355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иван Акулов » Касьян остудный » Текст книги (страница 6)
Касьян остудный
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 04:15

Текст книги "Касьян остудный"


Автор книги: Иван Акулов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 49 страниц)

VI

К холодной стороне село Устойное повернулось задворьями и огородами; за ними по отлогому глинистому покату вразбежку смешались овины, сараи для сушки кирпича, копанки, а еще ниже саженей на двести – кромка крутого скоса к пойме Туры. На самом краю села, где уже нет ни овинов, ни сараев, где осыпь подтачивает огороды, жмется к ирбитской дороге из почерневшего дерева дом, ставленный еще с одним топором: в нем и половицы и потолочины вытесаны из целых лесин. Когда-то дом был обстроен рубленым надворьем и обнесен заплотом из пластин, собранных в паз. Теперь от прежнего зажитка при доме остались только одни ворота, сохранившие мрачную, острожную крепость. Даже сенки, прирубленные к дому, почти рассыпались. Тесины на крыше извело и отодрало; на крыльце ступеньки выкрошились, а вместо них положены колодки. Живет в этом доме Яков Назарыч Умнов, устоинский бедняк, со своей матерью Кирилихой. На хозяйство Умновых почти каждый год накатывала беда: то скот дохнет, то хлеба вымокнут, то сено украдут у них.

– Уж такая наша доля, – смирилась Кирилиха, но сын ее, Яков, усиленно искал выход из бедности и не находил. У них было два пая земли, один из которых Яков отдал Кадушкину за жеребую кобылу и двадцать пудов хлеба. Через это можно бы укрепиться и на одном наделе, но друзья-приятели втянули Якова в рыбацкое промышление, на которое трудовое крестьянство исстари смотрит как на баловство. Свою ожеребившуюся кобылу он вместе с приплодом променял на тридцатисаженный невод, но той же весной утопил его, выметнув на быстрине в неопавшую воду. Утонул бы и сам с другом Ванюшкой Волком, да вовремя перерубил нитяную паутину, опутавшую и лодку и весла. С тех пор Яков засевал только один надел и прирабатывал по найму.

– Всякая у меня была собственность; и живая и недвижная, а чем она облегчила мою жизнь? – спрашивал иногда Яков и делал вывод: – В одних руках собственность совсем ненадежная: была, да сплыла. Потому я враг всякой частности и рад, что у меня ничего негу. Зато для новой жизни я самый опорный. Скажи в артель – я готовый.

– Хоть поглядеть бы на нее, на артель-то, – вздыхала Кирилиха: – Все-то казенное, никто не оговорит. Бери да ешь. Все приели – опять сообща за работу. У одного не получилось, у других вышло. А на особицу – что? Особняком у дома, взять, все четыре стены холодны. А в куче со всех боков обогрето.

О новой заветной жизни бредили не только Умновы, но и вся устоинская беднота, но соблазны пока оставались соблазнами, а на деле собственность давила людские души, озлобляя их и запутывая.

От этого Яков Умнов ушел в армию и через два года к этому же вернулся. Только теперь он не просто не любил собственность, а знал, что она разъединяет людей и потому смертельно вредна. Осознав причину своего бедственного положения, Яков Назарыч даже гордился бедностью, а когда его избрали председателем сельского Совета, отступился и от последнего надела. Однако председательство почти ничего не изменило в жизни Якова, за исключением того, что у него появилась сельсоветовская лошадь, которую он держал при пожарной на мирском прокорме – по копешке с хозяйства. Дел у него в Совете было не так уж много, а бумаги, приходившие из района и округа, вела секретарша Валентина Строкова. Она же их и запирала в стол, так как мужики, собиравшиеся в Совет курить табак и играть в карты, могли пустить эти бумаги на завертки. Жил Яков по-прежнему скудно, а минувшей весной, в самую бесхлебицу, принужден был просить у Федота Кадушкина хлеба в долг.

– Нет и нет, – с порога отрезал Кадушкин. – Ты голова на селе, и как я могу держать тебя в долговой кабале. Да ведь у меня, Яков Назарыч, и хлеба-то ноне кот наплакал. Вот если бы в Совет меня привлек, Яков Назарыч, на какое дело – тут можно бы, как говорится, взаймы без отдачи.

