355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иван Акулов » Касьян остудный » Текст книги (страница 46)
Касьян остудный
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 04:15

Текст книги "Касьян остудный"


Автор книги: Иван Акулов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 46 (всего у книги 49 страниц)

– Ну-ко, ну-ко, повтори, – попросил Егор Иванович и наклонил голову, будто ослышался, приник ухом, ядовито сузив глаза. – Давай, давай.

– Болтун, говорю. Мало – еще повторю.

– Вот так и запишем. Наш разговор о директиве.

– Так и запиши. Так и запиши. Я тебя долго терпел, а завтра на собрании на рожон полезешь – догола раздену. Ты меня знаешь. – Струев нашел пальцами верхнюю пуговицу на рубахе, расстегнул ее и, на ходу надевая суконное полупальто, вышел из кабинета.

Немного погодя вышел и Бедулев. В передней избе столкнулся с Матькой Кукуем, который весело доложил:

– Егор Иванович, деда Филина с печи выдрал.

– Не до вас теперь. Не до вас.

XVIII

Утром Машка пошла к Оглоблиным. И собираясь и дорогой лгала кому-то, уверяя, что идет только ради матки Катерины, которая накануне болезненно и убито шелестела, вывязывая заветное:

– Уж ты утресь-то прийди, касатка. А то как не то. На Аркане теперь и дом, и хозяйство, и скотина, – не до меня ему. Реви – не дозовешься. А на тебя погляжу, Мареюшка, на подбородок, на бока, и так-то гоже мне сделается. Мерекаю в скудости ума: внучонка бы. Крепенького, сытенького. Арканя малой-то сбитнем рос. Любила я его. Бывало, ни с чего совсем ревмя займусь над ним. Любила.

Ночью от воспоминаний этих Катерининых речей у Машки истаяло все сердце. Старуха, чуя свой конец, пеклась в думах о сыне, чтобы не остался он одиноким, чтобы передать его с рук на руки, и слезная мольба ее слилась с Машкиной давнишней болью. Машка, от природы осторожная, мало верила Аркадию, но мать Катерина бредила далеким, как сбыточным, и обнадежила ее плодоносным счастьем. Оттого-то Машка и упрямилась, оттого-то и не хотела торопливости, что поверила больше не Аркадию, а его матке, как писаному на роду. «Кто поспешит, тот людей насмешит, – рассуждала теперь Машка, похрустывая молодым снежком. – Уж это наслание самой судьбы. Да я-то еще погляжу. Отошло то времечко, когда сама на шею кидалась. Вишь ты, крепенького, сытенького захотелось. Губа-то не дура, да угадала ли? Титушко – не тем будь помянут – тоже нарекал, что понесу плотных да сбитых, а вся любовь пустоцветной вышла. Может, оттого так-то, что торопилась. И со свадьбой и потом каждый раз». Машка вспомнила, как они возвращались от венца из церкви и не доехали даже до Мурзы, когда Титушко вдруг остановил лошадь, взял Машку на руки и понес под березы. Он запыхался, вспотел, судорожно искал пуговицы на ее кофте, а она думала, что все так и быть должно, пронзительно жалела не себя, а его, и тоже торопилась навстречу ему.

Машка свернула с главной улицы в заулок и сразу увидела большой, высокий дом Оглоблиных – ее так и обдало волной радости и счастливого нетерпения. Уже у ворот перевела дыхание, уличила себя в торопливости.

Аркадия дома не было. Он увез в кузницу оковывать сани, так как по зимнему первопутку собирался на Конду за рыбой. Это нелегкое, но доходное предприятие увлекает устоинцев в каждое предзимье. Крестьянские работы, почти на полгода захлестывающие мужика по самое горло, к покрову вдруг отливали, а разбежавшаяся душа не хотела покоя, и самые дерзкие, самые неуемные начинали собираться в далекий извоз. До кондинских промыслов больше пятисот верст, и почти с половины пути дорогу приходится торить вновь. Десять суток клади туда да полтора десятка с возами обратно. В такой извоз мужики подбираются один к одному: чтобы одежа была теплая, харч сытый, корму вдоволь, а кони и упряжь с санями – это уж само собой – все заправское, добрина.

Мать Катерина лежала в горнице у теплой печи на деревянной кровати в черной шали, застегнутой на подбородке булавкой. Из шали, узко сомкнутой над личиком, выточился острый нос да горели исходным огнем глаза. Машку мать Катерина встретила горем:

– Арканя-то спешно наладился на Конду, а мне до него не протянуть. Знать, без него… – и она умолкла, стихла, упалое дыхание, казалось, совсем ушло из нее; только круглые глаза продолжали гореть, ничего не выражая. Собравшись с силами, позвала:

– Маня, ты ближай.

Когда Машка наклонилась над старухой, та, чтобы не дохнуть на нее гнилью нутра, прикрывая свой рот сухой и тонкой, как щепа, ладошкой, зашелестела:

– Я сказала ему, чтобы не обегал тебя. Говорю, воля матери. Ай мало? Он один-одинешенек, и там не найду покоя. Кто его присмотрит?

– Ты чего это, матка Катерина, совсем обхудила себя, – весело и громко, чтобы взбодрить старуху, заговорила Машка. – Я уж вчерась подумала, дай-ка я возьмусь за нее как следует. Откормим тебя, отпоим, отпарим – плясать пойдешь. Болит-то что, показывай?

– Хлебная немощь, сказала Кирилиха. Ослабление.

– Так я и знала. Ведь небось ничего не ешь?

– На одной водичке, касатка. Вторая неделя пошла.

– Постуешь усердно, матка Катерина, так недолго и с душой расстаться.

– Поститься, Маня, я мастерица была. Ой, мастерица. В ранешние годы к рождеству Христову налегке выносило. А ноне сразу подсекло незнаемо. Влежку.

– Только уж давай, матка Катерина, не отнекиваться. Молитву твори, а ложку бери, – в писании сказано. Мне сам Титушко сказывал. А чтобы выть была, на съестную-то охоту чтоб позывало, надо зверобоевы вымочки жевать.

– Это я и от Кирилихи слыхивала. Давно еще, помню. Зверобой-то у меня насушен. На бане. Достанешь ли только. Высоко.

– Теперь, матка Катерина, аропланы вон на какую вышь вздымаются. А уж на баню-то, господь милостив, вознесемся.

Разговор оживил мать Катерину и вконец уходил: она опять лишилась дыхания и глаза у ней остановились как плавленое стекло. «Выморила себя, упаси бог. Да, знать, готова», – испугалась Машка и с суеверным страхом перед новой, нездешней старухой отступила от кровати. Но мать Катерина сдавленно спросила:

– Она почему не взойдет?

– Да где она, ты что? Кто – она?

– То-то и вижу, постоит-постоит на пороге да и уйдет. Дуня моя.

«Покормить бы ее да рассказать о Дуняше – все облегчение», – думала Машка, растопляя печь и набивая самовар углями. Когда перед пылом начали закипать чугуны, пошла за травой зверобоем. На баню залезла ловко, подкатив к стене порожнюю телегу. Под тесовой крышей было сумеречно и сухо, пахло выветренной землей, поднятой на потолок, холодной гарью дымной трубы. Всякий раз, когда Машке случается бывать на чердаке, она живо вспоминает свое детство. Ее отец, чарымский охотник, за добычный сезон забивал много белки, куницы, брал лисиц и соболя. Шкурки он натягивал на пяльцы и поднимал на вышку. Машка помогала ему развешивать пяльцы и управлялась в тесноте меж пыльных балок сноровистей и быстрее, чем сам отец. В сухом чердачном полумраке, с доверчивым воробьиным чиликанием совсем рядом, под карнизом, она уносилась в милый сказочный мир уединения и высоты. В самом деле, все домашние копошились где-то внизу, голоса их были неразборчивы и придавлены, а она выглядывала в слуховое окошко и с восторгом летела над своим и соседским огородами, над мелким березником, у которого кончались огороды и который вроде нечаянно обрывался в распадок, и над самим распадком, казавшимся с высоты дома непостижимо глубоким. Тесные закоулки чердака были закиданы истасканными отопками, дырявой и битой посудой, старыми раскрашенными прялками, лубяными зыбками, пестерями. Там же валялась ржавая берданка с раздутым стволом и памятная тем, что резко щелкала взведенным курком. Машка любила рыться в пыльном хламе и каждый раз находила в нем что-нибудь интересное, потому как все, что бы она ни взяла в руки, было старше ее и тревожило странно знакомой загадкой. То вдруг она натыкалась на свои башмачки, протертые до дыр на больших пальцах, с круглыми черными пуговками. Уж давно забыта ссохшаяся, сгоревшая от времени обувка, но эти пуговки, черные и блестящие, остались такими же, и вдруг вспоминается какой-то праздник, под ярким и теплым солнцем, свежая полянка и башмачки с пуговками на белых носочках.

