Текст книги "Касьян остудный"
Автор книги: Иван Акулов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 37 (всего у книги 49 страниц)
V
Окраинными улицами объехали центр города и остановились на выезде у сенных складов. Здесь скопилось много подвод, потому что была самая пора сеносдачи. На пустыре за складами бурлил и клокотал летучий рынок. Туда и оттуда валом валил народ. В узких проходах меж телег шла беглая мена и торговля. Шумно, запально сновали цыгане, все пачками в сапогах и длиннополых пиджаках, – глядеть со стороны, вроде нарядные. Густо ошивались бритоголовые в тюбетейках татары-лошадники. Те и другие приискивали коней. Барыги по барахлу, красноносая пьянь, худорукие, цепкие и ловкие на слово, сбывали из-под полы случайный товар: подсвечники, штаны, старушечьи салопы, очки, парики, связки замков без ключей и ворох ключей без замков. К Харитону сразу привязался детина с опойными глазами, в шелковой рубахе, у которой рукава были оторваны по локоть.
– Купи, кормилец, – предложил он и закинул на телегу к Харитону старый дождевик и моток пеньковой веревки. – Назад не берем, – и стал вытирать руки о рубаху на груди, – отвали на бедность. Сам бы носил, да деньги надо. Дождевик – по гостям только ходить.
– А веревка зачем? – улыбнулся Харитон.
– На досуге повеситься можно. У тебя шея длинная – в самую пору. Берешь, что ли?
– Помешкаю, друг.
– Да нет уж, ты рассчитайся. Мы обратно товар не берем.
Подошел приятель барыги, щуплый, но шустрый, в пыльном суконном пальто, у которого все пуговицы оторваны с «мясом». Тощие синие руки глубоко в карманах брюк, и потому весь согнут.
– Загнал?
– Готово. Расчетец жду.
– Какой расчет, – возмутился Харитон и сбросил с телеги веревку и дождевик. – Что вы среди бела дня?
– Воха, – сказал детина, – а ведь он скребет, нудило-то.
– Чего привязались, у меня ребята, жена…
Барыги поглядели на Дуняшу, готовую закричать, на детей и, не говоря ни слова, подняли свои вещи и убрались. Следом за ними прислонился чистенький гражданин при галстуке и предложил Харитону самовар с зонтом в придачу за пуд хлеба. От него Харитон просто отмахнулся и вывел свои телеги из толчеи. Но только он остановил лошадей, как перед ним возникла, будто взялась из-под телег, худосочная неприбранная старуха, с мокрыми хмельными губами, и стала требовательно гундосить, крестясь и забрасывая при этом легкое троеперстие мимо лба и плеч.
– А родимый. А заставь бога молить. А на разорение святого Пантелеймона, – старуха так же размашисто кланялась, легко ломая прогонистую поясницу. Ее усердные поклоны и настойчивый голос обескуражили Харитона: он уже твердо знал, что перед ним старая ханжа, пропивающая мирское подаяние, и все-таки ему было стыдно отказать ей. Он машинально охлопал свои карманы и только тут вспомнил, что у него нет ни копейки.
– Дуня, у тебя ведь было сколько-то?
– Да есть, есть, – Дуняша быстро отстегнула булавку на накладном кармашке кофты и достала несколько в комочек свернутых рублей – это было все, что она случайно захватила из дому. Харитон взял рубль, и Дуняше было жалко его, но она так же, как и муж, почему-то считала себя обязанной перед нищей. А старуха, уловив душевную открытость мужика-деревенщины, запела притворно набожно:
– Кто больше даст, тому золотой глаз, а кто пожалел хоть раз, тому чирей в глаз.
Дуняша с той же поспешностью достала еще рубль, но Харитон вдруг зажал деньги в кулаке и подумал: «Что это мы распростались? Дуня, она не знает города, а я-то с чего поддался? Они только таких простаков и ловят. Мы сами нищие».
Смекнув, что мужик заколебался, старуха упала на колени и с той же выработанной ловкостью переломилась вдвое. Однако Харитон уже одолел опутавшие было его тенета и, когда старуха поднялась на ноги, доверительно спросил ее:
– А тебе, бабушка, может, крестик надо?
– Дай, батюшка. Да и пошлет те господи…
– Вот, бабушка, на здоровьице, – Харитон степенно и значительно перекрестил старуху и добавил: – Ступай теперь с богом.