– А ведь обидел ты меня, Федот Федотыч. Вроде бы как продажный я.

– Ну пошто так-то, Яков Назарыч. Я по-свойски: у меня сын в армии, на красного командира учится. В других местах не мне чета крепыши сидят по Советам.

– В других сидят, у нас не сядут.

– Зря, Яков, ты меня отмежевал. Я по всем статьям середняк.

Скрипя зубами, Яков ушел от Кадушкина и около своего дома встретил другого устоинского хозяйчика, Михаила Ржанова, одноглазого, с худой бороденкой, вечно одетого в рвань. Ржанов ехал на свои поля и вез пахарям хлеб, сало, бочонок свежего квасу. Стоял жаркий суховейный день мая. Чтобы завязать разговор, Умнов попросил для шутки вроде:

– Дал бы квасу-то, Михаил Корнилыч. Небось из погреба квасок-то, а?

– А то. Испей, сделай милость. Вот этим я тебя попотчеваю: со льда, – Ржанов угодливо налил в кружку из запотевшего кувшина пенистого квасу, выдержанного на хмелевых шишках. – Дерет?

– Нервный я теперча – все нутро опалил мне Федот Кадушкин. И сколько я от него издевательств разных перенес! Вот что меня теперь дерет.

И Яков рассказал о своей встрече с Кадушкиным.

– Федот – жадовин известный, – поддержал Ржанов, завертывая в мокрый половик кувшин с квасом.

– Может, одолжишь пудик, Михаил Корнилыч. Ведь пить-есть надо. Мать и все такое…

– Нет, Яша, я. – не Кадушкин. Я вот кто! – Ржанов показал прорванные штаны на коленях и сзади. – На-ко вот, и делай свои общественные дела. – Ржанов переметнул из своей телеги себе на плечо полмешка муки, которую вез на болтушку коням, и отнес на завалинку дома Умнова. – Бери знай. Только мешок опосля принеси. Мы, Яша, Ржановы, завсегда уважали власти.

После щедрости Ржанова Яков Умнов еще более невзлюбил Федота Кадушкина, который также легко мог бы дать и хлеба, и солонины, но отказал, и отказал не по жадности, а вырядить хотел место в Совете. «Ай хитер, – злился Яков Назарыч. – Ай хитер, да у нас его номер не пройдет».

Но кланяться перед хлебными мужиками Якову Назарычу не пришлось: его вызвали на совещание в округ по поводу кредитов для бедняцких хозяйств. Самому Умнову наново положили небольшой, правда, должностной оклад и выдали из синей диагонали брюки галифе, с кожаными нашлепками на коленях и сзади, называемыми леями, и хромовую, с вытертыми локтями и разношенными петлями куртку.

После совещания председатели Советов ходили по отделам и выслушивали наставления. Особое впечатление оставил у Якова Умнова зав. загототделом Борис Юрьевич Мошкин, мужчина смуглый, поджарый, губы истончены и по зубам в обтяжку. Под носом наежились небольшие усики. Сам росту мал, но порывист, легкие кулачки в постоянном ходу.

– Сядь, товарищ, – напористо пригласил Мошкин Умнова и сам сел на свое место боком. Локоть положил на стол, начал пристукивать кулаком почти под каждое слово: – Так. Так. Значит, ко мне пришел хлебный угол? Устойное. Устойное. Богатое село. Страсть богатое. Страсть богатое. В контакте надо работать нам. Как думаешь, председатель? А?

– Как лучше, Борис Юрьевич.

– А как оно, лучше-то, знаешь? Вот то-то и оно. Перво-наперво, – Мошкин постучал по столу, – перво-наперво – это заготовки хлеба. То, что тут говорили на совещании, не обязательно помнить. Главное, для чего живет деревня, – это сдача хлеба. Хлеб, хлеб и еще раз хлеб. Направлять и оценивать всю твою деятельность буду только я, заготовитель. По всем вопросам – ко мне. Жалобы – ко мне. Запросы, обиды, успехи – опять ко мне. – Мошкин ударил кулаком по столу и умолк, настрожил свой острый глаз на Умнова. Умнов тоже глядел ясно и твердо, потому что речь Мошкина понравилась ему прямотой и четкостью.

– Вижу, понимаешь меня. Я таких людей ценю и расположен. Да. – Мошкин живенько повернулся грудью к Умнову и приналег на стол, доверительно понизил тон: – Хлеба надо много, товарищ Умнов: для городов, армии, экспорта.

– Хлеб каждому надобен, Борис Юрьевич. Да где взять?

– Молодец, товарищ, я ждал этого вопроса. Ждал. Ждал. Вы прошлым годом коммуну создавали?

– Без меня было дело, Борис Юрьевич. Собирали. Да что толку – ни семян, ни тягла.

– А у кого лошаденка, тот не пошел?

– Само собой.

– И не пойдет, потому как он – середняк, и кулацкое тепло его манит к себе.

– Манит, Борис Юрьевич. Манит. Какой выскребся из нищеты, тот и к зажиточным. Так и вьется возле них.

– Голова председатель: верные понятия имеешь. Середняк и кулак – одного поля ягода – во, – Мошкин поднял над столом кулак и, видимо, так крепко сжал его, что кожа на острых косточках побелела. – Середняк и живный мужик в один клубок смотаны. И против них вам нужна не нищая коммуна. Не коммуна, повторяю, а союз деревенской бедноты. Вы, бедняки, на селе единственный союзник рабочему классу и главный хозяин. Что надо, то и взяли. Понял?

– Не шибко, Борис Юрьевич.

– Поймешь, когда хлеб потребуем. Всеми фибрами. Союз бедноты вам во как нужен, чтобы Совет держать чистым, бедняцким. Кулачье небось лезет к власти-то?

– Слабинку дай – затопчут. Есть у нас такой, Кадушкин, хлеба мне, мяса сулил за место в Совете.

– Подкуп?

– Как хошь понимай.

– Да как он смел, шкура?

– Сын у него в Красной Армии.

– Сын? Да еще в Красной Армии? Но вы-то, Совет, куда глядите? – Мошкин стукнул обоими кулаками. – А в часть вы сообщили, что он есть чужой элемент по социальному происхождению? Лучше я о тебе думал, председатель. Лучше.

– Можно и сообщить, Борис Юрьевич.

– И еще, поди, есть такие?

– Да один вроде.

– Ой, гляди, председатель. Ой, гляди. Этот кулацкий сынок что-нибудь там вытворит – ты в ответе. Я первый спуску не дам тебе. Это так и знай. И вообще вижу, некрепко ты заявил о себе, а ты – власть. Не больно, видать, требователен, коль мяском соблазняют, а?

– Больше не будет.

– Крепче бери каждого, у кого есть зажиток и хлеб. Угрозы, ссоры, драки – ничего не бойся. Драка – так драка. Давай и драку. Мы не из трусливых. Туго будет, помогу. В ночь, в полночь – милости прошу. Сам не сумею помочь – газету призовем. А теперь давай, – Мошкин встал, в широком жесте поднял руку, ударил в открытую ладонь Умнова. – Следить за тобой стану. На добром деле замечу и выделю. Давай следующего.

«Ай, голова – этот Мошкин, – восторгался Умнов заготовителем. – Вот бы кого в Устойное-то. К этому с мяском-не сунешься. Отбриет. Ведь прямо как по-писаному все рассудил: что надо, то и взял, потому власть. И насчет Харитона Кадушкина. Сидим, помалкиваем. А какое имеем право?»

Борис Юрьевич Мошкин своим напором и энергией оказал на Умнова такое сильное влияние, что Умнов совсем бессознательно постриг волосы так же, как у заготовителя, под первый номер, и отпустил недеревенские, нуждающиеся в повседневном уходе усики. Словом, домой вернулся новый человек, опрятный, строго праздничный, с новыми жестами, неосознанно взятыми у заготовителя.

Секретарь Совета Валентина Строкова, оглядев посуровевшего председателя, назвала его по имени-отчеству, и вся передовая беднота стала навеличивать его – Яков Назарыч. А Яков Назарыч вдруг перестал наведываться в потребиловку, где мужики пили крепкую настойку, приготовленную на тальниковом корье с непонятным названием «Дюппел-кюмель», после которого питки вываливались из казенки кумелем да перевертышем.

Затем он после некоторого колебания за гербовой печатью и своей подписью послал письмо в полковую школу, где служил Харитон Кадушкин. Послал да за делами и забыл о нем. А через месяц с небольшим Харитон Кадушкин сам объявился в Устойном.

Яков Назарыч выбрасывал в окно из цветочных горшков мокрые, разбухшие окурки, насованные мужиками, когда вошел Харитон.

– Здравствуй, Яков Назарыч. Не помешал?

– Проходи. С чем пришел? Слышал, с отцом не поладил? Ушел даже? Совсем или попугать? Небось раздела станешь требовать? С этим и пришел небось?

Харитон снял фуражку, большой ладонью пригладил еще не отросшие волосы, присел к столу на гнутый расшатанный стул.

– Раздел, Яков Назарыч, он ни к чему мне.

– Забавно говоришь. Из дому ушел, а раздела не надо. Нет, ты раздела потребуй. По всем правилам и раскошелим твоего родителя.

– Земельный надел только прошу – вот за тем и пришел.

– А пахать на Дуньке?

– У Аркани лошади.

– Вона как. Значит, весь совсем в Аркашкины руки.

– Да уж так.

Яков Назарыч вдруг повеселел, захлопал гибкой кистью по столу:

– Нет, ты требуй. Требуй. И со всей подвижной и неподвижной собственностью – в коммуну. В союз бедноты мы тебя не возьмем, а в коммуну подумаем.

– Миром батя из хозяйства перегоревшего гвоздя не даст, а через суд или с вашей помощью не хочу брать.

– Да ты, чудак-человек, не судись, не рядись, а возьми у него молотилку да пару лошадей – и в коммуну. Прогремишь на весь округ. Прогремишь.

– Я без грому хочу. Тихо, ладно, честным трудом. А с молотилкой я в зажиточные попаду – ведь вы их в коммуну не берете. С этим железом я чужой среди вас буду.

– Отдашь коммуне, так какой же чужой-то. Свой будешь, пролетариатом. Свой. Свой. – Яков в хорошем настроении любил приговаривать слово к слову.

– Пустой разговор ведем, Яков Назарыч. Я сказал, что отца трогать не стану и в коммуну пока не пойду. У Егора Сиротки семь ртов – зачем я должен на него батрачить и хлебать с ним из одного артельного котла. Будут колхозы – другое дело. Там как на производстве, что заработал, то и получил.

– Значит, пока хочешь сидеть промежду двух сиденьев – от кулака ушел и к коммуне не пришел. Кто же ты есть такой теперь?

– Вольным хлебопашцем хочу быть.

– А ты щетинистый, Харитон Федотыч. Колючий.

– Какой-то щетинистый да колючий. Свой надел земельный требую. Вот и вся недолга. Без земли Аркадий в избу не пустит.

У Якова прежняя нелюбовь к Кадушкиным ворохнулась на сердце. После злой паузы известил, выглядывая в окно:

– Отца твоего, как имущего хлебные лишка, вызываю в Совет. Жди. Придет, и о тебе поговорим. Все петли вяжете, Кадушкины.

Харитон встал, вышел на крыльцо. Сел на ступеньку.

В Совет поднялся легким неслышным шагом одноглазый Ржанов, в длинной холщовой рубахе, испачканной колесной мазью; середыш штанов ниже колен. Пришли бритые и веселые братья – крепыши Окладниковы; под их сапогами крыльцо туго заскрипело. Верхом без седла пригнала Телятникова Марфа. За голенище сапога заткнула плетку, взбежала на крыльцо, обдав Харитона ветром от юбки. Наконец пригребся Кадушкин. Шел не спеша, переваливаясь с ноги на ногу, загребом. Сына, сидящего на крыльце, вроде и не заметил вовсе. Не поздоровался.

Обратно вызванные выходили один по одному, злые, разгоряченные, топали, не уважая казенной тишины.

– Рубаху свою могу снять по твердой цене, – невесело смеялся Ржанов и, увидев Харитона, наскочил на него: – Скажи папаше-то, идолу своему, бесу окаянному, чтоб продал хлеб государству. У него хлеб, а нас беспокоят. Рвут от делов.

– За свое тянут. Ты, поди, счет потерял своим пудам, все прибедняешься.

– Я сам батрак. Вот что на мне – и весь я тут.

Ржанов чуть ли не в лицо стал совать Харитону свой зажатый в кулак подол давно не мытой рубахи, и Харитон, поднявшись во весь рост, потеснил его от себя:

– Не валял бы дурака-то, Михал Корнилыч, – ведь кулак. Чистой воды кулак.

– Рвать вас будем, Кадушкиных. Рвать на куски, на части, – закипел неукротимой враждой Ржанов.

Харитона позвали в кабинет председателя. Сам Умнов, заметнув ногу на ногу, сидел на углу своего стола, искоса поглядывал на Кадушкина-старшего, который стоял у дверей и, надев на кулак свою фуражку, разглаживал ее.

– …правов у вас таких нету, чтобы выглядывать по чужим амбарам. А ты, Яков Назарыч, слово мое знаешь, – договаривал свою мысль Федот Федотыч.

– Мы права свои знаем. Пятьсот пудов вывезешь и квитанцию в Совет представишь. А теперь признавайтесь, Кадушкины, что вы затеяли? Почему разбежались в разные стороны? – Умнов сперва поглядел на Харитона, потом на его отца. – Ведь петлю какую-то бросаете перед Советской властью.

– Ты его знаешь, Яков Назарыч, это же олух царя небесного, – Федот Федотыч говорил спокойно, ни разу не взглянув на сына: – Молодой, сила есть, а силы много – ум ни к чему. Поломает в чужом хозяйстве – придет домой. Думаю, умней станет, лучше робить будет. Прилежней. Я и не ругаюсь. Вернется – не прогоню. Свой человек.

– А что ты скажешь, Харитон Федотыч?

– Надел земли и покос перепишите на меня, – ответил Харитон, переминаясь с ноги на ногу.

– Да ведь земля у меня непорожняя, голуба Яков Назарыч. Как я ее отдам, ежели она у меня занята хлебом. Кончим уборку – метнем жребий.

– Сын он тебе, Федот Федотыч, а ты ему посев пожалел. Вот против этого скотинства в нашей сознательности и борется Советская власть. Чтоб вы людьми были. Вы же родные.

– Уж коли ему невтерпеж, отдам замойную глину. Пусть берет – она под паром. А удобь по жребию, хотя и жалко, Яков Назарыч. Но по закону. Может, и так еще выйдет: он вот погужует да вернется, а земля тем временем обхудеет. Это и Советской власти изъянно.

– Какой кому участок – это по жребьевке. Повторяю, дело ваше. Вот оно, частное-то озверение.

– Батя, – вдруг обратился Харитон к отцу с покорным лицом. – Батя, понял я, что Аркадий сделает из меня работника. Так чем на него батрачить, возьми нас с Дуней. Я уж просил тебя об этом. Пусть еще председатель услышит.

– Один приходи, – с Обноской в конюшню не пущу. А насчет хлебушка, Яков Назарыч, бог видит, излишков не имеем. Я весь хлеб свез за машины. Желаю здравствовать.

Федот Федотыч накинул на голову фуражку и вышел из кабинета.

– Кадушкин. Товарищ Кадушкин! – закричал вслед ему Умнов и, поняв, что тот не вернется, раздраженно снял кожаную куртку и тут же надел, только внакидку, начал сновать по кабинету, шебарша леями и жалуясь: – Проклятая председательская должность. Все с тебя требуют: хлеб да хлеб. А вот пойди выколоти у мироедов хлеб. Нету, и все. А как я докажу, что у него есть хлеб? Как? А мироеды, чуть нажал на них, – они за Советскую власть укрылись. А помочь Советской власти – их нету. Вот ты, Харитон, только что из Красной Армии, передовой, сознательный элемент, скажи мне, есть у твоего бати излишки хлеба? Скажи, только честно, как вчерашний боец Красной Армии. Есть?

– Не знаю, Яков Назарыч. Может, и есть. А может, и нету.

– Врешь. Есть излишки. Знаю.

– Знаешь, чего спрашивать.

– Я и твою честность хочу спытать.

– Испытали уж. Хоть ты, Яков, и говоришь, что я сознательный элемент, а я на самом деле-то просто элемент. Бессознательный. Иначе бы не торчал перед тобой.

Умнов приподнял на локтях кожанку, прошагал перед самым Харитоном, едва не наступил на носки его сапог, круто повернулся:

– Да, революция не окончена. Я вечно вас, Кадушкиных, ненавидел. И ненавижу.

– Так ведь и ты, Яков, не всякому мил.

– Ай молодец, Харитон. Ай молодчина. – Яков захохотал неожиданно и натужно и, вернувшись к своему месту, кожаную куртку повесил на спинку стула, сказал, усаживаясь: – Тут я тебя, Харитон, понимаю. Отец есть отец. Какой бы он ни был, а он – отец. Ну, а у Аркашки? Ведь у этого скупердяя есть хлеб. Как думаешь?

– Да ты что, Яков? Я тебе доносчик или как?

– Ну ладно, ладно, – Яков хлопнул легкой ладошкой по столу. – Ладно, ступай. С нами тебе пока не по пути. Дух от тебя идет самый вредный, вонючий. – Яков вдруг поднялся, вышел из-за стола и заступил в дверях дорогу Харитону: – Слушай-ка, я знаю, ты был парень прямой. Вот скажи мне. Если бы в наших местах опять объявился Колчак, ушел бы ты сейчас к нему? – Яков весь нетерпеливо оскалился, торопя Харитона: – Что ж молчишь-то? Говори давай. Ушел бы ведь, а? Ушел.

– Вопрос на вопрос, Яков Назарыч. Только ты не сепети под ногами…

– Вильнул-таки от прямого вопроса. Вильнул. Вот оно, нутро-то ваше, кадушкинское. Все тут. – Яков вернулся к своей куртке и стал надевать ее, довольный, покряхтывая и приговаривая сам для себя: – Надо уметь только расшевелить это ваше нутро, чтоб оно завоняло.

– Мне бы только, Яков Назарыч, знать, по какую сторону ты окажешься, чтоб потом не попасть с тобой вместе.

Умнов не сразу понял слова Харитона, а поняв, совсем взбодрился:

– Разве яблоко от яблони далеко укатится. Гидры. И отец и сын.

Но Харитон не слышал последних слов, сбегая с сельсоветского крыльца.

Оставшись один, Яков долго сидел в раздумье, касаясь кончиком языка своих усов. Перед ним лежала директива Мошкина, в которой предлагалось Устоинскому сельскому Совету срочно сдать государству по твердым ценам все излишки хлеба. Говорить об этом можно было только с имущими, и председатель предвидел, что они будут всячески увертываться, хитрить, но он, Яков Умнов, впроголодь проживший всю свою жизнь и знающий цену даже маленькому кусочку хлеба, не даст им спуску. Однако председательского желания изъять кулацкий хлеб для нужд народа оказалось мало. Ни убеждения, ни угрозы на мужиков не действовали, потому как всем было известно, что пора военного коммунизма и продразверсток безвозвратно минула, и на требования Якова Назарыча у всех был один ответ: «Был хлебушко, да съели». Председатель знал, что у Осипа Доглядова, Окладниковых, Ржанова, Кадушкиных да в других хозяйствах есть зерно, а возьмешь его как? Ни директива, ни газеты, лежащие перед Яковом, не дают никаких указаний на этот счет.

Умнов несколько раз поднимался из-за стола, надевал свою кожаную куртку и порывался куда-то идти, но садился и начинал сызнова думать, ощупывая кончиком языка свои жесткие в подрезе усики.

И на другой и на третий день Умнов убеждал мужиков, упрашивал, стыдил, но не сумел отправить в город ни единого пуда. На запрос округа ответил, что хлеб в селе есть, но с отправкой его дело не налажено.

К исходу недели на устоинских дорогах и на реке Туре появились посты, выставленные по настоянию загототдела округа, чтобы хлеб для трудового народа не попал в руки спекулянтов.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю