Текст книги "Последний бой"
Автор книги: Тулепберген Каипбергенов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 63 страниц)
В полдень Ембергенов устроил портному допрос.
– Кто убил?
– Аллах... аллах призвал ее к себе, – будто невменяемый, лепетал портной. – Могила – дверь, и все люди входят в нее...
– А дверь эту открыл для твоей дочери кто?
– Дочь моя, зрачок моего глаза, Турдыгуль, да напоит аллах твой сад, – юродствовал Танирберген, и непонятно было, действительно ли смерть единственной дочери затмила его рассудок или прикидывается он, чтобы уйти от расплаты.
– Ладно, довольно валять дурака! – прервал его стенания Ембергенов. – Жена твоя говорит, сразу, как это случилось, тень какая-то к воротам метнулась. Кто это был?
– Тень? Это... это чистая душа Турдыгуль взлетела на небо в чистую обитель аллаха. Райские гурии подхватили ее и на крыльях широких понесли ее, понесли...
– Понес чепуху! – не удержался Ембергенов, поднялся, угрожающе уставился на портного. – Будешь отвечать на вопросы или... – и вытащил из кобуры револьвер. Подействовало. Сознание портного мгновенно прояснилось. Он заговорил быстро, захлебываясь, угодливо склонившись перед Ембергеновым.
– Не стреляй, начальник. Все скажу, все, как было. Затмение нашло на меня... Посланник аллаха... Отец, говорит, в ответе за дочь, тебе, говорит, Танирберген, в аду за нее гореть в геенне огненной. Убей, шепчет, убей!..
– Значит, ты убил Турдыгуль?
Портной молитвенно поднял руки, воскликнул в экстазе:
– О, дочь моя, ты, которая была драгоценным камнем печати счастья. Да разве мог бы я дитя родное? Да что я, зверь какой-нибудь! Не я, не я ее убил!
– Кто?
Танирберген опасливо оглянулся, убедившись, что никто не подслушивает, приблизился к Ембергенову, сообщил заговорщически:
– Человек... человек один приходил... Сам такой коротыш, лицо волка, а челюсть – будто копыто ударило, нету челюсти, от губы сразу шея...
– Имя!
– Не знаю, не спрашивал... Меня оттолкнул и ножом ее, ножом... в сердце... – И Танирберген расплакался, рукавом утирая слезы.
– А ты знал, что он должен прийти? – допытывался Ембергенов.
Портной опустился на колени, стукнулся лбом об пол, забормотал:
– Боже, ты, которому поклоняются темнота ночи и свет дня, сияние луны и блеск солнца, шорох деревьев, и журчанье воды! Боже, ты, которому поклоняются небо и земля, суша и море и все, что в них! Боже, ты, который знает тайное и явное и то, что в сердцах!..
Так ничего больше и не удалось Ембергенову выведать у портного. Вечером, связанного крепкой веревкой с посланником божьим, под охраной трех дюжих джигитов Танирбергена отправили в Чимбай. Столпившись вдоль дороги, жители аула провожали их с холодной, молчаливой ненавистью. Похоже было, еще какую-то частицу прошлого под строгим конвоем уводят сейчас из аула. И не было в сердцах остающихся ни сострадания к арестованным, ни жалости к прошлому.
7
Прошлое рисовалось Дуйсенбаю долиной без слез и печали. И если стоило жить, то лишь затем, чтоб вернуть это прошлое. Любой ценой. Хоть на время.
– Эх, – горестно вздохнул Дуйсенбай и повернулся на другой бок, – правильно говорят: молодость живет ожиданием, старость – воспоминанием.
В комнате было темно и душно. Где-то под потолком назойливо жужжала муха – должно быть, угодила в паутину, и теперь паук подбирается к ней, предвкушает, как насладится теплой мушиной кровью. Со двора доносился гундосый голос старшей жены – хорошо хоть эта не сбежала, не бросила Дуйсенбая на старости лет. Впрочем, эта не сбежит, потому что, если разобраться, женщина вообще подобна тени: за ней бежишь – убегает, от нее бежишь – за тобой гонится. Вот и выходит, женщина сама по себе вроде бы и не существует – тень мужчины, его отражение.
Позвать бы Мамбет-муллу, поделиться с ним этой мыслью. Мудрая мысль.
На дворе что-то ухнуло, и эхом что-то внутри оборвалось у Дуйсенбая. Идут! За ним!.. Приподнялся на локте, прислушался, вздохнул с облегчением – нет, слава аллаху, на этот раз пронесло. Лег, укрылся с головой одеялом, крепко зажмурил глаза. Хорошо бы заснуть, успокоиться. Только пойди, успокойся, когда мысли одна страшнее другой мохнатыми пауками в голову лезут.
Затерявшись в толпе, Дуйсенбай видел, как вели по дороге портного. Тот шел, понурив голову, волоча ноги, точно они у него деревянные, а длинные рукава полосатого халата болтались, будто на чучеле. О, аллах, только б не выдал! Только б не выдал!.. Приведут его в город, поставят к стене – все расскажет. И что дочь домой зазвать Дуйсенбай научил, и что гневом божьим запугивал, что свел с недомерком Матджаном... Нагрянут тогда большевои в дом Дуйсенбая, скрутят руки... Нет, об этом думать не нужно. Лучше о чем-то другом – приятном, божественном. В прошлый раз ахун Нурумбет замечательные слова говорил. Кажется, так: «Нет безопасности, кроме как у праведника, нет близости, кроме как у единомышленников, нет творения, кроме как для исчезновения, нет дружбы, кроме как во сне».
А сон не шел. Только закроет Дуйсенбай глаза, и опять начинают копошиться в уме мрачные, как могила, видения. Один раз привиделся Турумбет. Будто врывается в какую-то незнакомую комнату, хватает за длинные косы женщину в расшитом жакете. Женщина вскинула руки, повернулась лицом, и Дуйсенбай чуть не вскрикнул – Бибигуль. А Турумбет замахнулся и ножом ее – в грудь, по глазам, в горло! Аж подбросило Дуйсенбая, холодный пот на лбу выступил. Встал, прошелся по двору, чтоб успокоиться, обругал жену.
В другой раз померещилось, будто скачет Турумбет по лесной дороге темной безлунной ночью. Только глаза, как у волка, сверкают. Одной рукой уздечку натягивает, в другой – узел держит. Вдруг из-за черного дерева наперерез ему Ембергенов. Вскинул винтовку, прицелился – бах! Конь шарахнулся в сторону, а Турумбет – кувырком. Упал, лежит недвижимо, а рядом узел валяется. Подошел Ембергенов, развязал цветастый платок, а там голова Бибигуль, и глаза у нее открыты. Выпрямился Ембергенов, ногой Турумбета в бок и спрашивает:
– Кто велел?
А Турумбет на коленях к нему подползает, умоляет сквозь слезы:
– Не казни, владыка! Не по доброй воле я – Дуйсенбай приказал. С него спрашивай.
– Врешь, собака! – крикнул Ембергенов и занес острую саблю над бычьей шеей Турумбета.
И тут – о ужас! – голова Бибигуль, лежавшая на цветастом платке, заморгала глазами и сказала мертвенно ровным голосом:
– Не врет он, начальник. Муж мой... Дуйсенбай велел... Отомстите ему за меня... за всех... за...
Ледяной мороз подрал Дуйсенбая по коже. Сгинь, наважденье! Пропади ты пропадом! О, аллах, за что такие мучения?! Уж лучше б совсем лишил сна, чем насылать такие кошмары!
Дуйсенбай выбрался из-под одеяла, кликнул старшую жену. Когда появилась, кивнул на кошму:
– Садись.
Села. Преданными глазами глядя на мужа, ждала приказаний. А Дуйсенбай мерял комнату тяжелыми медвежьими шагами, сопел, что-то бормотал себе под нос.
Старшая жена по-своему расценила странное поведение Дуйсенбая. Глянула на него благодарным, обволакивающим взглядом, потянула к себе одеяло. Наконец-то. Вспомнил о ней. Выбросил из головы эту проклятую беглянку-изменницу! Слава аллаху!
Но Дуйсенбай, словно забыв о присутствии старшей жены, продолжал все так же ходить по комнате – взад, вперед, от стены до стены. Чтобы напомнить о себе, женщина осторожно покашляла. Дуйсенбай остановился, поглядел на жену, до подбородка натянувшую на себя одеяло, на лицо ее с ожидательно призывными глазами и разом охладил ее пыл:
– Дура!
Ну что ж, она не обиделась: муж! Подобно милостивому и милосердному, он может призвать ее, если захочет, может отринуть. И чтоб не впасть в тяжкий грех, она не станет допытываться – за что, почему? Такова воля владыки и господина. Не ей оспаривать его решения, его мудрую волю...
А владыка и господин от преследовавших его видений не находил себе места. Сколько раз твердил уже: об этом не думай, забудь, вспомни про что-нибудь приятное – не получается. Будто клин вбили в голову. Горного козла под череп загнали. Нет, не умел как следует настоящую жизнь ценить! Раздолье, услады, покой... Где это все, куда сгинуло? Ветром сдуло, пылью припорошило – ничего не осталось, ничего...
И снова мысли Дуйсенбая потекли по привычному руслу: эх, вернуть бы сейчас это прошлое, ничего б не пожалел, кажется, все отдал!.. Впрочем, подсчитать, и так немало отдал уже – и скота, и денег, и зерна, и... сколько всякого другого добра на этого лихоимца Таджима истратил! Прожорлив бандит, как целое стадо. Еще год-другой – совсем разорится хозяйство. Ничего не останется. Что тогда?.. Таджим говорит, придет день – сторицей вернется. Не очень-то верится. Не маленький Дуйсенбай, понимает: коль и придет этот день, не всякому будет солнце светить – тому, кто богатством владеет, иначе чего ж за ним гнаться, чего тратиться?! А ну как случится, все отдаст Дуйсенбай, чтоб солнце вчерашнего дня на небо вернуть. Вернется солнце, а Дуйсенбай не увидит его – ослеп, все богатство растратил. Не про него ль это сказано: убить отца своего, чтоб поклясться его могилой?
Острое нетерпение овладело Дуйсенбаем. Чего ж он, как баба, затаился под одеялом? Гром не грянул еще, а он уже прятаться! Может, там в это время делят свет того долгожданного дня, ради которого жертвовал он своим добром, рисковал жизнью? Нужно действовать! Торопиться! Нужно скорее ехать!
Дуйсенбай забегал по комнате, натягивая сапоги, вытащил из кованого сундука теплый чапан, сорвал со стены камчу. Уже повязывая поясной платок, услышал робкий голос жены:
– Куда это вы на ночь?
– Куда да зачем – все тебе знать! – злобно огрызнулся Дуйсенбай и на минуту застыл у порога. В голове мелькнуло: «А на самом деле, куда я? Зачем?» Но какая-то упрямая сила неудержимо гнала его в путь: «Ехать, ехать, там разберусь».
Уже в полночь Дуйсенбай приблизился к лесу, в густой чаще которого, помнил он, находилась обитель ахуна Нурумбета. Место это для тайных сходок, для сборища басмачей было выбрано не случайно. Широкое русло Амударьи с запада, озеро Биркулак с севера, каменистые горы Кырантау с юга – все это надежно защищало святую обитель от посторонних, подозрительных взглядов. Здесь можно было укрыться на сколько угодно времени, не испытывая каких-либо неудобств или лишений: пастбища для коней – под ногами, нежное мясо фазанов – над головой, жирный амударьинский балык – протяни только руку. Кроме того, баи окрестных селений тайными тропами и водным путем доставляли сюда и баранов, и муку, и соль, и даже кокнар, чтоб поддержать воинственный пыл в душах преданных служителей веры. Когда же, случалось, поблизости появлялись красные конники и всякое сообщение с лесной обителью становилось опасным, постояльцы ахуна Нурумбета без всякого зазрения совести тащили и уплетали приношения дехкан святому Али, могила которого находилась у подножия Кырантау.
С замиранием сердца въехал Дуйсенбай в темный лес. По узкой тропе углубился в чащобу. В условленном месте трижды прокричал совой.
Сонный джигит с перевязанной шеей молча проводил его к дому ахуна, стукнул по-особому в дверь, с подозрительным интересом покосился на дуйсенбаевский перстень, блеснувший при свете луны.
Комната, в которую ввели Дуйсенбая, была полна каких-то едва различимых лиц: лампада, стоявшая на дастархане, бросала тусклый неровный свет. В самом центре, прямой, неподвижно строгий, сидел ахун Нурумбет. Рядом с ним, облокотившись на высокую подушку, лежал усатый Таджим. Рука и плечо его были перевязаны куском материи, сквозь ее белизну проступали багровые пятна. Услышав, что кто-то вошел, Таджим поднял тяжелые веки, глянул на Дуйсенбая блуждающим взглядом и снова закрыл глаза. За дастарханом, спиной к Дуйсенбаю, сидело еще трое мужчин в шелковых полосатых халатах. А вдоль стен на полу, будто погонщики каравана на коротком привале, лежали и сидели в самых непринужденных позах джигиты – человек пятнадцать – семнадцать. Дуйсенбай недовольно поморщился: разлеглись, как в собственном доме, никакого почтения к сану ахуна!
– Садись, – пригласил Нурумбет тихим, сдавленным голосом. – Как здоровье? Какими новостями богат?
Дуйсенбаю хотелось сказать, что сам он явился сюда, чтобы обеими ноздрями вдохнуть аромат новостей, однако какой же благовоспитанный мусульманин может позволить себе прямо с порога кидаться в деловой разговор! Нет, если эти невежи разлеглись на полу перед лицом святого ахуна, Дуйсенбай не станет им подражать. Он покажет всему сборищу, как следует держать себя в доме служителя бога.
– Надеюсь, аллах ниспослал вам, отец, добрый аппетит, благополучие и сердечный покой. Как чувствует себя наш мудрый наставник?
– Благодарение богу. Садись, – повторил Нурумбет, и по тому, как он говорил, Дуйсенбай догадался, что душу ахуна окутала черная туча и нет у него ни сил, ни желания, соблюдая правила хорошего тона, вступать в затяжную беседу.
Помянув имя бога, а заодно и пророка его, Дуйсенбай ступил к дастархану, почтительно поклонился, сел против ахуна.
Прошла минута, другая... Никто не заговаривал, не пошевелился. Только в темном углу кто-то всхрапывал, кто-то пугливо вскрикивал сквозь сон.
«Будто на поминки попал, – подумал Дуйсенбай, чувствуя, как погружается в вязкую болотную глухоту. – Хоть бы кто слово живое сказал. Молчат». На мгновение ему показалось даже, что люди, сидящие за дастарханом, уснули, спят с открытыми глазами. Хотелось вскочить, схватить их за плечи, растормошить.
Глухо застонал усатый Таджим. Ахун смочил вату в кисайке, приложил Таджиму к вискам. Один из джигитов шепотом объяснил Дуйсенбаю:
– Ранили.
– Где?
– В Турткуль прошлой ночью ходили. О-хо-хо, многих не стало, многих...
Ахун, видно, расслышал эти слова, повернулся, произнес назидательно:
– Не считай мертвыми тех, кто убит на пути аллаха – они живы!
И снова воцарилось молчание. Дуйсенбай решил было спросить у соседа, не слыхал ли тот чего о храбром нукере Турумбете, да передумал – не время. Но сосед, вздохнув и пошамкав беззубым ртом, заговорил сам:
– Со всех боков обложили. В Мангите вот тоже...
– Из Мангита я. Знаю.
И снова в разговор вмешался ахун:
– Прошлой ночью Матджана с поручением к вам посылали. Нет до сих пор. Помог ли аллах ему свершить правый суд над проклятой отступницей?
– Как же! – вскинулся Дуйсенбай. – Душа этой грешницы в аду уже жарится.
– Слава аллаху! А как там Матджан?
– Никто и не видел. Ушел вместе с ночью.
– Куда ж он девался? – не выдержал сосед Дуйсенбая – беззубый старик с красным расплющенным носом.
– Аллах благосклонен к нему – явится, – твердо заявил ахун и снова погрузился в молчание.
Теперь это молчание затянулось надолго. Дуйсенбай успел разглядеть лица нукеров, заполнивших комнату, винтовки и сабли, брошенные в углу, незаметно пощупал, из какого материала сшит халат беззубого старика. Вскоре, однако, он углубился в раздумья. Ехал сюда делить свет счастливого дня, а вышло – кромешную ночь разделять приходится. Да-а, видно, нескоро придет этот день. А может, и никогда не займется. Чего ж тут гадать, когда незрячему видно – плохи дела у защитников веры. Совсем плохи! Этих в Турткуле разбили, того в Мангите поймали. Что дальше? Ох, Дуйсеке, не на того коня ты поставил, зря мошну свою тряс!
Дуйсенбай еще раз оглядел побитое воинство, и так ему стало жалко и себя, и двух коров, отданных этим дармоедам, и зерна: лучше б уж коням своим стравил, больше пользы!
Усатый Таджим скрипнул зубами, прохрипел:
– Пить!
Ахун поднес ему кисайку с холодным чаем, снова смочил виски.
Близился рассвет. Но чем светлее становилось в узком окошке за спиной Нурумбета, тем больше сгущался мрак в душе Дуйсенбая. Что дальше? Как теперь жить? Какой дорогой идти? Не было ответа на эти вопросы. Ни в собственной голове, ни в убеленной сединами голове Нурумбета. Что оставалось? Спросить у аллаха? Спрашивал. Не посылает ответа, не внемлет горячим молитвам...
Грустные размышления Дуйсенбая были прерваны появлением Матджана-недомерка. Тощий, низкорослый, с уродливым подбородком и огромными, как блюда, оттопыренными ушами, этот человек обладал на редкость энергичным нравом. Никто еще, кажется, не видел его в состоянии покоя. Он вечно суетился, размахивал непомерно длинными, чуть не до самых колен, худыми руками, и широкий рот его, издававший высокие писклявые звуки, никогда не закрывался. Говорят, даже во сне Матджан-недомерок продолжал шевелить губами, сопеть, хрустеть суставами сухих пальцев, дергаться всем своим тщедушным телом.
Еще с порога он закричал молодым петушком и захлопал руками, как крыльями:
– Вставайте, воины! Повоевали! Ур-ра!
От крика, неожиданно ворвавшегося в мертвую тишину обители, от свежего ветерка, пахнувшего в дверь, нукеры испуганно вскакивали, таращили глаза. Не понимая еще причин этого шума, хватались за ножи, спрятанные под халатами. Только ахун Нурумбет, задремавший перед самым рассветом, не поддался испугу и панике. С чувством достоинства, приличествующим его священному сану, он поднялся, навстречу опасности, не осознавая еще, однако, какую же, собственно, опасность таят в себе этот шум, и беспорядочная суета, и мельтешащая перед глазами фигура обезьяны. И только тут, смахнув остатки сна, Нурумбет догадался: вернулся Матджан. Благословив его прикосновением руки, ахун широким жестом пригласил недомерка к дастархану:
– Будь нашим гостем, дорогой. Садись, садись!.. Кому аллах благоволит, тому и слуги аллаха в ноги кланяются. Чем порадуешь наши уши, истосковавшиеся по добрым вестям?
После мягкого, благородного голоса ахуна визг недомерка резанул, как пила:
– Сделал все, как велел нам аллах, – прямо в сердце, вот так! – Матджан показал, как умело и ловко он всаживает кинжал в грудь своей жертвы. – Портной – молодец, тоже помог. Все бы отцы такие, быстро б с неверными справились. А? Да. Голову хотел привезти – доказательство к вашим ногам – не успел: мать, как клушка, целый базар подняла. Такой шум! А? Да. Ха-ха-ха! А доказательство есть, прихватил. Под подушкой лежало. Может, думаю, документы какие или что. Верно, отец? А?
– Документы? – живо заинтересовался ахун.
– Сейчас, – и Матджан-недомерок вытащил из-за пазухи, бросил на дастархан тонкую ученическую тетрадь.
Вокруг дастархана, навалившись друг другу на плечи, столпились нукеры. Нурумбет ахун достал из кармана очки, неторопливо протер стекла и очень торжественно водрузил их на нос. В полной тишине он прочел на обложке: «Дневник Турдыгуль, дочери Танирбергена. 1924 год, 1 января».
– Ну, документ? – нетерпеливо допытывался Матджан-недомерок.
– Не беспокойся. Не документ, но тоже важная вещь. Из этой бумаги мы все узнаем про беспутную – и что делала, и как думала, и чему их там учат, в этом пристанище дьявола.
– Ага! Я сказал! Слышали? – возликовал недомерок и, не удержавшись, вскочил на ноги. – Не эта бумага, так я б вчера еще здесь был. А с ней средь бела дня не поскачешь – вдруг поймают. Откуда бумага? Капкан. Решил ночи дождаться. Верно, отец? А? Да. Голову отрубить – тоже голову нужно иметь! Ха-ха-ха!
– «А? Да», – передразнил недомерка косоглазый нукер и с трудом усадил его на место. – Не скачи, дай послушать, про что там написано. Читайте, отец.
Нурумбет облизал большой палец, помусолил страницу, запинаясь, начал читать.
«Вот я и в школе. В школе очень хорошо. Нас учат читать и писать. А еще проходим мы арифметику и естествознание. А больше всего мне нравится история. История – это про то, что было. Джумагуль говорит, нужно вести дневник и записывать туда все, что видишь, делаешь, думаешь. Только разве можно буквами записать, что думаешь или чувствуешь? Этому иногда и слов не найдешь, а букв тем более. Наверное, есть такие особые знаки. Вверх копытцами – радость. Вниз – горе. Мы этого еще не проходили. А больше я не знаю еще что писать. Джумагуль уехала в аул по заданию. Когда вернется, не знаю. Без нее мне плохо и совсем одиноко. Она мне как мать родная. Мама... Как ты сейчас там? Вспоминаешь ли свою Турдыгуль? Ох, домой бы, ненадолго, к тебе, мама!.. Нет у меня ни дома, ни родителей – отец меня проклял... Все. Сегодня больше писать не буду».
«Джумагуль еще не приехала. Ждала ее вчера целый день, а она не приехала. Про что писать сегодня, никак не придумаю. В столе нашла дневник Джумагуль. Говорят, читать чужие письма и дневники – грех, но я только краешком глаза – чтоб научиться, как писать свой дневник. Иначе как же я научусь, если никогда не видала? Джумагуль добрая, она простит».
«Вот, оказывается, она какая! Бедняжка, сколько страданий вмещает ее душа! А посмотришь – улыбается, шутит, нас подбадривает. Сильная.
Я сейчас несколько мест, самое главное, к себе перепишу – будет как для примера».
«Уже второй год, как я в Турткуле. Что с тех пор переменилось в моей жизни? Все. Иногда мне кажется, только здесь и началась настоящая жизнь, а то что было раньше, – кошмарный сон. А может, ничего и не было раньше?.. Нет, было, отец, муж, Айтбай. Самое дорогое, что осталось у меня от прошлого, – мать и Айкыз. И память.
У нас много уроков, и я очень занята: чтение, письмо, арифметика, история. Сильно устаю, а когда приходит усталость, в голову разные глупые вопросы лезут: для чего это все? Писать, чтобы уметь писать? Читать, чтоб научиться читать? И только?.. Нет, наверное, все это нужно для чего-то другого, большего, главного. А что это большее и самое главное? Наверное, когда выучусь, узнаю. Да как же учиться, не зная зачем? Нужно поговорить с Марфой Семеновной».
«Дни накатываются, как волны. Кажется, сегодняшний – самый важный. А прошел – и будто не было его вовсе, вроде бы даже и следа не оставил. Как волна на прибрежной круче. Почему это так? Наверное, правда: каждый в отдельности – только слабая волна, а сольются в месяцы и годы – подточат кручу, размоют, в песок перетрут. Но есть ведь в жизни человека и какие-то главные, поворотные, самые важные дни? Есть... А где они у меня? День, когда отец нас вместе с матерью выгнал на улицу? Или тот, когда явился Турумбет? А может, это вовсе и не день, а ночь – та ночь, когда решилась кинуться в канал, и только мертвый лед сберег меня от смерти? О, немало, немало было в моей жизни таких дней, что темнее самой кромешной ночи. Но были ведь и другие, о которых никогда не забуду. Короткие дни встреч с покойным Айтбаем. (Странное дело, ничего ведь и не было – встретимся, перекинемся парой слов – и в разные стороны, а в душе запали – не вытравишь.) И был еще большой день поездки в Чимбай, митинг, слова о новой жизни, о равноправии женщин. А потом – день побега.
Сегодня объявили: три дня занятий не будет – едем по аулам агитировать молодежь вступать в школу. На дорогах опасно – засады. И чего, не понимаю, басмачам этим нужно? Так, вроде поперек горла мы им стали.
Ну, хватит на сегодня. Буду собираться».
«Горе. Большая беда. Умер Ленин. Марфа Семеновна сказала на митинге: «Дело его не умрет. Он будет жить в наших сердцах, в социализме, который мы построим по его заветам». Я тоже вышла на трибуну. Что-то хотела сказать и расплакалась. Ушла. Что теперь будет? Неужели все вернется, как было?»
Ахун Нурумбет перевернул страницу, оглядел лица нукеров, сбившихся вокруг него, недовольно поморщился: не понравилось ахуну выражение этих лиц. Внимали б вот так, когда он читает Коран. Нурумбет полистал дневник, промолвил со скучающим безразличием:
– Ну, хватит – бабьи слюни. Зря время тратим.
– Почитайте еще, отец, любопытно, – попросил один из нукеров, совсем молодой джигит в кургузом халате.
Не удостоив его ответом, Нурумбет повернулся к Матджану:
– Ложись, отдохни. Вечером с божьей помощью в Чимбай поедешь.
Недомерок потер отсутствующий подбородок, покосился на дневник с сожалением:
– Выходит, пустяк? А я-то думал – красный фирман.
– В умелых руках и портянка фирманом становится. Если нужно, конечно, – изрек Нурумбет, и хотя недомерок не понял затаенного смысла сказанных слов, тем не менее он снова горделиво приосанился, твердо уверовав в то, что, выкрав дневник, совершил чуть ли не подвиг, угодный богу и полезный земным его слугам.
– Вот баба проклятая! Богопротивные слова пишет, а интересно. Будто дастан слушаешь, а? – бесхитростно признался нукер с перевязанным глазом, и это откровенное признание заставило ахуна еще больше насупиться.
– Не пристало воинам аллаха уши развешивать, над бабскими сказками вздыхать! – сурово отчеканил Нурумбет и добавил повелительно: – Коней напоить! Чистить оружие! Намаз!
Один за другим нехотя подымались нукеры, потягивались, растирали затекшие ноги. Когда последний из них скрылся за дверью и в комнате остались лишь те, кто сидел вокруг дастархана, ахун Нурумбет пояснил:
– Ни к чему это им – только голову забивать. Что истинно, а что ложно, мы им сами скажем. – И, удостоверившись, что в обители остались только самые надежные, доверенные люди, понизив голос, продолжал чтение дневника.
«Два месяца, как не садилась я за дневник. Трудные, черные месяцы. Эта ночь, когда мы узнали о смерти вождя. Дни скорби, страха, растерянности. Было от чего испугаться – весть о смерти нашего Ленина будто взбодрила врагов, вернула им силы. Зашевелилась контра в своих норах, обнаглели басмачи, а недобитые баи того и гляди вцепятся в горло. Ишаны и муллы тоже хороши: стращают народ ужасными карами, слухи разные распускают. Обстановка – с ума сойдешь!
Первые дни мы заперлись у себя в общежитии, сидим по углам, трясемся, как мыши, плачем. А потом пришла Марфа Семеновна, обругала нас, пристыдила, сказала, сейчас не слезы лить надо – бороться. Из наших курсантов организовали четыре бригады и отправили их по аулам и кишлакам. Меня тоже в одну бригаду записали, винтовку выдали. Пригодилась – два раза на нас басмачи нападали. Отбивались. А Кучкарбая ранили в грудь. До сих пор в больнице лежит. Обещают, поправится.
Что я там говорила в аулах на митингах, сама не припомню. Выйду перед народом, гляну в лица – дух захватит, в горло будто песок насыпали – слова застревают. А люди ждут, глядят на меня, перешептываются. Ну, наберу я воздуху побольше и – точно в омут. Ничего, выплывала. Товарищи говорят, получалось. Под конец наловчилась, полегче пошло. И еще я приметила: кончишь выступать, спрыгнешь с арбы или там с настила какого, услышишь, что люди поверили в твою правду, и такая крылатая радость подхватит тебя...
Сейчас перелистала дневник. Недавние записи, а будто чужая рука. Надо ж такое придумать: «Для чего это все? Писать, чтоб уметь писать? Читать, чтоб научиться читать?. И только?..» Дура, ах, дура! Теперь-то я поняла, зачем человеку учиться, на что ему знания! И боже ты мой, как не хватало мне всех этих знаний, когда выступала перед людьми! Как убедишь? Нужны знания! Как правду свою перед хитрым муллой докажешь? Ведь правда-то наша! Чую, что наша, а доказать не умею – нет знаний. Вот для того и буду учиться – чтоб людям глаза на свет открывать. Это и есть самое главное. И в этом – так теперь понимаю – самое большое счастье. Потому что – для чего жив человек? А для того...
Написала вот и задумалась: какой дать ответ? А может, и нет такого ответа, чтоб один да на всех? Свое каждому. Что тому несбыточной сказкой мерещится, этому свалится – подбирать не захочет. Или так еще, заметила, бывает: вчера только о том и мечталось, чтоб найти, поймать ту жар-птицу, поймала – глядь, а она ворона. И опять за новой жар-птицей гонишься.
Ну, размечталась, намудрила я что-то. А если правду, одно мне сейчас только и нужно – девочку мою увидать, с мамой встретиться. Доченька моя! Ты, наверное, совсем большой уже стала, ходить, говорить научилась? Давно нет от вас ни привета, ни весточки. Ох, тяжело мне без вас, родные мои...»
«Подала заявление в большевистскую партию – Ленинский призыв. Сейчас иду на собрание. Страшно: а вдруг не примут – байская дочь! Не знаю... Примите! Я клянусь всем святым – за ленинское дело, за новую жизнь все отдам, все!»
«Какой радостный, замечательный день! Джумагуль Зарипова – член Российской Коммунистической партии (большевиков)! И от мамы известие: живы-здоровы. Передавал человек, козленочек мой все про меня спрашивает: где моя мама, когда моя мама приедет? Доченька, доченька моя!..»
«Это я переписала. Дальше буду писать сама. Теперь я про дневник все понимаю. Вот она какая, Джумагуль. Интересная. И страдает сильно. Мне ее очень жалко. Она мне нравится. А что это она писала про покойного Айтбая? Выходит... Нет, этого не может быть...»
«Приехал человек из Мангита. Говорит, отец простил, хочет, чтоб я домой на несколько дней приехала. Я знала, что он простит меня. Он ведь очень хороший, мой папа, и добрый. Считаю дни, когда можно будет отправиться. Скорей бы уже. В школе говорят, я буду математиком. Эти маленькие звездочки на небе, которых много-много вместе, это, оказывается, Млечный Путь. Вот бы пройти когда-нибудь этим путем! Глупости! А все-таки мне так хорошо – дурачиться хочется. О аллах, спасибо тебе за все! С комсомольским приветом Турдыгуль, дочь Танирбергена – хорошего человека и замечательного портного...»
Ахун Нурумбет закончил чтение. Все, кто оставался в комнате, молчали, опасаясь отчего-то взглянуть друг другу в глаза. Даже егозливый Матджан, и тот не проронил ни слова, ссутулился, сжал руки между коленями.
– Нет, не-ет! Сволочи вы все, сволочи! – прохрипел в бреду Таджим и захлебнулся.
Нурумбет поднялся, произнес торжественно и зловеще:
– Пусть божья кара падет на голову вероотступницы. Смерть!
– Аминь! – откликнулись вразнобой сидевшие за дастарханом.
...Дуйсенбай возвращался домой окольным путем – след замести, все обдумать как следует. А подумать было над чем. Великую честь ему оказал ахун Нурумбет: привести в исполнение вынесенный грешнице приговор. Нет, понятно, не сам Дуйсенбай должен был пробраться к ней ночью и воткнуть в сердце кинжал. Нет, ахун – мудрый таки человек – предложил другой путь: Турумбета отправить в Турткуль. А чтоб никаких подозрений, сказать – на учебу. Уж он там расправится с ней, как волк с бедным ягненочком. Спросят – как так, за что убил женщину? Ответит: не я – ревность убила, не мог обиду стерпеть! Все законно, все чисто, басмачи ни при чем – полюбовное дело. Воистину, мудрость не имеет цены... зато ценности приумножать умудряется. Больше мудрости в голове – побольше ценностей в кармане, меньше мудрости...
А вообще, если честно, жаль Дуйсенбаю эту несчастную. Конечно, и грешница она великая, и закон отцов преступила, и в том, что его молодая жена убежала, тоже она, Джумагуль, виновата. А все же... Вот ведь странное дело: ненависть душит, готов зверем задрать человека, а глянешь на все глазом того человека – и будто это все перевернулось – черное белым стало, белое – черным. Как сегодня, когда писание этой проклятой смутьянки читали. Душу щемило. Стал сморкаться, чтоб ненароком кто слезы не заметил. Да, видит небо, как прикончит ее Турумбет, так Дуйсенбай в тот же час за нее аллаху помолится. Это уж точно.




