– Анчихриста вижу, – закричала старуха, но подошли цыгане и оттерли ее от возов, затолкали. Вперед выступил красивый чернобородый, с длинными волосами, по-женски вьющимися на шее. Средних лет. Играя оскалом крупных ровных зубов, плюнул на Харитонова мерина:
– Что просит?
Старуха словно разбудила Харитона, и он отчетливо понял, что пришла пора отрешиться от деревенской доверчивости, иначе вчистую оберут ходовые да тороватые и смеяться еще станут над простофилей. «Да мы тоже не в угол рожей», – самолюбиво подумал Харитон и взял бойкий настрой бородатого цыгана, который так и взырился в мерина.
– Чего просит одер-то?
– Как отдать, полтораста. И телега со сбруей. Считай.
– Богатым будешь – сон потеряешь, – весело ощерился чернобородый, обходя мерина и оценивая его на глаз. Молодой цыган, тонкий и вихлястый, на коротких ножках, ставя свои маленькие сапожки с каблучка и сильно развертывая носки, пошел следом, а потом неожиданно для всех схватил мерина за хвост и дернул на себя. Мерин даже не сделал переступа, зато так кинул задом, что молодой цыган отлетел и упал на кучу навоза. Все одобрительно захохотали, а чернобородый, пыхнув глазами и высоко занося свою руку правую, пошел на Харитона:
– Бьем по рукам, хрещеный, – сто двадцать.
– Полтораста.
– Сто тридцать – и ваша не пляшет.
– Полтораста.
– Сто сорок – и твой магарыч.
– Полтораста, и угостись на свое.
– Уйдем – плакать будешь, – пригрозил бородатый и дал товарищам знак глазами. Цыгане отошли в сторону, сбились в кучу голова к голове, стали советоваться. Чернобородый и говорил и сновал руками, громко цокал языком, наконец вернулся к Харитону, протягивая ему пачку денег в банковском пояске.
– Сколя тут?
– Два ста чисто. С телегой.
– Э-э, нет. Шалишь, курчавый. Мне двести сорок уже дано, – схитрил Харитон и решил этим торг в свою пользу. Бородатый отсчитал ему деньги, – вся его компания, как по команде, кинулась в телегу и погнала мерина, чудом увертываясь от встречных подвод.
– Ты, Тоша, прямо как барышник, будто век лошадьми торговал, – сказала Дуняша и отвернулась, чтобы не показать Харитону своих глаз, залитых слезами: ей жалко было работящего мерина.
– Я их немножко знаю. Да и какой я, к черту, лошадник? По правде-то говорить, дешево ведь спихнул. Беда не ходит одна. А начни-ка я торговаться ладом – народу насобираешь, а тут, гляди, и знакомые подвернутся. Вопросы да расспросы. Было уж у меня такое-то. Не беда наша, нешто я спихнул бы Буланка. Вишь, как обрадели, головня чертова. То и говорю, маловато запросил. Заломить бы больше. Запрос карман не рвет. А им на руку. Ох и народец, будь он проклят, гляди да поглядывай.
Харитон понял Дуняшину кручину, сознавая себя без вины виноватым и, выводя под уздцы оставшуюся кобылу на край площади, рассуждал сам с собой:
– На том и стоит белый свет: кому беда, а кому пожива. Да и то сказать, снявши голову, по волосам не плачут. Теперь купить кое-что в дорогу да и вон из города.
На совете решили, что деньги будут беречь, а сейчас купят только необходимое: колесной мази, мыла, хлеба, обувку Дуняше.
Харитон кратчайшим путем по крутым переулкам поднялся в гору к торговой площади и даже наметил лавку, где купит все нужное. Эта лавка находилась в каменном доме рядом с пассажем и называлась «Мужицкая обрядица», – где торговали всем – от купороса до пряников. Выйдя на торговую площадь, Харитон удивился тому, что она была пуста и безлюдна: по обочинам у коновязей – ни одной подводы. Деревянные ряды, крытые легкими козырьками из теса, где всегда продавали съестное, фураж и битую шерсть, снесены подчистую, лавки заперты, и возле них даже не видно прохожих. Обогнув полукруглое здание мучных лабазов с железными запертыми створками, Харитон сразу оказался у каменных ступенек парадного входа в пассаж и только тут увидел привезенных переселенцев. Возле широкой лестницы и далее в глубь двора, примыкавшего к пассажу, стояло много крестьянских подвод, заваленных тряпьем, корытами, подушками, а на них были натянуты шалашики из парусины и рогожи.
– Заводи, – крикнули с крыльца, и большие двухстворчатые двойные двери пассажа распахнулись, принимая людей.
– А этот откуда? – услыхал Харитон за своей спиной и понял, что спрашивают о нем. И тотчас его одернули за рукав.
– Кто таков?
Небольшого роста милиционер, с широкой грудью, наискось перечеркнутой ремнем, в высоких сапогах и узких галифе, что хорошо выдавало крутую кривизну его ног, твердо встал на этих сильных ногах перед Харитоном:
– Ты что здесь? Кто такой?
Харитон растерялся от всего увиденного, от этих настойчивых вопросов и сердитых голосов.
– Мази бы колесной… А сам-то устоинский. Сено привез. И документы – так вот, справка…
– Ступай-ка отсюда – тем же путем, – сказал милиционер с широкой грудью и добавил вслед: – Никак не углядишь.
– Затворяй! – донесся до Харитона уже слышанный им с крыльца голос.
«Вот они, выселенцы-то, – думал Харитон, спускаясь на Подгорную улицу. – Не чаяли, небось как я же. Поближе бы к земельке, а жить везде можно. Что уж».
На углу Подгорной улицы кособочился одним углом в гору старый в два этажа дом. Возле него на лавочке у ворот сидел сухонький старичок с заточенной бородкой и в тонких очках. Проходившего мимо Харитона остановил:
– Что там слыхать, наверху-то? – Он поднял комель батожка в сторону каменных лабазов и высоких заборов, которыми были обнесены тылы пассажа и от которых начиналась крутая осыпь, внизу занятая огородами.
– Я не прислушивался, дед. Не до того. Я за колесной мазью шел. В лавку.
– Лавке каюк. Там все ряды, слышал, под баню пустят. А много ли мази-то тебе?
– Да фунт-два. Много ли для телеги. И мыла бабе. Думал, куплю разом.
– Пойдем уж, куда тебя деть. – Старичок поднялся, налег плечом на тележные, окованные железом ворота в толстой деревянной резьбе. – Мыло, мазь, сапожный вар, – может, еще кому надо, скажи. Гвозди держим, замазка оконная, пакля…
– Я, дед, от хозяйства оторванный. На дорогу наладился.
– Эвон как. На обретение птица гнездо обретает. Давай и ты, – дед позвенел кованым ключом во врезном замке кирпичного амбара, оглядел Харитона. – А небогато глядишь, судить, худо жил?
– Жил. В люди не кланялся, – с явной обидой за свое достоинство ответил Харитон и ворохнул на сердце старика его неутихающую боль. Хозяин вопросительно округлил глаза на Харитона, и острый подбородок у него едва приметно дрогнул.
– И мое дело, как твоя одежа, соколик. До стыда измельчился: из-под полы колесной мазью… и-э-эх, – старик в горьком волнении мотнул головой и ушибленно потоптался на пороге. Оправившись, вынес из амбара банку с мазью, три куска мыла-своедельщины, без печати, и вдруг доверился: – И еще кое-что держим. По мелочи, конечно.
– Бабе обуину бы еще, к примеру. Порадей, милый.
– Сапоги-маломерки есть. Себе метил, да уж шибко болезный ты. Так тому и быть. А в дороге ей в самую пору. Вот гляди, с портянкой ноге одно утешение. Время-то – к дождям. Рублей-то сколько? Ведь ты, парень, по нужде поднялся. Я тебя не обижу, как сам огорчен горько. Клади оптом десятку и ступай с богом.
– Не знаю, как звать-величать…
– Зовут зовутком, величают обутком, – на близкой слезе щурился старик. – Зовут добротой, величают милосердием. И Советская власть, видишь, перстом не тронула. А люди обидели. Да я никого не осуждаю, потому и хорошо мне, душевно. Вот кто я таков – Глеб Силыч Хренов. Писание-то не читал небось?
– Сызмала в работе.
– А ведь в ём сказано, – Хренов открыл перед Харитоном ворота, потому что руки у того были заняты. – В ём сказано: дающая рука не скудеет. Шибко запомни. Вот-вот.
На Харитона одним разом свалилось так много забот, что он не мог собраться с мыслями, не мог быть спокойным, – ему все время казалось, будто он заглянул в глубокий провал, будто все, что он видел, приснилось ему и жутко напугало его. «Дающая рука не скудеет», – сбивчиво метался Харитон с одного на другое и вдруг грубо возразил старику Хренову:
– Жену отдай дяде, а сам иди… Я без малого все батино обзаведение ро́здал, а сам вот нищий. Если бы я один, а у меня ребятишки…
Смятенным и подавленным возвращался Харитон к сенным складам, где по-прежнему было много подвод и народу. Свою рыжую кобылу чуть в сторонке от толчеи увидел еще издали: Дуняша в лаптях и белой кофтенке, почти спущенной с одного плеча, сидела на поклаже и кормила Федотку. Рядом с большой толпой, где густо смешались подводы и люди, своя кобыла, телега, корова, лежащая у телеги, Дуняша с ребятишками – все это показалось Харитону маленьким, одиноким, беззащитным, и он с небывалой остротой почувствовал свою ответственность за свой родной мир, оставшийся без крова и очага.
– Что же как долго-то? – высказала было Дуняша накипевшее в ожидании, но увидела сумрачное лицо мужа, переменилась, повеселела: – А тут прямо спокою нет. Идут и идут: то корову продай, то кобылу. А сама-то, говорю, как? А самой, слышь, бог пособит.
– Да уж он пособит, – отозвался Харитон, подстроив слова Дуняши под свои мысли. А она поглядела на новые сапоги, потом улыбнулась своим лаптям, и Харитон повеселел на ее погляд.
– Давай мерь. Купил-то ловко, да вот как они.
Дуняша отняла от груди ребенка, поправила и застегнула ворот кофты и, укладывая Федотку на подушку, рассказывала:
– Спрашиваю его, где тятька? А он вот так ищет глазенками. Ищет. Прямотко такой вот… А сапоги славнецкие, разве вот в голенищах обужены. Так это мы их расставим. А споро в них будет.
Но сапоги на полных Дуняшиных икрах легли свободно, и Дуняша, довольная обновкой, легко прошлась возле телеги, показалась Харитону подобранной, и он улыбнулся, оглядывая ее, думал, приободрившись: «Авось проживем».
Потом Харитон сходил к возам, купил две ковриги хлеба. Рыжую бабу, торговавшую печевом, беззлобно упрекнул:
– Дорого ломишь.
– А ты пойди поломи в поле-то. Без поту его не добудешь, хлебушко-то. Знаете только одно: дорого да дорого. А сам небось из деревни. Нешто не вижу, морда-то вся деревенская, а хлеб ись станешь покупной. И-и-и, жимолость.
В другом месте мужик сердито распрягал лошадь и говорил другому, сидевшему на телеге меж бочек:
– В прошлом годе куда как наворотило капусты, а рубить пришлось едва не по снегу. Хватились квасить – бочек нет, соли мало. А так ежели бы, да я бы тут весь Ирбит завалил. Хоть она и капуста, а на столе от нее не пусто.
…Всюду говорили о житье, все об одном и об одном житье. Харитона это совсем подтолкнуло: он быстро запряг, поднял корову и выбрался на камышинскую дорогу. На ходу поели хлеба с молоком.
На ночь остановились верстах в десяти от города на берегу озерка почти у самой дороги. На той стороне горели костры и пели песни – там цыгане стояли табором. Лошадь паслась на вожжах возле телеги, а корове Харитон накосил травы. Не спал вовсе.
Мимо всю ночь шли подводы. Раза два к костру подходили мужики, прикуривали и уезжали дальше, в ночь.
Рассвет встретили в дороге. Лошадь и корова по холодку шли легко. В полях по теплым скатам, занятым рожью, въяве завязывались хлебные запахи. Харитон шагал рядом с телегой и жадно разглядывал чужие угодья. Была уже та пора лета, когда хорошо проглядывался урожай выспевших полос, и он безошибочно угадывал, по какому пару посеяна пшеница, отчего изрежен овес и отчего так много огрехов в овсяном поле. В перелесках и на низинных пашнях посевы заметно вымокли и захирели – весна была сырая, поторопился мужик бросить семена в неподошедшую землю. «Вот и выходит, – рассуждал Харитон, – самый лучший посев не ранний и не поздний, а тот, что в самую пору. Беда за немногим, не сказывается эта пора: не придет да не постучится в ворота».
День был солнечный, ветреный, и сушило немилосердно, потому прежде обеденной поры съехали с дороги и выпрягли на берегу речки в кустах.
– На последнем угоре, как спускаться, по правую руку пшеница вымахала – одно загляденье, – завидовал Харитон чужому полю, а сам, сидя на траве, разувался и раздевался купаться. Рядом, спиной к нему, сбросив кофту, юбку и все нижнее белье, завязывала узлом свои густые и длинные волосы Дуняша. Харитон хотел сказать, что урожайная пшеница, самое верное, сеяна по черному пару, но вдруг посмотрел на жену и сбился с мысли. Дуняша уже три года замужем, родила двоих детей и пополнела, однако была убориста в ребрах, легка на ногах, с сильными от работы и по-женски красивыми в покате плечами. Харитон поднялся на ноги, вышагнул из расстегнутых и упавших на траву кальсон, тихонько вошел в светлую воду и, зачерпнув в пригоршни, плеснул на жену. Та испуганно ойкнула, поджалась вся, но тут же побежала в воду прямо на мужа, еще не успевшего окунуться, и обдала его тучей холодных брызг. Он тоже вздрогнул всем своим разогретым телом и упал плашмя в мелкую воду, поймал жену, уронил и стал макать вместе с головой. Дуняша и смеялась, и сердилась, и отбивалась, а потом наконец обвила мужа за шею и, глубоко вдохнув, потянула его ко дну. Харитон сразу нахлебался воды, очумел и сам едва вырвался из рук жены.
– Это тебе за мои волосы. Измочил прямо все-е. Вот как я теперь?
– Да ты угорела, что ли? Ведь я было вовсе захлебнулся.
– А кто начал-то? Ты же первый схватился.
– Во, чумная. Право, чумная. И сила в руках.
– И сила есть. А может, сборемся? Я тебя еще не так макну.
– Иди ты к лесному. Я от того не оклемался.
Разговаривая, они добрели до середины речки, где вода доходила до пупка. Далее, к тому берегу, видимо, было совсем мелко, потому что в быстром потоке полоскались длинные космы водорослей и качалась высокая трава – водолейка с маленькими розовыми цветками.
– Мама, – закричала Катя, сидевшая на траве на одеяле и понявшая, что тятька с мамкой уходят, оставляют ее, и начала махать ручонками: – Мамка-а-а…
– Сиди, сиди, – успокоила ее Дуняша. – Мы сейчас придем и будем обедать. А мне уж и жалко тебя, – обратилась она к Харитону и подошла совсем близко, обняла его под руками, обеими ладонями стала гладить его спину: – Худой-то ты, Тоша. Прямо вот все косточки под пальцами. Да и я. Ведь я не толстая?
Харитон положил свои руки на ее плечи, сильно сжал их, отпустил и хмыкнул:
– После Федотки, сказать правду, жирком немного окинулась.
– Так, по-твоему, уж и толстая?
– А хотя бы и толстая. – Он подхватил ее под коленками, поднял на руки и бросил в воду. Она тут же, не промигавшись, налетела на него, и они оба, смеясь и бессилея от смеха, стали бороться. Как всегда и бывает в воде, устали очень быстро, пополоскались на стремнине и стали выходить, вдруг застыдившись своей наготы, своего беспричинного веселья и не глядя друг на друга.
– Мы как молодые сегодня, – сказала Дуняша, скрывая свою уходящую радость и осуждая себя за то, что дала волю своему накатившему вдруг веселью. И готова была заплакать от сознания фальшивой радости.
– Да уж так вышло, ну и что теперь, ай мы старики вовсе, – повинился Харитон, но тут же махнул рукой.
Дуняша перенесла Катю вместе с одеялом в тень кустов и сама присела рядом, чтобы расчесать волосы, и все неотрывно думала о том, что они и в самом деле не старики. Какие еще их годы. Вдруг она почувствовала близость какой-то неясной, но важной мысли и тут же вспомнила, что ей сегодня исполнился двадцать один год.
VI
На восьмые сутки остановились в деревне.
В дороге вдруг расхворался Федотка. На одной из ночевок Дуняша плохо спеленала его, и он сбил с себя все, оголился и промерз – ночь к тому же была свежая и росная. Два дня Федотка беспрерывно ревел, не брал грудь, а потом вдруг умолк, увял, распустился как тряпочка. У него запеклись губы и, можно было судить, у него держался и не спадал жар. Дуняша не спускала его с рук и мучилась сама от бессонницы и болей в грудях. «Вот она наша радость на той речке, – казнилась Дуняша. – Какое-то баловство нашло, смех, а ведь подумать бы, к чему это? Перед чем? Господи, избавь и пронеси…»
Харитон на ночь не останавливался в деревнях, чтобы меньше вызывать подозрений, да и надо было кормить скотину на траве. Но на эту ночь попросились в крайнюю избу, потому что Федотка уже не глотал с ложечки воды и не открывал глаз. Дуняше не раз казалось, что сверточек, который она держала на руках, каменно тяжел и холодит ладони. Сердце у ней обмирало, и она боялась заглядывать под кружевную накидочку, прикрывавшую личико ребенка.
В избе жила одинокая старуха, у которой единственный сын завербовался на «золото» и живет где-то за Пермью, оттуда враз не ускочишь. Прошлым летом он приезжал и привез матери галоши.
– Такая баса, – хвасталась бабка, – хоть на стол подать. Да беда небольшая – малы вовсе. Да на мои копыта…
– У нас, бабушка, ребенок заболел, – прервал Харитон словоохотливую хозяйку. – Фельдшеру бы показать.
– Хершал у нас наездом из Калягиной.
– А далеко эта Калягина?
– Проезжать завтра будете. Двадцать верст считают. А может, и не будет.
Дуняша хотела сказать Харитону, что надо ехать, но поглядела на корову, которая уже легла прямо на дорогу и которую ничем не заставишь подняться и идти дальше, промолчала.
– Сегодня, бабушка, суббота, может, баньку топишь? – поинтересовался Харитон.
– Своя-то хизнула, дитятко. Старей меня. Забросила. Не топлю. А соседка топила седни. Нешто сходить к Палаге. Я одной ногой. – Старуха, сухая, какая-то узкая, востроглазая, в новых неразношенных лаптях, быстро убежала.
Дуняша с детьми зашла в прибранную избу с двумя окошками, запахами хлеба и лыка: на печи сушились пучки тальникового корья. Начала распеленывать Федотку. Ребенок за время болезни весь опал, сморщился, зато голова сделалась крупная, шишкастая, с запавшими костяными глазницами и висками. А личико совсем было маленькое, старчески сбежавшееся к носу. Дуняша взяла на свои ладони хрупкие ручки ребенка с трогательно маленькими ноготками, очень похожими на отцовские, и не удержалась, заплакала, припав лицом и губами к гибким холодным суставчикам.
Пришла хозяйка, бесшумная, в мягких лапотках, остановилась за спиной Дуняши, которая стояла на коленях перед широкой лавкой, наклонясь к сыну.
– Мужик-то твой где?
– Ушел, бабушка, травы покосить.
– В баньку идите. Палага сказала, пусть идут. И парко, и воды вдосталь. Хотела стирать сама-то.
– Мы заплатим, бабушка, – сказала Дуняша, прикрыв потеплей ребенка и поднимаясь с колен.
– Давай не суди, не кого-то. Заплатим. Или карман толстый? Мы живем на столбовой дороге, тут едут бесперечь. Нешто с кажинного брать. Больно жирно будет. Придет мужик, и ступайте. Палага сказала, пусть идут. Ребеночек-то перемогается – что за притка? Даже и голоску не дает.
– Застудили. Что ж, день и ночь на телеге, – Дуняша в растерянности присела на край лавки, потрогала свои груди и тут же забыла о себе. – Ты бы, бабушка, поглядела, что мне с ним, как. Теперь и не ревет уж. Сперва ревел.
Хозяйка, ломавшая лучину для самовара, подошла к лавке, где лежал Федотка, близко наклонилась к нему, послушала дыхание.
– И-и, дитятко, собачья старость. Одно лекарствие теперь – на пары. Сами в баню – и его с собой. А в воду полыни брось прямо с корню. И парь – худа не будет. А как заревет – вот тебе и ожил. – Бабка говорила с таким несомненным заверением, будто на парах всю Федоткину хворобу разом снимет как рукой. Дуняша лечила ребенка всеми доступными ей средствами: грела его бутылками, горячей золой в чулке, натирала салом и давлеными муравьями, делала примочки из молодой редьки и наконец, отчаявшись, поникла. Простой бабкин совет показался Дуняше настолько верным и спасительным, что она вся встрепенулась от неожиданной надежды и стала собираться в баню, не дожидаясь Харитона. Достала из мешка свежие пеленки, мыло. Маленькая Катя, не избалованная родительской лаской и вниманием, сейчас, видя мать в тихом горе, ничем не досаждала ей, а только неотступно держалась за подол ее юбки и умоляющими глазами просила хоть маленького участия к себе. Взяв Федотку на руки, Дуняша погладила по головке Катю, и та теперь готова была идти своими ногами на край света. Бабка вышла во двор следом:
– Ступай-ка за мной. Тут вот огородами и пройдем.
На высокой затравелой меже бабка наломала полыни и, отдавая ее Дуняше, посоветовала с той же обещающей уверенностью:
– Похвощи веничком-то, похвощи. Худа не будет.
В предбаннике было чисто и нетесно. У окошка с занавеской стоял столик, лавки были выскоблены и вымыты. Влажное тепло, выдержанное на распаренных вениках, сразу охмелило, и тело в пропыленной и потной одежде отозвалось нетерпеливым горением перед мытьем.
Дуняша знала, что крестьянские ребятишки, родившиеся в страду, выживают редко, потому что матери, заваленные и смертельно утомленные бесконечными работами, наспех, урывками кормят и доглядывают детей. Такая же участь постигла и Федотку: на покосе его ели комары, нередко опревал он в несвежих пеленках, ревел до посинения, а потом – телега, пыль, жара и наконец простуда. Вот и вся кроткая и тихая его звезда. Дуняша восприняла бы все это как роковое и неизбежное, но за дни, проведенные с сыном в дороге, так прикипела к нему, что с новой силой, ослепившей ее, почувствовала всю радость и горе своего материнства и не могла не страдать от своей беспомощности. Бабкин совет попарить ребенка со свежей полынью вселил в Дуняшу надежду, которую она совсем было потеряла. Чистота в самой бане, сухая негорячая жара, острая горечь полыни и березового листа тоже посулили ожидаемую радость. Дуняша всем своим сердцем положилась на успех и, раздеваясь сама и раздевая детей, бездумно и упоенно повторяла бабкино слово «похвощи» да «похвощи» и возражала ей: «Да кого хлестать-то, подумала, старая? Разик – и нету. Боже упаси». В шайке крутым кипятком заварила полынь, выждала, пока она охолонула и упрела, и стала погружать всего Федотку в горький зеленоватый настой.
– Соколик мой, соколик, потерпи. Потерпи, однако. Раньше бы нам, дуракам, додуматься так-то, и был бы ты у нас здоровехонек, – приговаривала Дуняша и сама загадывала в мыслях: «Подаст голос Федотка – счастливая я. Где я, господи, согрешила, в чем полукавила? Ежели нету моей вины перед тобой, помоги и помилосердствуй, Я молюсь перед тобой и говорю тебе истинно, что весь остаток своей жизни буду добра и милосердна к людям, никого и никогда не обижу, успокою и пригрею обиженного, сирого, больного…»
Дуняша не закончила своей мысли, когда услышала стук дверей в предбаннике, и по знакомому топоту и хаканью узнала Харитона, и в эту же минуту Федотка слабо пискнул и пошевелил руками. Дуняша подлила в шайку свежей воды погорячей и стала прихлопывать по грудке, разминать ручки и ножки Федотки, и он вдруг разразился негромким, но настойчивым криком.
После бани дали ему ложечку самогонки, и в лице его появился румянец.
Вечером уже после заката солнца к бабке пришел молодой мужик в черной расстегнутой косоворотке под витым шелковым ремешком, в начищенных сапогах, стриженый и властный.
– Кого опять пригрела? – закричал он со двора, оглядывая телегу, лошадь и корову постояльцев.
На крыльцо вышла бабка и, прикрывая рот своей сухой узкой ладонью, зашипела:
– Тише, Ганя. Тише. Ребенок хворый в избе. Едва усыпили.
Но Ганя, приподняв подбородок и не глядя на бабку, закричал пуще и строже прежнего:
– Кого пригрела, спрашиваю?
– Племянница, Клавдеина дочь, из-за Ирбита. Едут, а робенок захворал. Уж ты как потишай, Ганя.
– Не одна, поди, с таким хозяйством? – Ганя, чуть осадив свой голос, мотнул головой в сторону телеги.
– Знамо. Да вот и мужик иённый, – бабка посторонилась перед Харитоном, который спускался по ступенькам крыльца.
– Откуда и по какому праву? – Ганя выставил ногу в начищенном сапоге и прищурился на Харитона, будто уж знал все его тайны. В бровях и поджиме губ – власть: он любил выражением своего лица влиять на людей.
– Едем на стройку, – Харитон быстро справился со своей робостью, потому что сразу невзлюбил Ганю за отставленную ногу и его прищур.
– Вербовочное удостоверение.
– Мы своим ходом, наши мужики уже работают там. Я морокую по железу – скрепы ковал для мостов.
– Небось своя кузня была?
– Своей не было. А вот руки свои, – Харитон невольно улыбнулся и развернул перед Ганей свои черные в застарелых мозолях и свежих ссадинах ладони, жестко посаженные на широкие запястья. Ганя вроде мельком глянул на эти руки, но сразу смяк и подобрал ногу, однако повелительный тон свой выдержал:
– Понять надо, сейчас всякие едут. Иной по-доброму, а есть и такие: скотину вырезали, хозяйство размотали, колхоз ущербили, и наутек. Кулачье. Оно не дремлет и нам не велит. – Ганя еще раз своим непроницаемым взглядом окинул Харитона, его телегу и неспешно пошел к воротам, показывая своим видом, что он здесь во всем хозяин и будет строго следить за порядком.
Как только звякнула воротная щеколда, из огорода появилась бабка и, прижимая пальцами горловую ямочку, заозиралась:
– Строгий он у нас. Мимо его мошенник не проскочит. А тут с больным дитем – хоть как пособить надо. Еще-то что он?
– Чтоб до утра, и только.
Спать бабка легла на кухне к боковине печи; Харитон устроился на бабкину деревянную кровать у входа в избу, а Дуня легла с Федоткой и Катей на печь. Было уже поздно, и короткая ночь шла к перелому, а никто в избе не спал. Бабка думала о сыне, который по два года приезжал косить и ставить сено, а нынче не приехал и вестей никаких не подал. Дуняша не спала оттого, что на печи было жарко, душно и потный Федотка у груди горячо сопел носом; от духоты во сне беспрестанно крутилась и била ногами Катя. Харитону казалось, что его кусают клопы, он то и дело вставал, выходил на улицу, а вернувшись, не мог уснуть. На рассвете к нему пришла Дуняша, и они стали шептаться.
– Парить и парить, говорит хозяйка. Да теперь и без нее знаю, тепло ему нужно. Парное. А в дороге откуда оно взялось?
– К утру, сказал, чтобы съехали. Да я и сам не хочу с ним больше встречаться – перед такими без вины виноват.
– Может, остаться мне? Упросить старуху. Добрая она.
– Да хоть и так.
– Прямо вот изболело сердце, задавило. Тоша, случись что с Федоткой, ведь скажи, жить незачем.
– Да ты уж как-то того-этого… – Харитон замялся и, не найдя слов, умолк.
Бабка на кухне заскрипела лежанкой, и по туго натянутым половикам прошли с трескотней суставов не мягкие, но с подволоком усадистые шаги.
– Шу-шу да шу-шу, – с упреком сказала бабка и смутила постояльцев. – Дай, думаю, погляжу, что за секреты такие.
Старуха села к столу, на ближнем окошке отдернула занавеску. На дворе промывался пока без озарения рассвет и меркло проглядывал сквозь оконницу. Подсела к столу и Дуняша, кутая голые плечи в легком большом платке.
– Бабуся, милая, кругом у нас петля…
– Да слышала, дитятко. Тепереча ты послушай. Останешься домовничать и выпаривай своего Федотку в железной дуплянке. А мы с твоим Харитошей уедем на покос. Приберем мою деляну, а дён через пяток скатертью дорога.