Машка огляделась в потемках и увидела подвешенные к стропилам связки веников и пучки трав. Когда она задевала их, пробираясь в глубь чердака, жухлая зелень смутно бредила знойным покосом, пошумливала, подражая свежему сену, и дышала в лицо испитыми, но сладкими ароматами прибранных лугов. А через круглое оконце тянуло свежим снежным холодком и продутыми студеными далями. Отвязывая снопик зверобоя, Машка вдруг расчихалась, и на глазах ее выступили слезы. «Ах, хорошо. Ах, апчхи, – задорно ахала Машка, жмурясь и улыбаясь. – Будь здорова. Ах, хор… апчхи». Она хотела спускаться снова на телегу, но дотянулась еще до оконца, выглянула и под тесиной за толстой слегой, в самом голубце, увидела какую-то тряпицу. «Чур мое, – с детской забытой радостью прошептала Машка и, вытащив тряпицу из щели, почувствовала на руке необычную тяжесть. – Да уж не деньги ли? Может, целковики царской чеканки. Куда только не прятали!» Машка взвешивала на руке тяжелый сверток, все не решаясь распеленать его, и оглядывалась на лаз, по-детски боясь, чтобы за нею не подглядели. «Ой не просто что-то, – спохватилась Машка. – Это совсем неладно». И, не развернув окончательно холстину, обожглась догадкой: «Яшкина, знать, беда. Отсохни руки, наган».

Он был заботливо смазан, и все семь дырочек в барабане глядели медными шляпками патронов с непорочными капсюлями. Вороненая сталь, до блеска заношенная на углах и ребрах, тонкой выточки мелкие часточки, деревянные, в резьбе, накладки, ловко подогнанные для крепкого охвата, – все это, казалось Машке, таило зловещую душу, которая умела думать, понимать и помнила все руки, с какими была в молчаливом и жутком сговоре. Когда у ней чуточку улеглось испуганное волнение, она решила выбросить в оконце свою находку и немедленно пойти вымыть руки, так как сознавала, что прикоснулась к чему-то страшному и отвратительному. «В колодец его, чтобы ни дна ему, ни покрышки, – со злой радостью придумала Машка. – Небось заплачено за него, холеру, сполна и слезами и кровью».

Вдруг у лаза кто-то зашевелился – Машка обмерла и в новом страхе вспомнила об Аркадии. Но по стене на чердак выскребалась кошка и, подняв хвост, промяукала.

«Да будь же ты неладна», – изругалась Машка и, суетно замотав холстину, положила наган на прежнее место. При этом Аркадий уже не выходил у нее из головы. Так как промасленная тряпица не выветрилась и не слежалась, можно было определенно судить, что за железом кто-то следил и ухаживал.

«Аркадию он совсем ни к чему, – рассуждала Машка, не сознавая того, как спускалась с бани, как пришла в избу и как заваривала кипятком зверобой. – Арканя лучше кулаком дернет, чем свяжется с этой железкой. Чужой кто-то облюбовал оглоблинскую баню. В случае чего – вся вина на Аркадия. А в Совете не любят его: поперешный, все своевольного житья ищет. Схоронить надо в другое место. Экая пакость попала на глаза».

Машка дала пожевать матери Катерине горьких травяных выварок, потом приневолила попить парного молока.

– Тепло ли лежать-то? Не холодно, говорю, а? – допытывалась Машка у старухи, ласково подтыкая ей под бока одеяло и полы шубейки. Мать Катерина молчала, а в уме усердно молилась и отплевывалась, что Машка оскоромила ее молоком.

Выйдя из горницы в избу, Мария увидела у порога Силу Строкова.

– Зову, зову, да никого не дозовусь. Вымерли, что ли? Здравствуй-ко. – Строков сел на порог, положил на колени свою папочку с тесемками. Машка широко раскрытыми растерянными глазами глядела на секретаря Совета, уже связывая его приход с наганом. Даже не сумела поздороваться. У Силы узкое лицо, длинный, по всему лицу, нос и тоже узкий. Никогда еще это лицо не казалось Машке таким хищным и выстораживающим. Но тонкие губы у мужика были в мягкой улыбке, и Машка собралась с духом.

– Хворает Катерина-то?

– Не приведи господь.

– А ты за лекаря?

– Да ведь хозяйство. Позвали. А Машка разве кому отказала?

– Знамо. Сам-то где?

– В кузне. Я пришла – его уже нету.

– Распоряжение вышло, – Сила для подтверждения положил на папку руку, – ехать, значит, Аркадию на лесозаготовки. На два срока как бессемейному. В четверг отправка. Вот передай.

– Да ведь у него мать при смерти. Какой четверг, скажешь тоже, Сила Григорич.

– Распоряжение председателя Бедулева. Ежели вопросы, пусть к нему. Все ли поняла? Как-то сполошно глядишь.

– Плясать, что ль? Старуха на ладане… Как он от нее, подумали с председателем-то?

– Это уж пусть твой Аркаша думает. Шел бы в колхоз – дело бы ему сыскали дома.

– Не мытьем, так катаньем, а все в одну сторону.

– Зубатая стала, Марья. Прямо так и жалишь. Прощевай-ко давай. Недосуг с тобой. У меня еще пятнадцать дворов.

В это время брякнула воротная щеколда, и Аркадий, войдя во двор, стал отворять большие ворота, завел лошадь с санями. Сила Строков вышел из дома и, стоя на крыльце, поздоровался с хозяином. Пока Аркадий затворял ворота, лошадь пошла к колодцу и ткнулась губами в пустую деревянную колоду. Аркадий, не обратив никакого внимания на Строкова и даже не поздоровавшись с ним, сердитый и недовольный, подбежал, с маху отдернул ее за узду, замахнулся. Начал распрягать, бросая сбрую в новые сани. Всем этим он показал свое отношение к Бедулеву, который обычно с добрыми вестями по избам не посылал. А Строков спустился с крыльца и так же, как Машке, показал папочку Оглоблину, сообщил жестко и кратко, отрезая ему путь к возражению:

– Постановлено, в лес на заготовки тебя. В четверг выехать. На Ощепово, видать, зашлют. Собирайсь запасливо.

– Не хрена вам, гляжу, делать там, вот вы и выкобениваетесь с Егоркой. Будто мы не знаем своего дела без вас. Я не колхозник, совать меня во всякую дыру. Это уж своих давайте, артельщиков, наряжайте. А мы как-нибудь сами, – говорил Аркадий, не отрываясь от дела и ни разу не глянув на Строкова, а высказавшись, взял повод и повел лошадь в конюшню, закрыл за собой двери. Строков сунулся за ним, осердясь, крикнул в притвор:

– Считай, разнарядку получил. Достукаешься вот, погоди ужо.

В темноте конюшни Аркадий громко стучал порожним ведром и не отозвался.

В избу пришел не в духе, а оттого что с утра ничего не ел, на голодное брюхо кипел злостью втройне. Умываясь, заплескал весь пол мыльной водой, сломал гребень, расчесывая свалявшиеся космы. Обломки бросил на божницу за икону. Мать Катерина непременно возмутилась бы: «Ай угорел, в святый-то угол?» Пятерней прибрал волосы.

Машка не выходила в избу, а толклась на кухне, наведывалась к старухе, которая уснула, безвольно открыв свой запалый рот. Но Машка слышала каждый шаг Аркадия, понимала его настроение и потому не совалась с расспросами.

– Овсянку сварила. На молоке, – сказала наконец, выбрав притихшую минуту. – Может, поешь? Затравили они тебя? А?

Аркадий поднялся от стола, подошел к ней, просунул свои руки к ней под мышки и тесно прижал ее к кухонной заборке, добираясь губами до ее шеи. Машке казалось, что его разогревшиеся с холода большие распяленные ладони сильно и ласково обхватили и запалили всю ее спину. Кровь так сильно плеснулась ей в лицо, что жаром заволокло и ослепило глаза. Она беспокойными пальцами нашла его ухо и стала мять его, выговаривая с упреком, не помня слов:

– К матери-то заглянул бы. Али боишься? Кремень ты, право. Душа, должно, волчиная в тебе… Арканя.

– Прямо невмоготу стало… Милая, милая. Не ты, и жить бы нечем. Милая. Милая, – с нежной близостью говорил и говорил он, и Машка верила ему, ненавидя и презирая себя за свою податливость.

– Сука. Капельку показал, и прибежала. А шла, мерзавка, и клялась: помучаю. Пусть, думала, походит, попросит. Змей ты. Кровавый. Сама, вышло, лезу. Сама.

А он знал свою власть над нею, но в эту минуту искал ее согласия и защиты, готовый разрыдаться на ее плече. Его давно уже изнуряло горькое душевное напряжение от безысходно затянувшегося одиночества, от постоянного притеснения Бедулева, от хворобы матери, к которой он был привязан своей бессловесной сыновностью и которой, бессильный, ничем не мог пособить.

Аркадий сел на лавку, рядом усадил Машку и, все так же плотно обнимая ее, стал разглядывать ее лицо. Чистая, свежая кожа у ней под глазами была смуглей, чем на щеках, и мелкие морщины успели вывязать на ней тонкую кружевную вязь. К вискам морщинки разбегались поглубже, заветрели и были прижжены прочным загаром. Аркадий, как слепой, своими заскорузлыми пальцами нежно ощупал Машкины веки и вершинки скул и в живой глубине ее глаз увидел терпеливый женский покой, какого давно ждал. И ее морщинки, и притомленные жизнью глаза глядели не лениво и равнодушно, как прежде, а светились упрямо и вопросительно, говоря Аркадию, что перед ним уже не девчонка для забавы, а надежная крепь всей его жизни.

В это утро они мало говорили, но так сблизились, как сближаются люди на многие-многие годы.

Перед вечером Аркадий пошел по тем мужикам, с которыми договорился в извоз. Все это были единоличники. И всех их Бедулев отправлял на лесозаготовки. По избам бабы обвывали своих мужей, словно отправляли их не в лес, а на войну. Ульян Сибирцев, молодой мужик с переломленным в стенке носом, всегда глядевший на собеседника стороной, сказал Аркадию, злобно косясь:

– Чтобы я до ползимы бился там без бани? Ни в жизнь. Да я все тело на ногтях снесу: чесанка жгет меня по ночам. Они разве поверят. Им разнарядку выполнить, а ты подыхай.

– Меня на всю зиму.

– Того башше. Нет, я туда не ездок.

Аркадий этого и ждал.

– Тогда вдвоем – на Конду. Утресь. А то, чего доброго, не выпустят еще.

– Семанко Бушуев да Окладников Пармен тоже собрались. Зазывку кидали мне. Тогда давай на свету. У дальних ключей надежнее.

– Снежку подсыпало, – обрадованный удачным сговором, отметил Аркадий. – И не убродно по первопутку.

– Да в самый раз, – косился повеселевший Ульян. – За Кумарьей небось уже суметы навило.

– В третьем годе там в конце сентября снег пал, и на всю зиму.

Еще посидели у керосиновой лампы, посудачили о погоде, дороге и разных пустяках, а думали всерьез об уклонении от трудовой повинности, в чем непременно обвинит их Бедулев. Уж он разойдется, потому-то и хотелось сделать назло ему самое поперешное.

Машка сумерничала, не вздувая огня, когда вернулся Аркадий. Ему было приятно заходить в собственный дом, где появилась новая хозяйка, которую ничему не надо учить: она все знает, все видит и его понимает с полуслова. «Чего ни скажи, а это помощница», – укреплялся он в хороших мыслях о Машке. Войдя в избу и совсем в темноте ослепнув после белого снега на улице, позвал шепотком, ласково:

– Маня?

– Тут вота я, – затаившись в радости, тоже тихонько отозвалась Машка. Она лежала на широкой лавке возле печи, подстелив кошму и укрывшись теплой шалью. Грелась после беготни на дворе, управляя скотину.

– У тебя и сени не заперты.

– Да кто меня возьмет. – Она не видела его в темноте, но знала, что он, сняв полушубок, присядет к ней, и подвинулась к печи, от которой исходило ласковое истомляющее тепло. Он и в самом деле, крякая и топая валенками, чтобы сбить снег, присел к ней, холодными пальцами нащупал ее лицо и, зажав его ладонями, метко припал к ее губам долгим поцелуем.

– А матери-то, Арканя, получшело, – обрадовала Машка, отдышавшись от поцелуя, и с веселым вызовом, передавшимся ему, добавила: – Сказала, вы́хожу – и вы́хожу.

– Да неуж? – притворно удивился он.

– Не я буду.

– Милая, милая, – и он начал искать ее губы, не находил, целовал глаза и щеки. Она еще ближе прижалась к печи, уступив ему место. Он сбросил валенки, лег рядом, завозился, умащиваясь и осваивая ее руками.

– Ноги-то у тебя как ледышки, – вздрогнула она и приняла его в свое тепло, зашептала: – Давай, Арканя, посудим, а потом перейдем на кровать. Ведь мы дома.

– Дома. Дома. Это ты правильно.

– И не станем торопиться.

– Но и мешкать не приходится. С первыми петухами выеду. В лес? Черта им. Мы с Ульяном на Конду спелись. А в лес – я им, подождешь.

– Аркашенька, миленький, да Егорка засудит тебя. Строго с этим. Даст знать в район, что подкулачник, подпевала, а там Мошкин, дружок его, гнет, не паривши, сломав – не тужит. И сгинешь.

– Не так-то просто искоренить Оглоблина. Брались уж. А дойдет дело – сперва Егорку припечатаю, за всех. Скольких он порешил – счету нет. Я, Маня – говорить по душам – давно ищу с ним встречи, чтобы вот так, – Аркадий скрипнул зубами. – Мне мужики сказали, а им Сила Строков обронил, что Бедулев через лес хочет начисто извести единоличников. Оттого и цифру взял самую большую. Егорка – беда наша. Лютая напасть. Мне все грехи за него зачтутся.

Машка вдруг вспомнила о нагане, и ей сделалось холодно от плеч до коленок. Она взволнованно собрала свои руки на груди и заплакала.

– Да ты дурочка. Ведь я так его. На кой он загнулся, этот Егорка. Мне своя жизнь дороже. Не реви-ко давай. Как-то у нас пошло все, любая радость слезами вершится.

– Несчастные мы, видно. Испугал ты меня всю. Я поверила.

– Ну будя, будя. Расстегнулась бы. На завязочках все, на пуговках – ни до чего не доберешься. А я вспоминал тебя. В бане-то, помнишь, как мылись? Боже мой! Теперь уж до смерти.

– И я, Арканя. И я.

Они умолкали и забывали, о чем говорили. Забыв, не тяготились, не возвращались к прерванному, а брались за новую нить разговора. И вели его с прежней душевной согласностью.

– Поднять бы мать Катерину, – ворковала Машка, тыкаясь горящим лицом под мышку Аркадию. – Ты слышишь? Я говорю, поставить бы ее на ноги – ведь ей еще и шестидесяти нету. Пожили бы. А знаешь, что она сказала? Да ты спишь, что ли?

Он вместо ответа положил ее голову к себе на руку, вздохнул. Она догадалась, что ему мешают свои мысли, однако не могла остановиться перед заветным:

– Говорит, внучонка бы ей. Да не просто какого, а крепенького. Сытенького.

– Ну разлетелась старая, упаси господи.

– Нетто она не толкует, что ребетенки – самое важнющее в семейном складе. И ты – хозяин. Большой. А уж потом все возле тебя.

– Да я что, разве я против. Жизнь, конечно, сколь ни живи, вся какая-то в ухабах да корявая, а ребятишки знай растут своим чередом. На то и живем.

На эти приветные слова его в душе Машки вдруг распустилось что-то, о чем она никогда не подозревала, и вся она открылась своим давним и чаянным моленьям.

Утром, задолго до рассвета, Аркадий увязал сани, зашел проститься с матерью и тотчас выехал со двора. На кладбищенской дороге, по которой объезжал село, наткнулся на свежий санный след и понял, что кто-то уже опередил его.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю