожан, присланных на подмогу.
– Идет дело, – сказал Даулетов, когда «газик» пробегал неторопливо вдоль хлопкового поля. – Два процента должны дать...
– Должны, – согласился секретарь парткома. – Даем, однако, один.
– По сводке?
– Фактически.
– В чем же дело?
На этот вопрос Мамутов не мог ответить. Он сам задавал его себе.
– Загадка какая-то...
– Попытаемся разгадать. Вы, Палван Мамутович, оставайтесь здесь. Изловите бригадира или хотя бы кого-нибудь из комбайнеров и поговорите по душам. Я проеду к Калбаю, попробую у него докопаться до истины.
Мамутов выбрался из «газика», Даулетов покатил дальше. Километрах в двух от того места, где вышел секретарь парткома, лежало поле жамаловской бригады. Картина здесь была та же, что и на соседнем участке. Рокотала хлопкоуборочная машина, гудели грузовики. Только рокот и гул казались приглушенными, словно ветер уносил их на другой край поля. Да и машина-то была одна-единственная и двигалась по рядкам с остановками, как немощный старик, выбивающийся из сил через каждые пять-шесть шагов. Вблизи – ни души. Вдали тоже.
Даулетов решил проехать на участок и выяснить причину странного поведения машины, он уже тронул локоть Реимбая, понуждая его прибавить скорости, но тут заметил голубое пятно, проглядывающее между стеблями придорожного камыша.
– Стоп!
Реимбай затормозил, и Даулетов выбрался из «газика». Голубое пятно теперь было ближе и оказалось всего-навсего бункером хлопкоуборочной машины. Заслоненная стеной камыша, она мирно отдыхала на краю поля: мотор не издавал ни рокота, ни вздоха. А когда Даулетов раздвинул стебли, то убедился, что мирно отдыхал и водитель. Легкий храп доносился из-под хлопкоуборочной машины.
Механизаторов, работающих на хлопкоуборочных машинах, было в хозяйстве не так уж много, и они все уже были известны Даулетову, поэтому опознать спящего не стоило труда. Он глянул под комбайн и увидел не кого иного, как Султана Худайбергенова. Вот тебе и председатель группы народного контроля!
– Султан! – окликнул он водителя.
Без удовольствия, а пожалуй, даже с явным неудовольствием, Султан повернулся на бок и высунул голову из-за огромного колеса, сонно посмотрел на директора:
– Ну?
– Как почивалось? Проснулись? Не окликни я, так бы и прохрапели до конца уборочной.
– Зачем же до конца? До прихода бригадира.
– Без бригадира не знаете, что делать?
– Знаю, да Калбай не разрешает.
Даулетов вошел в хлопковые рядки и утонул по колено в белой пене. Поспел хлопок. Поспел и торопился покинуть тесные сухие коробочки. Казалось, достаточно легкого прикосновения руки или ветерка, чтобы он вырвался на свободу. Наиболее торопливые комочки уже слетели с кустов и прыгали белыми беспомощными птенцами в рядках. Взлететь не могут, тяжелы, а поднять их некому.
– Не разрешает? Вы же народный контроль! Эх, Султан...
– На работе я – рядовой. У меня есть генерал. Он командует.
– А если командует неправильно?
– Устав требует: сначала выполни, потом жалуйся.
– Значит, команда была спать?
Заморгал растерянно Худайбергенов.
– Нет, спать не приказывал, – попытался выбраться из глупого положения Худайбергенов. – Но что делать, когда выключен мотор? Не ворон же считать!
– Ворон не пересчитаешь, их просто нет здесь, все на рисовых чеках. Убирать хлопок надо, Султан! Перед вами спелое поле с раскрытыми по всей карте коробочками.
– Этот участок не для меня.
– А для кого?
– Для самого Калбая, наверное.
– Что за чушь! Калбай не механизатор.
– Конечно! Он не сам сядет за штурвал. Найдутся руки. А может, и без штурвала обойдется...
Загадки вывели Даулетова из терпения.
– Зачем темнить! Сговорились, что ли, с Калбаем? Если хитрость какая-то, объясните толком. Мы в трудном положении: вместо двух процентов сдаем в день по одному. По головке за такую работу не погладят...
– Я норму выполняю, – обиженно пояснил водитель. – Даже перевыполняю. И другие ребята не отстают.
– Так в чем же дело?
Вместо ответа – недоуменное пожатие плечами. Сам, видимо, не знал, в чем дело.
– Ну вот что... – Даулетов принял решение – правильное, не правильное, – осмысливать и взвешивать не было времени, торопила горевшая в нем злость. – Включайте мотор – и машину в рядки!
– Жаксылык Даулетович! – взмолился Худайбергенов. – Нехорошо так... Может, у Калбая есть причина задерживать уборку этого участка. Важная причина...
– Слышали приказ? Или нужна команда «генерала»? Так считайте, что перед вами маршал!
– Есть! – подчинился Худайбергенов и полез в кабину. Полез неторопливо, на каждой ступени лесенки, на каждом выступе задерживался, оттягивая время. Надеялся все же, что директор отменит приказ.
И добился своего. Отменил приказ Даулетов. Вернее, не отменил, сама по себе отпала необходимость включать мотор. Из просвета в камыше вынырнул «Москвич» Калбая. Вынырнул и застыл, как осаженный на всем скаку конь. Дверца распахнулась. Калбай, улыбающийся во весь рот, возник перед директором.
– Доброе утро, Жаксылык Даулетович!
– Кабы доброе! Начинаем день с простоя. А что будет к вечеру?
– К вечеру будет план.
Беззаботно так, шутя вроде пообещал Калбай. Строгий тон директора его не смутил.
– Какой план? – сорвался Даулетов. – Мы сдаем от силы один процент, а райком требует два.
– Дадим два.
Каждый раз, выясняя причины срыва сдачи сырца, Даулетов наталкивался на равнодушие, на беззаботность какую-то бригадиров, плановика, бухгалтера. Никого не тревожила опасность. «Соберем, сдадим, выполним!» – скучно отвечали люди. Вот и сейчас Калбай ляпнул: «Дадим два!» Как дадим, когда механизмы простаивают, водители спят? Сказано, чтобы отделаться от занудливого директора или чтоб скрыть некий секрет. Может, действительно сдадут сырца на два процента? Кто их знает? При Сержанове план выполняли, и выполняли досрочно.
– Мне ведь нужны не слова, понимаете, Жамалов?
– Понимаю.
Калбай взял директора за локоть, по-дружески и даже по-братски, и повел его в глубь участка по нетронутым колесами уборочных машин бороздкам.
– Когда райком удумал сдавать по два процента? – довольно фамильярно спросил Калбай.
– Вчера вечером, – не зная, как реагировать на бесцеремонность подчиненного, признался Даулетов.
– Значит, сегодня еще рано. Нынче прибавим половиночку, чтоб видели, как стараемся, и хорош. Опять же на правду похоже. Завтра – один семьдесят – один восемьдесят. Тоже похвально. Ну, а послезавтра – самый раз дать два процента. Нажимов будет доволен, авторитет его поднимется, добился ускорения темпов. И мы молодцами выглядим...
Даулетов слушал болтовню Калбая, возмущаясь и дивясь одновременно. Резонно рассуждал бригадир и знал толк в таких делах, как отношения с райкомом. Психологию Нажимова знал, характерец его. Учителем мог быть Даулетову. Даулетову, специалисту, кандидату наук и вообще знатоку сельскохозяйственного производства. Это удивляло. А возмущало то, что Калбай свою тактику строит на хитрости и, возможно, на подлоге. Откуда возьмет он эти два процента?
– Калбай, – сказал Даулетов, – может, вы и три процента способны дать?
– Три много. Не поверит Нажимов. Никто не поверит. Ни одно хозяйство не собирает столько хлопка в день.
– Ну, а если поверят?
– Если поверят, дам три!
– А где возьмете?
– Э-э, Жаксылык Даулетович, тайна пусть останется тайной.
– Сержанову тайна известна?
– Ха, он сам ее изобрел. Насчет тайн Ержан-ага великий мастер.
– А под суд не попадем с таким изобретением?
– Зачем, Жаксылык Даулетович? Никакого обмана. – Приглушив голос, Калбай открыл секрет: – На заготпункт сдаем норму, остальное придерживаем на худой день, как говорится.
– И много придержали?
– Есть кое-что... У меня две дневные нормы, у других, может, и больше.
Не знал Даулетов, как отнестись к признанию Калбая. Виноват вроде бы, прячет сырец, предназначенный для сдачи государству, сведения подает в плановый отдел и бухгалтерию неточные. Тут легко пойти и на злоупотребления. Слышал Даулетов, что некоторые колхозы продают излишки урожая соседним хозяйствам, недобравшим норму. За большие деньги продают. Но и то правда, что хитрит Калбай по необходимости. Как Нажимов командует, так Жамалов и работает.
– Где прячете хлопок? – спокойно, чтобы не вызвать подозрения бригадира, спросил Даулетов.
– Есть местечко.
Дознаваться, где прячет и как прячет хлопок Калбай, не захотел Даулетов. Да и не надо было этого делать. В конце концов, оперативная смекалка необходима, мало ли неожиданностей поджидает земледельца – дождь, буря, падет темп сбора, сорвется график, тут запас и выручит.
– Ладно, – сказал Даулетов. – А почему не даете Султану убирать этот участок?
Калбай ждал вопроса и давно приготовил на него ответ:
– Для ручного сбора оставил.
Невероятное творилось в «Жаналыке». То, что принято называть черным, называлось белым, белое – черным. Птицы плавали по дну, рыбы в небесах летали, деревья росли корнями вверх.
– Руками можно собирать в другом месте, – попытался Даулетов объяснить бригадиру принцип распределения сил на уборке. – Руки понадобятся на подборе, после прохода техники. Или это неизвестно?
– Известно, Жаксылык Даулетович! Так и будет...
– Тогда зачем держите машину в простое?
Тень разочарования легла на лицо Калбая. Недогадлив директор. Просто туп. Элементарных вещей не понимает, а еще пытается поучать.
– Султан пойдет на тот край карты. Там пореже хлопчатник.
– А это поле – руками?
– Почему руками? Тоже машиной.
– Вы же сказали, что оставили под ручной сбор.
Калбай усмехнулся снисходительно: туп все-таки директор.
– Так только говорится – ручной сбор, Жаксылык Даулетович. Через недельку, а то и раньше Нажимов потребует, чтобы все взрослое и невзрослое население вышло в поле. Решающий момент борьбы за урожай. Жен наших, сестер, дочерей придется выгнать из дому. Фартук в руки – и пошли. Знакомо вам это?
Даулетов знал, конечно, о мобилизации всего трудового населения на уборку.
– Погоним, если нужда прижмет.
– Ой-бой! Наивный вы человек, Жаксылык Даулетович!
Наглел Калбай. Немалого труда стоило Даулетову сдерживать себя. А хотелось резким словом осадить бригадира.
– Наивный ли?
– Дело такое, что собирать хлопок заставят наших родственников. И не только заставят, прикажут сведения подавать, кто сколько собрал и сколько кому заплачено. А сколько выйдет на сбор? Сколько соберут? От силы по десять килограммов. Крик на весь район: «Жена главного агронома вышла в поле с маникюром, вытянула хлопок из одной коробочки, как пуховку из пудреницы». Вот как будет, Жаксылык Даулетович! А мы просто прогоним пару раз комбайн по этому участку, и выгрузим из бункера, будто из фартуков, наших жен и дочерей. Заплатим не по копейке за килограмм, а по десять. На последнем же этапе совхоз платит сборщикам двугривенный за каждый килограмм. Так что та же жена главного агронома получит за не собранные ею девятьсот килограммов девяносто рублей. И еще окажется на Доске почета. И не она одна – весь «Жаналык».
«Потрясающе! – с ужасом думал Даулетов. – Какое-то восхитительное, артистическое мошенничество. С благой целью – порадовать Нажимова, укрепить авторитет хозяйства, получить награду... Тут даже слов нет, способных выразить отношение к этому возвышенному очковтирательству».




























