355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иван Акулов » Касьян остудный » Текст книги (страница 42)
Касьян остудный
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 04:15

Текст книги "Касьян остудный"


Автор книги: Иван Акулов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 42 (всего у книги 49 страниц)

XII

Утром, часу в девятом, Харитон уже ехал с торфом на электростанцию. Сам сидел в передке, привалившись к передней стене ящика, и дремал. День начинался сухой. Было тепло и тихо. Под косым лучом солнца все сияло и светилось чистым светом осени. Харитон раньше других нагрузил воз и, не дождавшись остальных, поехал один, намереваясь обернуться сегодня лишний раз. Обычно возчики ездят гуртом, один за другим: так легче идут кони, в промоинах торфяника, где садятся возы, дружно помогают коням, а на хорошей колее шаг в шаг меряют версты обочь телег, курят, коротают дорогу в пересудах о кормах, хлебе, погоде и вспоминают свои деревни, где под родными зорями горюют опустевшие подворья. У моста через Шиловку Харитон остановился напоить лошадь, и его догнал Кузя, ехавший сегодня на двух подводах. Он все еще по крестьянской привычке ходил в лаптях, в домотканой из красной пряжи длинной рубахе, низко перехваченной пояском. Лицо у него темное, умное, плотные усы ровно подобраны. Лошади его лоснились от пота, и Харитон спросил:

– Ты куда с таким запалом?

– Куда и ты. Поглядеть. Да, может, и слово какое скажет. Он тоже выходец из мужиков. Тверской, в календаре я сам читал.

От моста они поехали вместе. Кузя мягко ступал по пыльной дороге и говорил мягко, какими-то округлыми словами.

– Возьмет да скажет: мужички земляные, вертайтесь-ко вы к своим наделам и живите, как жили, а то без вас замрем с голоду.

– Да ты, Кузя, о ком так-то?

– О нем, дорогуша. – Кузя покосился на недоуменное лицо Харитона и тоже удивился: – Да ты, смекаю, ничего не знаешь? Так оно и есть. Михаил Иваныч Калинин посулился сегодня на стройку. Проездом он, сказывают. Это голова, я тебе скажу. Один бы вопросик ему. Только один. Вот что бы он сказал? А он сказал бы. Уж он-то скажет.

– Не допустят, думаю.

– Знамо. А спросить бы: родной отец, скажи на милость, почему это, как мы самоволкой из деревень, то платят нам за работы вполовину? И в харчах урезаны. Хлебушком, тем и вовсе.

– Не допустят.

– Да вроде бы должны. Калинин, сказывают, сердоболен. И голодом сиживал. Я бы ему от души, как с тобой вот.

– Не допустят, однако.

– Да уж само собой. А то полезет каждый. Своя беда самая большая. Так-то и работать не дадут. Только и разбирай жалобы. А наше дело, Харитоша, хана. Ежели к пайку накидки не вырешат, захудаем.

Дорога пошла в гору, и Кузя положил свою тяжелую жилистую руку на рядку телеги, до самого верха шел молчком, щурясь и улыбаясь чему-то, вероятно позаочь продолжая свою беседу со всесоюзным старостой. Харитон с радостным изумлением рассматривал маленького мужичка: удивляло в нем то, что говорил Кузя о тревожном и наболевшем, но говорил с тихой и робкой улыбкой. Вот и сейчас, думая свою нелегкую думу, он берег под усами все ту же свою застенчивую улыбку, в которой сказывалось глубокое и безропотное страдание.

Поднявшись наверх, они поехали по околенному косогору, полого и длинно спускавшемуся к пруду. Сам пруд синим неохватным раздольем лежал между лесистыми холмами, которые к горизонту теснились один к другому, громоздясь, поднимались, и за ними, в сизом мареве, угадывались холодные горы. По ту сторону пруда ближе к плотине лес был сплошь вырублен, и весь косогор от перевала до воды, сбегая вниз, густо пророс выморочным посевом-пнями. Вокруг плотины и ниже ее на десятки гектаров вся земля, казалось, исходила дымом; из белых, черных, буйных, вялых, настильных и высоких дымов вставали каркасы, сквозные обрешетья, из дерева и железа. По эту сторону пруда, на низинном выкате берега, в пять труб чадила бурой торфяной копотью теплоэлектростанция.

Кузя, все так же держась своей жилистой рукой за грядку, мягко ступал по дороге. А Харитон на спуске запрыгнул в передок телеги, умостился на свернутом дождевике и стал глядеть на Кузю, ожидая его слов. Кузя понял ожидания Харитона и, коротким черенком хлыстика приподняв с глаз синий картуз, улыбнулся:

– Перво-наперво в зиму никакого припасу овощу: ни картошечки, ни морковники, даже редечки горе-горькой с кваском – и той тю-тю. Ох, посвистим в кулак.

Они спустились с косогора на шумную и избитую дорогу, которая вела к электростанции по самому бережку. Заступая колею и обочиной, от плотины текло многолюдье: рабочие в мазутных фартуках, конторские от малого загара все на одно лицо, вроде белобрысые, женщины в красных косынках, горластая босоногая ребятня. Кучками держались подростки из заводского ученичества, нестриженые, в одежонке с чужого плеча, с округовевшими глазами, в которых горело всеобщее возбуждение и любопытство. Ускользнув из-под глаз мастеров, они радостно делились куревом и на бегу жадно жгли вонючий самосад. На перилах моста, на придорожные откосы, на пасынки телеграфных столбов налипли ребятишки и кричали, и махали руками, и резали по ушам пронзительным свистом.

Кузя отошел к своим подводам. Харитон взял вожжи и стал окликать идущих по дороге, чтобы не подмять зазевавшихся. Чем ближе к электростанции, тем гуще, беспокойнее и торопливее становились люди. Иные, обгоняя телеги, кричали на коновозчиков:

– Остановись. Куда на людей-то!

Ехать дальше становилось все трудней и опасней, и Харитон свернул на обочину. За ним остановился и Кузя. Пока Харитон привязывал вожжи, в толпе замедлилось движение, и множество голосов стало кричать одно и то же:

– Идут! Идут!

От телег Кузи и Харитона народ вдруг отхлынул, будто его отодвинула в сторону чья-то легкая, но могучая рука, и в образовавшийся прогал между подводами и толпой появились люди, одетые преимущественно в костюмы или строгие, наглухо застегнутые френчи с тугими воротниками. Они шли свободно, по-деловому, не торопясь, твердо взятым шагом. Впереди всех в полукружке сопровождения в длинном сером реглане, из-под которого были видны серые же, широкие, с отточенной стрелкой брюки, в желтых тупоносых ботинках, шел бодрой походкой человек с той характерной бородкой, по которой его узнавал весь мир. Он ласково щурился и, приподняв фуражку, покачивал ею из стороны в сторону. По правую руку от него, на полшага приотстав, держался крупный мужчина, с большой стриженой головой; шляпу свою нес низко и охранительно, на отлете.

Увидеть Калинина можно было только спереди, то есть пока он проходил, и потому по мере приближения его люди то и дело вырывались на дорогу, заступали ее плотной стеной…

Кузя, оставшийся один у своих телег, при подходе Михаила Ивановича снял картуз и поклонно опустил голову, совершенно забыв о своем вопросе, которым маялся всю дорогу. Люди, встречавшие Михаила Ивановича, были в основном землекопы, плотники, слесаря, углежоги и кочегары и одеты были все по-рабочему: куртки, пиджачки, спецовки, душегрейки, обчекрыженные шинельки, прожженные передники из мешковины. Трудовую душу Калинина радовала эта разношерстная рабочая масса, которую он хорошо разумел не иначе как единое сущее и не имел возможности выделять и запоминать из нее отдельные лица. И все-таки мимо Кузи Михаил Иванович не смог пройти. В лаптях с чистыми онучами и красной, почти до колен рубахе, охваченной жилетом, с добрым и терпеливо умным лицом, этот маленький, приветливый мужичок броско выделялся сам по себе из многоликой массы и в малую долю секунды напомнил Калинину что-то давнее и родное, не переживаемое во веки веков. Михаил Иванович вдруг остановился перед Кузей и протянул ему руку. Кузя степенно взял свой картуз под мышку, где держал хлыстик, руку свою вытер о рукав рубахи и, улыбаясь и радостно смутившись, ответил на пожатие Михаила Ивановича.

– Здравствуйте, здравствуйте. Как по батюшке?

– Добров. Кузьма Кузьмич.

– Ловкое имя носите. Кузьма Кузьмич. Будем знакомы, Кузьма Кузьмич. А меня знаешь?

– Кто же тебя не знает, – Михаил Иванович. Тоже доброе имя, будто тут и лежало. Его ведь заслужить надо, имя-то.

– И давно из деревни, Кузьма Кузьмич?

Кузя поглядел на свои лапти и, радуясь за свою привязанность к деревенской обуине, переступил с ноги на ногу.

– Из дому, Михаил Иванович, уж другой год пошел.

– А семья?

– И семья здеся.

– А как же деревня, Кузьма Кузьмич? Душа-то небось плачет?

Кузя разглядел, что у Михаила Ивановича рубаха-косоворотка из простого черного сатина с белыми костяными пуговицами. Все это располагающе подействовало на Кузю, и он сказал откровенно:

– Плачем по деревеньке, Михаил Иванович, горючей слезой уливаемся. Земелька, дедовы могилки. Да ведь там тоже не сладко. А здеся мы при хорошем деле – строим гиганта.

– Верно, Кузьма Кузьмич, – Михаил Иванович взял Кузю за плечо, дружески тряхнул, радуясь нужному слову. – Верно, строим не только завод, а новую жизнь. Дух захватывает, когда видишь, что вы творите. Время слез и великих радостей переживаем, Кузьма Кузьмич. А слезы, что ж, о чем не поплачешь, о том не споешь. Ну – желаю всего наилучшего.

Михаил Иванович поклонился слегка Кузе и направился дальше. И только тут Кузя вспомнил о своем вопросе, шагнул следом за Калининым, но широкая спина впередиидущего и его в бочок отнесенная шляпа заслонили, казалось, весь белый свет. Однако Кузя подвернулся под его руку и опять оказался рядом с Калининым.

– Михаил Иваныч, извиняй старика, совсем отшибло памятешку. Это ведь совсем неладно придумано… Конечно, сказать и о себе… Я это не для злой памяти… – Кузя торопился, вертел головой, запинался на каждом слове, боясь, что Калинин не дослушает его и уйдет. Кузино беспокойство понял и Калинин, потому успокоил его, повернувшись к нему и не собираясь уходить.

– Да вы по порядку. Так. Так. Все верно. Правительство знает, что нелегко вам на первых порах: и с жильем трудности, и одежда господствующего нашего рабочего класса уступает по внешнему виду одежде господствующего класса капиталистических государств. И снабжение не везде образцово организовано. Все так.

– Вот-вот, – совсем осмелел Кузя. – Это ты, Михаил Иванович, в самую точку. Жилье, что ж, мы к хоромам не привыкши и с одежонкой, сказать, скудно. Но погибель наша, Михаил Иванович, – харч. Он самый. Теперь и суди: какие самотеком из деревни – зарплата имя в половину и паек с усеком. Дело это негодно к трудящему человеку. Вся надежда на него.

Михаил Иванович вдруг торопко обернулся к здоровяку, что нес свою шляпу на отлете, и сказал, обращаясь и к нему и к стоящим справа и слева от него:

– Это не первая жалоба, товарищи. Надо проверить. – И опять повернулся к Кузе, пожал плечами. – Есть постановление правительства: в продпайке полное равенство, – напомнил Калинин и поднял палец над головой, выждал, что возразят, но никто не отозвался, и он, встав вполоборота к сопровождающим, обеими руками указал на Кузю: – Жалуются-то на урезание. Разберитесь, товарищи. – Возле Кузи остался один из сопровождающих, в плаще и гимнастерке, и стал записывать в толстую книжицу, вежливо выспрашивая у Кузи, откуда и как он попал на стройку.

Народ быстро схлынул к воротам электростанции, а в самих воротах толпу отрезали от гостей. Кое-кто сунулся через проходную, парни, побойчей, кинулись на железную ограду.

Калинин двором вышел на берег пруда, к высокой разлапистой стальной опоре. От нее через трехкилометровую водную равнину качали тяжелые витые провода десятки других опор, которые встыли своими скелетами в бетонные быки, окольцованные у воды белой, густо набитой пеной.

– Вот так, Михаил Иванович, и на тот берег, – из-за плеча Калинина выдвинулся один из инженеров и, показывая на длинный ряд стальных опор, стал рассказывать, как их ставили в лютые декабрьские морозы. – Выдолбим во льду котлован чуть-чуть не до воды и даем настыть, – говорил он от первого лица массы, причисляя и себя к героическому подвигу. – А как настынет, осаживаем, и так до самого грунта. А потом и грунт. Заморозим, осадим. Осадим, заморозим.

Все это инженер произнес с важной охотой и радостью, был, видимо, счастлив, что его слушают и удивляются, и оттого рассказ и скупые, но выразительные жесты его, казалось, легко и непринужденно давались ему, однако на самом деле его ослеплял жар и от старательного напряжения к горлу подступал сухой кашель. Только близкостоящие видели, что бритые и набрякшие складки его загривка истекали по́том. Михаил Иванович, заслоняясь от солнца и щурясь, внимательно оглядел опоры, уходящие и уменьшающиеся к тому берегу, качнул бородкой:

– Немыслимое рождается. Трудолюбие и смекалка народная вовеки неиссякаемы, М-да. Когда мне сказали, я не сразу поверил. А тут все исполинского размера. Размах! И за два месяца!

– Работали, Михаил Иванович, день и ночь. Железо от мороза кололось ка куски, а люди ничего, работали. Теплые рукавицы не у каждого, зато все вахты были ударного порыва. Обмороженные считались героями. На закладке опор оркестр играл. Знамя стройки выносили.

– И даже знамя выносили? – думая о чем-то своем, спросил Калинин.

– Как в бою, Михаил Иванович, – отчеканил инженер и неумело принял военную выправку, вскинув сытый подбородок.

– Люди, товарищ Кабаков, которые строят завод, должны еще жить и работать на этом заводе. Пусть уж военным искусством занимаются военные товарищи.

Инженер смекнул, что его восторги не понравились Калинину, и согласно потупился, слегка отступив в сторону.

Электростанцию Калинин осматривал молча и пояснения слушал рассеянно: здесь для него почти ничего не было нового. По-прежнему отвечая на приветствия встречавших его, Михаил Иванович ласково улыбался и поднимал к козырьку фуражки ковшичком собранную руку. А в прищуре острых глаз его светилось горячее любопытство: может быть, он хотел еще раз увидеть того мужичка в лаптях и красной рубахе, который озадачил правдивой загадкой, чего же больше в нем – терпения или силы.

XIII

С грустным прощанием бабьего лета ушло последнее тепло года. Но, как нередко бывает об эту пору, держалось устойчивое вёдро, и накатанные дороги, обмякшие по влажным утренникам, были усыпаны соломенной натруской, мякиной, без конца разматывали версты под колесами тяжелых мужицких возов. В город по разверстке шел хлеб, треста, лыко, сено, дрова. Обозники, сбившись на одну подводу, успевали за долгую дорогу выпить, протрезветь, наговориться и выжечь до пыли все табачные припасы. Перед Вершним увалом сворачивали в березник к вырубным косякам, брали дров и домой возвращались всяк по себе.

У коновязи Верхотурской заставы уже собралось много обратных подвод. В телегах лежали пустые мешки, дождевики, веревки с бастриками и вилами. Толстые, окованные железом двери харчевни, давно осевшие на ржавых петлях, то и дело взвизгивали, будто в притворе защемили собаку. Мужики входили, выходили и опять возвращались, раскошеливались: на первый стакан с охотой и жадностью, на другие с веселым, а потом и злым отчаянием. Большой краснолобый мужик с коротким хлыстиком за голенищем стоял на крыльце и держал в обхват чекушку, пренебрежительно разглядывал ее, совсем мизерную в его кулачище.

– По пяти капель три раза в день. – И вдруг закричал земляку, сугорбившемуся на телеге: – Тиша, ступай, однако. Дело артельно, а ты ломашша.

Но Тиша не отозвался и даже не поглядел на краснолобого, а как сидел, глядя на свои лапти, так и просидел. Краснолобый харкнул с крыльца и, взбалтывая чекушку, вернулся в харчевню.

В это время к Тише подошел Яков Назарыч Умнов, в высоких хромовых сапогах и суконной тужурке внапашку. Малиновая косоворотка ярко горела под простеньким, но чистым пиджачком. Тихона из Кумарьи Яков узнал сразу, потому что когда-то покупал у него сети, с которыми едва не ушел на дно Туры. Поздоровались. Тихон кивнул на харчевню:

– К дому не торопятся. Хозяйств не стало, считай, все дела сделаны. Вот и прилипли. У меня бок болит, а им давай трескай. – Тихон оглядел Якова. – Слышал я о тебе. Слышал. Значит, домой? Дай бог. А тут и ваши есть. Вон погляди, на какой холере гужуют. Всех коней исперепужали.

Яков по другую сторону харчевни увидел необычную упряжку: маленький приземистый трактор «Фордзон» стоял у высокого забора и был запряжен в крестьянскую телегу, в задке которой была привязана железная бочка, а рядом с нею под шинелью спал мужик в сапогах с подношенными каблуками и стоптанными задниками. Яков подошел и осмотрел трактор, густо вонявший керосином и жженой пылью. Все детали и части машины были тонко отшлифованы, закалены, отливали тугой тусклотой. Спавший в телеге спрятал голову в ворот шинели, но по согнутым ногам, прижатым колено к колену и подтянутым к животу, Яков угадал неповторимо знакомое и смело приподнял шинель.

– Не балуй, говорю, – потянул на себя закрывку Егор Иванович Бедулев, но Яков не пускал. – А хошь, смажу.

– Здорово, земляк.

– Яша? Ты это, который? Ты это как? – Егор спустил ноги, ладонью ошелевал бородку, потом пробежался по ней перстами. Бородка у него все та же – легкая, сквозистая повить, а лицо округлилось и вылежался на нем сытый румянец.

– А мне покажись, Сила Строков подхмелел и шеперится возле меня. А тут эвон кто. Яша, Яша – дружба наша. Здорово, значит. Здорово. Обрадовал, который. Мы тебя к страде ждали. Так и подгадывали: придет Яша – добрым косарем колхоз обогатится. Помнишь, как у Кадушкина-то ломили? Ты, бывало, оберук вел – угону за тобой не было. А ноне колхозные овсы прибуровили – ложись на них – не согнутся. Тебя, Яша, и не взнать, который. Навроде из коих богатых краев-палестин.

Егор Иванович был обрадован встречей, махая руками, кидался в разговоре с одного на другое:

– Да нет, Яша, ты погляди-ка, погляди, ведь мы теперь кто? Мы колхозники на стальном коне! А кто поверит? Кто? Я сам себе не верю. Ты погляди. – Егор Иванович ловко сунулся с телеги, залез на сиденье трактора, ухватился за руль, шалые глаза его ни на чем не могли остановиться, сияли. – А сколя дум да забот у меня было – одна моя фуражечка знает и та молчит. День и ночь я названивал предрика товарищу Борису Юрьевичу. Из ноги, можно сказать, выломил. От дому, Яша, начисто отбился. Фроська говорит, хоть другого заводи, который. Ха-ха. – Егор Иванович сошел с трактора, похлопал его по железному крылу. – А я думаю, скажу Силе, чтобы не шеперился зря. А это, оказывается, Яша. Ты, Яша, чтобы язвило, будто из дорогих гостей. Пра. Хорошо, видать, а? Яша?

– Хорошо, да охотников мало.

– Верно, Яша, который. А мы вот едем: я, председатель колхоза Влас Струев да Сила Строков. А тракторист, он не наш. Своего учить будем. Едем, значит, Яша, и спорим всю дорогу зуб за зуб. Я говорю, это передовая машина в проложении колхозного пути по укладу новой жизни. Повесим на ём красный флаг, и все поля под одну запашку. С песней о красной заре восхода процветания, который. Одним трудом – одним котлом. А ты, сдается мне, Яша, навроде улыбаешься?

– Домой, Егор Иванович, совсем не чаял. Грешно разве?

– Да уж само собой, Яша. Вот Сила Строков тоже все с улыбкой. Гунявый он, Сила. Так и жалит, змей. Я ему одно, а он свое агитпропует. Про этого чудо-пахаря что несет-то? – Егор указал на трактор. – Он-де на одном карасине выжгет нас до корню. Ведь карасинчик-то, он вроде не водица. Из Туры али из колодца его не почерпнешь. Вредные, говорю ему, твои припевки, Сила Игнатьевич. Подрываешь, говорю, ты техническую базу основной линии к направлению. Гляди, говорю, который. А я, слышь, теперь колхозник, и ничего ты мне, Егор Иванович, сделать не можешь, а я, говорит, на выборах могу тебя срезать. Вот ты как, Яша, на эти выходки? Ну-ко?

– Матушка моя как, Егор Иванович? Уж ты извини, у кого что болит…

Егор Иванович с напором вел разговор, гордился размахом своих горячих мыслей и будничным вопросом Якова был слегка уязвлен. Вздохнул:

– Эх, Яков, Яков. Кто-то вокруг себя болеет, а кто-то за всех горит. Я, напримерно, дурак, Фроська иначе и не зовет.

– Христос, Егор Иванович, тоже за всех страдал, да дураком его не считают.

– А нам, Яша, с ним, с Иисусом-то, смекаю, не по пути. Он всем добра сулил, а я нет. Нет, Яша, не всем.

– А горишь, баял, за всех.

– Ты, Яша, гляжу, уцепистый исделался. Изучать тебя придется. А?

– О матушке, Егор Иванович, так уж ничего и не сказал.

– Не сказал, Яша. Не сказал, потому присекаю ее темное знахарство. На колхозные работы определял. Нейдет. Приедешь – жалобиться на меня станет. А Валька, Силина-то дочь которая… Ну, эта, твоя секретарша. Забыл, что ли?

– Отчего ж забыл?

– Акушерские курсы прошла. Не подступись к бабе. А была? И церковь, Яша, порушили. Колокола я сам лазил срезать. Трехсот-то пудовый тятя как грохнулся – в поповском доме ни единого стекла цельного не осталось. Смеху-то было! А у твоей матери в прирубе вместе с рамой вынесло. Хватит, побрякала пустота поповская. Сейчас медь на трактора перельют. Польза будет. Вот так и живем, Яша. Да всего не перескажешь. Сам вот поглядишь. Вступишь в колхоз, рукава засучишь. Да они иде, мужики-то? Не усливались бы. А то, чего доброго, и тракториста нальют. Схожу-ка, да и ехать пора. Через реку край надо засветло. Ночь у дня время ухапала – и заметно. Ты тут покарауль. Шумну им. Не пошевели – не тронутся. Во, времена.

Егор Иванович взял с телеги и надел на телогрейку широкую и длиннополую шинель, сразу показался в ней выше ростом, фуражку из черного хрома осадил до бровей, стал неузнаваем, только походочка была прежняя, легонькая. У Якова Назарыча Бедулев вызвал неоднородное чувство, но в том, что они столкнутся лбами, Яков уже не сомневался. «Вишь, как заявил, – с беспокойством вспомнил Умнов: – Изучать тебя придется. Поживем – увидим».

Егор Иванович встретился с мужиками на крыльце. Влас Игнатьевич и тракторист были трезвы, а Сила Строков на крепких свежих дрожжах. Узнав Якова, полез обниматься, а сев в телегу, то и дело опрокидывался, хватался за Умнова обеими руками и припадал к его плечу.

– Яков, много не брякай. Заберись в алтарь и весь день болтай. Яша, Валька-то моя вывела – вершал. Ты к ней придешь – ошшупат: что завелось, скажет. Как вывести – тоже скажет..

– Ты дай человеку посидеть, – одернул Бедулев Силу. – Ну чего виснешь-то?

Тем временем Влас Игнатьевич крутил под радиатором рукоятку, и трактор на третьем разе, дернувшись, чихнул керосинной гарью, суетно застучал, из-под задних колес его повалил сизый чадный дым. Из харчевни выбежали мужики, бросились к своим лошадям, которые уже заплясали у коновязей, натягивая поводья. Тихон, все так же босый, накинул на глаза своего молодого меринка сермягу и держал его под уздцы.

Попыхивая дымком, трактор выбрался на дорогу и побежал, сверкая новыми шипами и печатая на колее две частых лесенки.

Сила, держась за Умнова, слепо тыкал гнутым пальцем под ноги Егора Ивановича и тихонько всхохатывал с жесткой пьяной откровенностью:

– Яша, а Егор-то Иваныч сидит на твоем месте. В строгости весь. И морду нажевал. Бороденка у Егора, помнишь, была – пыль, пошшупать нечего. А ноне обжировела, висе-елая бородка. Ха-ха.

– Ломали голову-то, кого посадить, да кого посадить, – сказал Влас Игнатьевич Бедулеву и кивнул на Якова Умнова: – Вот ему и место. Грамоты хватит, поведения трезвого. А?

Егор Иванович ничего не ответил, только сделал вид, что задумался, а на пароме, когда переправлялись через Ницу и оказались в сторонке от мужиков, упрекнул председателя колхоза Струева:

– Ты не подумал своей головой, а судишь. Человек который с судимостью, а мы его – на артельный трактор в доверенность. Кто нас поймет? Район по голове за такое место не погладит. Борис Юрьевич обоих нас упечатает. Тадысь велику ли ему машину дали – и ту он не уберег. Посеял. А ты – трактор.

Председатель колхоза Влас Игнатьевич Струев промолчал.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю