Текст книги "Касьян остудный"
Автор книги: Иван Акулов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 40 (всего у книги 49 страниц)
IX
В ночь под выходной над стройкой и окрестными изреженными сосняками, над бараками, складами и зёвлами глубоко ископанной земли прокатилась свирепая гроза. В канунные две или три недели кряду стояла жара, которая так просушила и воздух, и землю, что накатившийся предгрозовой прохладный ветер с сухим треском прошелся по верхам дерев и высек искры на козырьках железных навесов. Ливень полосовал почти до рассвета, но глубоко прогретую землю не остудил, и утром она задымилась теплым духовитым паром. Когда поднялось солнце, то вязкая кисея, плотно крывшая небо, быстро растаяла и вся просека с поваленными деревьями, пнями и кучами хвороста и глины утонула в густом молочно-пенном тумане.
У Якова день был не рабочим, и хотя под шум грозы спалось плохо, поднялся по привычке рано, побрился, попил чаю и, прибрав в свой настенный шкафчик кружку, сахар и хлеб, стал собираться на реку, где хотел выстирать и пополоскать портянки. Выходить не спешил. К стеклам окон ластилась белая непроглядная пелена, но часам к восьми ее прошили лучи солнца, и в барак хлынули потоки розового света, празднично высветившего все грязные и замусоренные закоулки, усыпанный золой и утоптанный пол у расколотой и вечно раскаленной плиты. «Черт побери, – подумал Яков, надевая рубаху и как бы заботясь о ней. – Черт побери, что же мы не возьмемся да не выгребем отсель всю грязь. Где он, комендант наш?» Яков поискал глазами между топчанами Зотея Сибирцева и спросил, ни к кому не обращаясь:
– А где Зотей?
– Чего он тебе?
– Да вон опростался, – захохотал сосед, взбивая подушку и оборотясь к дверям.
И верно, в барак вошел Зотей в нательной рубахе, трусах и сапогах на босу ногу. Старая битая шинелька надета внакидку; он топорщил локти, сквозь истончившееся сукно приметно острые, сутулился, чтобы она не свалилась с плеч.
– Яков, – гаркнул Зотей, – мужик тебя там.
– В барак-то что ж он?
– Пойди спроси. А туман, ребята, садится – денек-то, гляди, разгуляется. Однако ливануло.
Яков, заправляя рубаху под пояс, вышел на крыльцо. На дощатых мостках стоял рослый мужик в вылинявшей фуражке, из-под которой торчали выгоревшие на солнце косицы волос. Лицо было заветренное, но свежее, нездешнее. А глаза, окольцованные морщинами, глядели на Якова снизу вверх с знакомой застенчивостью, и Яков обрадовался мужику, еще не узнав его окончательно.
– Здравствуй, Яков Назарыч.
– Это ты, что ли?! Харитон. Убей – не ты. Какой-то не тот вовсе. Был-то. А это что же!
– Жизнь подновила, – повеселел и Харитон.
– Да я вас, Кадушкиных, через сто лет, хоть через тыщу…
Они поздоровались и опять стали оглядывать друг друга: Яков с откровенным удивлением, а Харитон стесненно и виновато. Переминаясь.
– Фу-ты, боже мой, мужик и мужик. Иди, говорят, мужик какой-то. Оно и верно, мужик. Был парень, а вылинял в мужика.
– И ты, Яков Назарыч, тоже… И без волос, вроде как валун обкатанный.
– Да уж обкатан – то верно. Ты, гляжу, весь мокрешенек. Пойдем-ко в барак. У нас тут свободно.
– Я ведь, Яков Назарыч, не один. С семьей.
– Сбег, что ли?
– Хоть бы и так. Теснить стал Егор Иванович. Пришлось.
– Небось своим ходом?
– А то как. Телега тут, на просеке. До нитки вымокли. – Харитон, как бы конфузясь своего мокрого вида и грязных сапог, виновато и заискивающе улыбался. А уловив в глазах Якова заминку, поторопился: – Любава наша знает твое местожительство. Вот мы и… Давай, говорю, попроведаем земляка. Навестим.
Яков при этих словах так и замер, заметно переменился в лице и попытался скрыть свое радостное волнение, но Харитон понял его заминку и поспешил тем же тоном, словно ничего и не заметил:
– А Любава осталась. Одна. Что ж, ломоть отрезанный. Мы с Дуней всяко рядили, а потом думаем: Яков-то Назарыч хоть и крут и суров, да опять нашенский.
И действительно, у Якова Назарыча не было никаких колебаний перед судьбой Харитона, в котором он видел не только односельчанина, но и дорогого для памяти человека и теперь не знал, как лучше встретить его.
– Может, я тебя роняю или во вред тебе, так ты давай того, до свидания. – И Харитон все с той же виноватостью протянул руку: – Нищий, как говорят, везде просит, да не везде подают.
– Ну, понес: роняет он меня. Да куда меня еще ронять-то? Чудак. Сам видишь, обкатан, как голыш. Ну, вот. Я, Харитон, погодь минутку, надену пиджак, и пораскинем умишком.
Яков сходил за пиджаком, и они, минуя лужи и пригибаясь от мокрых веток берез и сосенок, вышли на просеку. Туман поредел, исхудился, но млел в просадках, сторонился под лесную навесь, местами обвис на кустах. Однако солнце губительно роняло его к земле.
– Сколько же ты ехал? Это хорошо, что ты попал на выходной. А то ведь мы на работе. Сколько же ехал-то?
– Да считай, две недели. Коровенку волочим за собой. Не ускочишь.
– Тут есть вашего брата. Такие. А коров что-то не видел. Любава, спасибо, вишь, как додумалась. Ведь это не каждая так сумеет: взяла да ко мне, – Яков засмеялся тихим смехом и заглянул в глаза Харитона, который не понял его радости, встревоженный своими печалями. Яков вспомнил общее, освещенное радостной минутой: – А помнишь, как лес-то на конюшню возили? Мало не подрались тогда. Забыл?
– Да ты не взыскивай, Яков Назарыч.
– Я не к тому вовсе. Дураки, говорю, были. Матерь мою небось не видел?
– В колхоз не пошла.
– Да какой от нее прок. Левая рука небось совсем высохла.
– Егор Иванович гонит стопроцентовку по Совету.
– Сдурел Сиротка.
– Знику не дает.
На небольшой в глиняных язвах полянке со скудной травешкой, какая обычно и растет, и тут же чахнет на лесном подзоле, стояла телега, на поднятых оглоблях висела зыбка. В сторонке паслась на вожжах лошадь, рядом пестрая корова понуро гоняла тощую жвачку. Промытая и прилизанная ночным ливнем, она казалась особенно вислобрюхой и костлявой, на острых кострецах вся шерсть высеклась. Дуняша развешивала на маленькие елочки мокрое тряпье. Старшая девочка Катя сидела на телеге, завернутая в отцовскую сермягу, бледная, большеротая. Федотка заходился на материнской руке.
– Как цыгане, – сказал Харитон и, спрятав горькую усмешку, пошел к телеге, стал доставать из лыковой зыбенки, сохраненной от дождя, хлеб, сало, лук. Делал все быстро, споро, – видно, продумал все заранее. Через плечо, не отрываясь от дела, спросил жену:
– Варево небось не заводила?
– Да когда, Тоша? – Она одной рукой расправляла пеленку, наброшенную на елочку, и видела, что с мужем пришел какой-то новый человек, стриженый и круглоголовый. Таких стриженых Дуняша боялась и не любила с детства и не стала его разглядывать, да и не до того было ей с ревущим ребенком на руке.
– С прибытием, соседка, – бодро поздоровался Яков, и Дуняша так круто повернулась на знакомый голос, что Федотка перестал реветь.
– Яков, – обрадовалась она узнанному ею приветному слову и поправилась: – Яков Назарыч, здравствуйте вам.
– Он самый. Яков – много не брякай. Помнишь?
В ответ на его добрую простоту, знакомую, деревенскую, так и защемило сердце далекой милой домашностью, а сама зарделась от своей улыбки. И ее Яков узнал с трудом. Она круглолица, с красиво-печальными глазами, большим, высоким лбом. «От девичьего-то лоб один только и остался, – оглядев ее, отметил Яков. – Встренься где на улице, даже и в ум не взял бы». А у Дуняши для Якова родилось точно такое же определение, как и у Харитона, будто сговорились: «Окатый какой-то, стрижен потому. А так – какой был. И корпусной из себя…»
– Постарел, глядишь?
– Время не молодит. Тем более нас, баб. Мы, как трава. Подкосили – и свяла.
– Мать-то мою, как она?
– Господь милует. Все домой ждет. Перед покосом как-то виделись. Иду, а она из лесу, с вырубных косяков, навстречу. Корову-де продала. Канунниковы взяли. Жалеет, знамо. Косить и не косила ноне. А вы-то как?
– Живой.
– Яков Назарыч, – позвал Харитон и, когда Яков подошел к телеге, протянул ему жестяную кружку с самогонкой: – Держи-ко, Яков Назарыч. За встретины.
– Да уж встреча. Всем встречам, – Яков потер ладони и принял кружку. Звякнули налитым железом. Выпив, Яков пожевал губами, будто не понял вкуса. – А того, первак, кажись. – И крякнул.
– Взял в дороге. Да ничо ровно.
– А и впряжь забористая, – Яков весело пошевелил плечами и стал краснеть. За сало с хлебом взялся убористо, – Харитон отвалил от солонины куски дробные, подстеженные мяском. Еще налил по кружке, а опорожненную бутылку прислонил к колесу. Изблизка хорошо разглядел Якова: лицо у него шершавое, кожа на лбу толстая, по ней морщины, что глубокие колен на дороге. Перехватив взгляд Харитона, Яков ладонью вытер лоб и, поглядев на мокрую ладонь, оправдал свою слабость:
– Давно не бирал – шибануло до поту.
– С первой уж завсегда. Да мы что стоим-то? На ногах только скотина пьет.
Они бросили на свежие, нынешней валки пни по пучку травки, чтобы не засмолить брюк, и сели. Харитон на опрокинутое ведро перенес кружки, закуску, потер колени, собираясь с духом.
– С поклоном ведь я к тебе, Яков Назарыч…
– Брось ты это «Назарыч». Яков – и того хватит. И слов вовсе не говори, знаю. Сказано – помогу. Приткну к коновозчикам. Комендант живет со мной, тоже из крестьян. Место укажет, землянку выроешь. Тут все так. Коровушку береги пущей глаза: у тебя ребетенки. Фу, до сердечного ослабления проняло. Да уж давай еще. – Но отпил совсем немного и потускнел вдруг, недопитое протянул Харитону: – Лишку взял. Слей-ка назад. Фу-ты, прямо. И сердце зашлось. У тебя с собой хоть какая ни на есть бумажонка имеется? Для виду.
– Справка сельсоветская. Шерсть сдавать возил. А то как: и печать и роспись Егорова. Все чин по чину.
– Тогда так, Харитон. Готовьте варево, а я через полчасика-часик приведу Зотея Сибирцева. Он комендантом тут, следит, чтобы кого лишнего не было. Прошлую зиму, считай, безотрывочно вместе кретали: он в каталях, я лопатник. Хлебнули горького до слез. Ехать ему, как тебе же теперь, некуда. С осени собирается на курсы слесарей. Мастеровит. Прямо за что ни возьмется – ровно живой водой сбрызнет.
Яков ушел, а Харитон быстро разложил костер, сходил за водой и подвесил ведро над огнем. Дуняша начистила картошки, накрошила сала; вскоре ведро закипело, заплескалось, по всей поляне запахло варевом.
Харитон, сидя на пне, то выгребал из-под ведра угли, то подсыпал, а сам в хмельном вязеве тянул тягучую думу, все еще не находя сил поверить в то, что у него нет ни дома, ни земли и в любой момент его могут спросить: кто таков? И Харитон терялся, не находил слов. Чувство виноватости глубоко вошло в его душу, а самой вины своей он так и не видел и потому не знал, чем защититься, правдой или ложью. «А зря не спросил я у Якова, может, по крестьянству опять что-нибудь вышло, – пытался обнадежить сам себя Харитон. – Может, отменили уж кружение-то голов, тогда не к чему и канителиться. Завернуть оглобли, да и будьте вы при местечке, а я по старой, торной дорожке. Боже мой, сена́ ноне на меду ставлены. Дров зимы на три напластал… Чо бы не жить».
Дуняша заметила, что Харитон нехорошо задумался, и, как все последнее время, начала разговаривать его:
– А ничего он, Яков-то. Приветный. Слышь, как о себе-то: хлебнул-де горького. Конечно, не своя воля-матушка. Победовал.
– Коровушку-де пущей глазу берегите. Такие слова шишига какая не скажет. «Коровушку», а не как-нибудь сказал.
– Не она бы, Тоша, что делать с ребятишками-то. Садись да в один голос с имя.
– Лето в исходе, а у нас ни сенинки.
– Осядем, оглядимся. До холодов не близко.
Яков и Зотей Сибирцев подошли ко времени. Ведро с похлебкой было снято с огня и остывало. На углях в сковороде трещали и брызгались почерневшие шкварки. Харитон налил по кружкам.
Зотей был в буденовке. Лицо имел коротенькое, на котором все было поставлено вширь: и узковатые глаза, и скулы, и тонкой вытяжки губы, а сплющенный нос совсем глядел поперек. На вид Зотею было за сорок, и Харитон, не зная его отчества, затруднялся обращаться к нему. А Яков называл просто по имени. Когда сели возле ряднины и Зотей оказался рядом, только тут и разглядел Харитон, что это совсем молодой парень.
– Имя вас старит, Зотей. Для стариков такое имя.
Так как в хозяйстве у Харитона было две кружки, то обе он поставил перед гостями. Зотей на поданное и внимания не обратил, пристально разглядывал Харитона, Дуняшу, телегу и лошадь с коровой. В узких глазах его вызревало недоброе.
– Давайте, гостенечки, не побрезгайте нашей скудостью. Проелись за дорогу. Ты ведь наш, Яков, как сосед, не осудишь. По-всякому живали.
– Ну что, Зотей, за хозяина, что ль, – поднял свою кружку Яков, но Зотей не только не принял приглашения, но даже отодвинулся от ряднины с едой.
– Из кулацкого хозяйства, судить по всему?
– В люди ни за чем не ходили, – погордился правдой Харитон.
– Телега окована, ошинована – в Америку можно уехать.
– Батя худо не умел делать.
– И работников небось держали?
– В страду, бывало. Что было, то было. Вот Яков подтвердит.
– Как же улизнули-то, а? – Зотей надел буденовку и козырьком занавесил злую накипь в прищуре глаз. Харитон только теперь понял, как нелепо разговаривал с Зотеем. Яков тоже отставил кружку, не пригубив, заметно растерялся.
– Да ты брось, Зотей. Уж я-то знаю, кто он и что. Батя его, Федот Федотыч, этот верно, этот любил ошиновать свое хозяйство. Но что говорить о покойнике. А Харитон сам – вечный батрак. Ты глянь на его руки. Да если хочешь, дак только трудовыми руками и построим социализм.
– Ты, Яков, того-этого, а с меня хватит. Меня вот на такой телеге по душе переехали. – Зотей поднялся гневно-багровый: – Чтоб я их тут духу не чул.
Когда в мелком сосняке скрылся Зотей, Яков развел руками:
– Все дело испортил ты, Харитон. Вынесло тебя с этим разговором. Молчал бы, и только.
Дуняша с ребенком на руках жалостливо глядела на Харитона и не знала, с кем соглашаться, однако поддержала Якова:
– Да уж это так, говорить учись, а молчать умей.
– Он, видишь, Зотей этот, по недогляду утопил у хозяина пару лошадей, а хозяин отходил его граблями да еще и в суд подал. Год или полгода, не помню, дали Зотею. Отсидел он честь честью, вернулся и взял да поджег мужика. Дотла обиходил. Ему еще два года припаяли. Как видишь, выезжен парняга.
Харитон, округлив глаза, неотрывно глядел на телегу и не понимал Якова, потому что в мыслях уже шагал рядом с телегой, слышал родной и домашний стук железного хода, полагая, что уезжает куда-то от своего неизбежного горя.
– Но ты не кручинься, Харитон. Слыхал, что говорю? Я ведь его знаю, Зотея-то. Отойдет, тогда уж никакого отказу. Видишь ли, если человека много обижали, ему тоже охота обижать. Но Зотей не злой. Говорю, отойдет. Вы никуда не трогайтесь, а я схожу, поговорю с ним.
Ушел и Яков. А Харитон вскочил, засуетился, растоптал костер.
– Ехать надо, Дуня. Заарестуют иначе. И Яков тоже, привел какого-то… Видите ли, ошинованная телега не по ндраву ему. Чего она в шары-то ему кинулась. Телега как телега. Тоже хлюст, видать, добрый: взял обиходил мужика подчистую. Давай, пока не поздно, скидовай манатки. Вот тебе и Яков, языком побрякал. Лучше уж подальше от такого народа.
Харитон отвязал от колеса вожжи, на которых паслась лошадь, и стал подтягивать ее к телеге, чтобы запрягать. Но Дуняша решительно взяла вожжи из рук мужа:
– Что ты как прямо, человек просил подождать, а мы ровно дети. Я тоже знаю, кто я есть, не хочу метаться. Тут много таких, как мы. Не поможет Яков – люди помогут. Детей в телеге не дам больше мучить. Садись-ко да поедим. На сытый желудок спорей дело делается.
Дуняша все это сказала строго, непререкаемо, и Харитон подчинился. Когда сели за чашки и Харитон успокоился, Дуняша весело укорила его:
– За тобой, Тоша, тоже грешок водятся. Сказать? Робок перед каждым. На черта он нам нужон… Да пошел-ко он… Живем-то мы при Советской власти, и нечего трепыхаться. Нам с тобой дай срок до первой работы, а там покажем, из какого мы класса. Скажи, что не так?
Харитон черпал деревянной ложкой горячую похлебку, обдувал ее, обжигался, под ресницами его теплилось согласие. А Дуняша совсем расхрабрилась:
– Да я сейчас сама пойду в эти землянки и все разузнаю. Нечего нам жить вперегиб. Слава богу, не чужое едим. Не какие-нибудь буржуи.
– Ты у меня, Дуня, совсем оратор. Вроде и похлебка вкусней от твоих слов.
Дуняша, ободренная словами мужа, совсем пыхнула удалью:
– И-и-эх, Тоша, поучиться бы мне, как грамотные-то, я бы этого, какой приходил, на веретене растрясла.
Дуняша прибрала посуду, а Харитон собрался подкосить травы, когда вернулся Яков. Он уговорил Зотея разрешить Харитону построиться на левом крыле земляного поселка, который тянулся односторонней вдоль просеки. Зотей вначале и слушать не хотел, пригрозил даже:
– Будешь приставать, Яков, со своими убеглыми, не поленюсь сходить куда надо. Там разберутся, откуда они такие на крепкой телеге.
Зотей лежал на своей заправленной кровати прямо в сапогах, руки заломил под голову. Говорил веско, не глядя на Якова. Яков сидел на табурете, спокойно вертел в руках буденовку Зотея:
– И так, слушай, кругом зло да забида. Зло, Зотей, для нас сеют, и мы не отстаем. У тебя вот лучшие годы прошли в неволе, но ведь и ты на всю жизнь пустил человека по миру.
– Кулак все-таки.
– У него небось ребятишки были. Они-то при чем? Сколько я знаю, Зотей, зло только разоряло людей и плодило новых злодеев. Вот ты оттолкнешь сейчас хорошего работника, а он возьмет да со зла тебе или другому напакостит.
– Я его упечатаю раньше.
– Что ж, сам сидел, пусть посидит и другой? Так, по-твоему? Не дело судишь, Зотей. Из работника злодея сделаем. К чему и жить тогда.
– Чего ты мне душу-то мутишь? – Зотей сбросил сапоги на пол, сел, сапно раздувая широкие ноздри, но прежней озлобленности в нем не было.
– Ты не вспыхивай, Зотей. Сам как-то говорил, гнев да милость живут об руку. Не отвяжусь от тебя, потому знаю, не всяк злодей, кто часом лих. Невеста моя там, дома, – сестра евонная, о котором толкуем. Она послала их ко мне. Что же теперь, прикажешь встать перед тобой на колени. Отец у них, верно, крюк был загнутый, ничего не срывалось. Из-за него я всю семью у них люто ненавидел. Похожих на них не терпел. Думал, разорю вчистую всех с нажеванной мордой. Обеими руками вцепился в председательское место, чтобы давить сверху. Только и была одна забота – теснить, кто посытей. Хозяйство совсем закинул. А потом почувствовал, что расхожусь с Советской властью: она зовет к зажитку через труд, а мы, какие на местах, сами отошли от пашни и других рвем. Таким-то манером полсела опустошили. Дома были каменные. Лабазы каменные. За зиму переваливали на Ирбитскую ярмарку тысячи пудов зерна, мяса, сотни возов пушнины, шерсти, льну, холста, посуды всякой – все разбили. И гвозданула нас Советская власть, да правильно и сделала. Про нас ведь это сказал Сталин-то, что нам все нипочем. Именно мы, вот такие «обобществители», довели дело до того, что и обобществлять-то стало нечего. Давай церквя рушить, колокола скидовать. И о колоколах слово его верное.
– Как о колоколах?
– Стало быть, и о них. Я это наизусть выучил, как «отче наш». «Снять колокола, – подумаешь какая ррреволюционность!» С прижимчиком сказано последнее-то словцо. Я ведь его, Сталина-то, слышал вот как тебя. В Омске на активе. Ничего, он сказануть мастак и с прижимчиком где надо. Мы, на местах которые, подразгулялись, – простым-то словом нас не одернешь. А теперь вот гляжу, тех, кого вытряхали, и нас, вытряхателей, здесь половина на половину. Без малого. Вот и выходит: не перестанем творить зло, погибнем в распрях. Так в одном котловане тех и других зароют добрые люди. И слова доброго не скажут.
Зотей взял из рук Якова свой шлем, поставил его на тумбочку, поправил за макушку. В движениях сделался спокойным, по глазам – раздумчив.
– Ты, Яша, уж больно прост, и добро со злом у тебя как разноцветные рубахи: захотел – белую надел, захотел – черную. А ежели, к примеру, то и другое положить на хлеб да разжевать, чем это отзовется?
– Моя матушка любит сказывать: в ком-де нет добра, в том не сыщешь и правды. А своей-то головой я так раскидываю: жить надо по совести. Да это верно, Зотей, всяк живет по своей совести, да не всяк судит сам себя. А как будешь обдумывать всякий свой шаг, тут и поймешь, верно ли делаешь. В те поры, как я сидел на Совете, мне все казалось, будто я только и занят, что забочусь обо всем селе. Иногда из себя выхожу – и все для людей вроде. А теперь мне и смешно и стыдно вспоминать. Что я им мог дать, ежели я себя и мать свою не мог прокормить? Сидел, перебирал бумаги, – разные указания, – да с уполномоченными по чужим подворьям шастал. За мою-то работу не шибко и кормили меня, да лучше-то и кормить не стоило, думаю. А я сам жил впроголодь и всех остальных с собой хотел выравнять. Чуть посытей какой, тот и враг. Я, Зотей, как вошел в годы, стал сильно храпеть. Матушка моя опять же и говорит: ну, Яша, заливаешь ты храпака, хоть из дому вон. А отчего это, спрашиваю? Совесть-де чиста у тебя, Яша. Храпят люди со спокойной душой. Вот так я и жил в ладах с совестью. А как начало редеть наше село да как пошли матушкины слезы, тут и заподумывал. Нет, сужу, не ладно течет моя жизнь. Не ладно, не ладно. Что же это, думаю, на сапоги себе не могу сбиться, а других учу жить. Смех и горе. И посмеялась-то надо мной девка, какую я во сне каждую ночь видел. Подумаешь в таком разе. В мыслях-то я до того довел себя, что, когда оказался вот здесь, только тут всей душой и обрадел, будто заново народился. Эх, поделом, думаю, доброму молодцу всыпали. Успокоился, исцелился, можно сказать. И лекарство оказалось самое простое, доступное всякому-каждому: работа. Теперь я понял, Зотей, что самое большое благо на земле – труд. И на мужиков, коих я разорил, имею теперь свою точку зрения, умели и любили они работать. Меня Федот Федотыч, отец этого Харитона, в три погибели, бывало, гнул, лишней минуты у него не полежишь, а то и вожжами пройдется. Я, Зотей, говоря начистоту, уж председателем был, а взгляда его побаивался. Теперь иногда и думаю, мать учила, не научила, добрые люди учили, не доучили, а сюда попал – обмер от ужаса: не научусь работать, сдохну. Вот тут я и вспомнил Федот Федотыча: земной поклон ему за науку. Теперь уж я знаю, Зотей, что без такой науки ни черта ни построим. Может, тугих на науку, как я, придется учить и через колено. Я не против. А Харитон этот – уже другой закваски: отец его с пелен впряг в семейный воз. Ты, Зотей, верь моему слову: так как мы сейчас поднимаем ударников, таких Харитонов орденами потом увешают. Понял теперь, за кого прошу?
Зотей умягчился, и все его широкое лицо разошлось в улыбке.
– Поднял ты, однако, своего Харитона дальше некуда. А все знаешь от чего? Постой, постой. Таких праведников, как твой Федот Федотыч, я тоже, слава богу, знавал. Из-за невесты своей ты такой удобренный сделался. И черт с тобой. Верю я тебе. Ведь я о чем пекусь, чтобы нам на новостройке не пригреть какую заразу. Чтобы вредительства какого не вышло. А раз твое ручательство… У него документы какие есть с собой?
– Говорит, есть.
– Пошли. Угощаться я к нему – уволь. А где рыть землянку, укажу и в домовую книгу внесу. Хромой-то старичок, как его?..
– Тихон Огарков.
– Вот рядом с ним. С Тихоном.
– Ну это сосед хороший.
– Хороший-то верно, однако тоже из бывших. Кожи по деревням скупал да так проторговался, что и дом ушел с молотка.
В бараке не было ни души. Двери с обоих концов стояли распахнутые настежь. С улицы тянуло настоявшейся жарой, и сухменные сквозняки расшевелили и понесли прижившуюся в бараке лежалую затхлость. Ласковое и спасительное в непогоду жилье мутило плесневелыми отстоями.
– А я уеду отсюда на другой же день… – сказал Яков, когда они вышли на улицу.
– Пойдем искупаемся, – предложил Зотей и, навертев в руках совсем лишний по погоде шлем, швырнул его на чью-то кровать, легко вздохнул. – По деревням теперь жатва. В наших местах кедрачи поспевают. Чуть задожжит, бывало, в полях неуправа, нам только дай за шишками. Раздолье. А мне, Яша, домой нельзя. Тыкать станут старыми грехами, а я человек дурной, несдержанный, обязательно свяжусь. Придется уж здесь. Здесь и доверие мне оказали.
– Иди уж один, Зотей. Купайся. А я к ним – ждут ведь.
– Мне, Яша, земляк твой все-таки не понравился.
– Я и без того понял.
– Зекает шкодно. Нет чтобы глаза в глаза. Намарал он где-то. А? Есть немножко?
– Да у нас там все такие: в землю глядят. У нас по сторонам зырить не приучены. А уж взглянет, так взглянет. Тот же и Харитон – попробуй тронь. Не, народ у нас вольный.
Барак стоял на вырубке, где весь крупный лес был взят, а сосновый подлесок, смятый и покалеченный валкой и колесами, поднимался, жил и на жарком солнце точился терпкой смолевой слезой. Под сухими навоями опавшей иглы в тени лапника, где ночами дышит теплая прелая осыпь, выпарились выводки рыжиков. Тонко пахло грибной порой.
Яков на просеке встретился с хромым Старковым. Он нес ведро, в которое сразу, едва поздоровавшись, заглянул Яков. Старик давно не брился, и по впалым щекам его от самых глаз взялась борода, седая, битая палевым волосом. Но глаза у старика были живые и задорно щурились.
– Мало ноне, – посудачил дед. – А время. Кабы долгого дожжика. Пора и груздю подходит. По иной год скребнешь моховину, а они один к одному. Ноне, думаю, постоит такое же место сушь, груздя может и совсем не оказаться. А ты чо тут снуешь сегодня?
– Земляки мои приехали, Тихон.
– Ты, Яша, меня наворачивай пофамильно. Мне моя фамиль больно к душе.
– По соседству бы им с тобой, дед Огарков? Как ты на такое дело?
– Да мне милости просим. Больше народу – легче кормиться. И особливо если люди хорошие.
– Люди уж куда лучше. У нас, дедко Огарков, по Туре худых не живет.
– Давай, Яша, давай. Небось строиться будут, тес у меня купят. Пильщики осенесь ходили, а у меня яга была из собачины. Срядились.
Верстах в двух от поселка Харитон наткнулся на нетронутый суходол и на одной кулиге подвалил кошенины на целый воз. Трава была перестой, на срез шла туго, а местами, где кустился пырей, даже чуточку притупившаяся коса не брала вязкого прокоса, мяла траву, и приходилось часто точить. Но Харитон кашивал куда жестче травы, особенно в мочагах за Митькиными лужками – там иногда собирали осоки до десятка возов. Сено выходило крепкое, как проволока, шумело и после лежки, не зря и зовут его по Туре шумихой, но зато овечкам корма и работы на всю зиму.
Харитон быстро приноровился к перестою и был доволен, что смахнул суходол. Только-только вернулся к становью, – пришел Зотей Сибирцев в шинели, хотя вечер был душный и жаркий. Он был строг, что шло к его поперечному лицу, остановился у телеги и развернул на ней свою книгу. Харитон вытер руки о полы пиджака, почтительно приблизился, сторонясь глазом книги.
– Вот тебе справка: прописан ты в Кирпичном поселке. Здесь, значит. Под судом и следствием не состоишь?
– Господь не привел, – повеселевшим голосом сказал Харитон и опять вытер ладони о карманные клапаны. Взял справку.
– Яков указал место?
– Указал.
– Через два дня на торф с телегой. Знакомых лишних не заводи. И пьянства чтобы тоже…
Дуняша что-то показывала руками Харитону из-за спины Зотея, а потом достала из ямки в сосняке большой туес и налила из него кружку молока.
– С вином-то он у меня не прыток, – махнула она ладошкой на мужа и подошла к Зотею. – А молочка покорно просим. Жить вместе случилось, завсегда милости просим. Молочко свое.
Зотей подумал и от молока отказаться, но Дуняша глядела на него так открыто и сердечно, что в душе Зотея ворохнулось что-то милое, давнишнее, и он, уж не думая больше ни о чем, взял кружку и выпил. Крякнул утробно.
– Да чаво уж одну-то? Давно дома не бывал, молока не хлебывал, – неожиданно для себя пошутил Зотей и совсем заулыбался: – С одной-то и не распробовал.
Дуняша, так и не беря из рук его кружку, снова налила ее с краями, а Зотей выпил на этот раз с тройной прикладкой. Возвращая кружку, лучше разглядел Дуняшу, отметив, что у ней высокий лоб, округлые, едва приметные скулы и по-детски реденькие брови, которые придают всему лицу кроткую доверчивость. Глядела она открыто и светло, но тени ранних трудов и забот лежали на этом умном и красивом лице. «Он прав, Яков-то, мордуем друг дружку, не разобрав, не понявши. Вот и я обидел бы их, озлобил, потом и не вспомнил бы даже. Может, и подумал когда, так скорей не о людях, а об ихней телеге. Далась она мне, проклятая. Ведь я совсем не умею глядеть на человека вот так, близко чтобы. Кто-то до меня разделил людей на разные сорта, и я доволен, что не делаю пересортицы. А надо. Себя не поймем, нас тем более не поймут».
– Ты вот еще что, – вернулся Зотей к Харитону, который остался у телеги и разглядывал новую справку. – В плотницком-то деле смекаешь?
– Сибиряки. С топором за поясом родимся.
– Там за нашим бараком обрезь от бруса осталась. Есть и двухметровник бракованный – на шип посадишь, вот тебе и избенка. В землянке, конечно, зимой теплынь, благодать и топлива идет мало, но… кони рядом, овес и прочее, крыс расплодилось, а у вас ребятишки.
– Уж вот спасибо-то вам, – разволновался Харитон и, не замечая того сам, все шел и шел с Зотеем. – Я и говорю, добрых людей на свете больше. А то куда бы вот? Ложись да помирай, а у нас детишки.
Они шли общим двором землянок, вырытых одна к одной. Трава была давно тут вытоптана и вовсе не росла, но остались стоять старые, с толстой задымленной корой сосны, земля под ними была истолочена, унавожена, а корни деревьев – обиты и ощепаны. Всюду стояли разномастные телеги, ждали своей поры со ржавыми полозьями сани, ящики-бестарки. На веревках трепалось бельишко, мешки, половики. У спуска в некоторые землянки ютились собачьи конуры, и возле них лежали псы, привыкшие к большой сутолоке и ко всему равнодушные. У крайней землянки на лавочке сидела старуха и чесала голову, завесив лицо седыми волосами. Маленького роста мужик в лаптях с чистыми портянками и в красной длинной рубахе под суконным жилетом мазал колеса.
– Здорово, Кузя, – сказал комендант Сибирцев.
Мужик бросил мазило в ведро с дегтем и не сразу разогнул видимо отерпшую спину. Маленькое лицо у него темное, морщинистое, как монета старой чеканки.
– Десятник на тебя жалуется, Кузя.
– Не выезжаю-то? – вострые глаза у Кузи улыбались.
– Сегодня третий день, – напомнил Сибирцев.
– Третий. Правую заднюю у кобылы вот так, скажи, разбарабанило. То ли зашибла где, а может, укусил кто.
– Ну, давай основывайся, – Зотей подал Харитону руку и направился к Кузе, а Харитон, уходя обратно, услышал: – Ты, Кузя, работал на извести?