355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иван Акулов » Касьян остудный » Текст книги (страница 16)
Касьян остудный
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 04:15

Текст книги "Касьян остудный"


Автор книги: Иван Акулов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 49 страниц)

XIX

В бондарной у Матьки Кукуя собрались жарить в карты. Уж так издавна в заводе – на банк можно ставить, кроме денег, самогонку, яйца, а то и базарскую махорку в восьмушках, спички. Самого Матьку, парня с подопревшим носом и вечно мокрыми губами, в игру не взяли, потому что любит плутни и сутяжничает. Ему нашлось дело – топить печку. Он сидел у открытых дверей печки и плевал на огонь, окуриваясь до зеленой слюны даровой махоркой. За место и тепло курева ему не жалели.

В бондарной вкусно пахло печеным луком, липовой клепкой и клеем. Мужики хлопали о верстак просаленными картами, разбирали их по рукам и рассматривали тайком из кулака, желая обрадовать себя счастливой внезапностью.

Рано выпал из игры Ванюшка Волк, просадив два кармана яиц, утянутых из материнских припасов. Он опрокинул маленький бочонок, сел рядом с Кукуем и, праздно обшаривая глазами захламленные углы мастерской, наткнулся на картонную маску лысого старика в кудельной бороде и усах, с завернутой верхней губой. Проявил интерес:

– Откель у тя такая образина?

– А ей уж веку нет, – определил Матька Кукуй.

– Бороду-то подрубить, так чистый Титушко выйдет. Надеть ее да вечером вместе с ряжеными – к Кадушкину: «Пошто мою Машку тиранствуешь? А в Совет не хошь пройтиться?» Во будет. А?

Матька с жадностью затянулся, сунул жирный еще окурок в руку Ванюшки и, шмыгая носом, полез за печку, снял со стены маску, шубным отворотом рукава обмел ее. Суетно насасывая окурок, Ванюшка Волк окончательно вспыхнул:

– Никакая холера не узнает, ей-бо. Язвить-переязвить, сейчас сбегаю домой, принесу сермягу, в какой Титушко слонялся. Ну, лярва, наш будет Кадушкин. Всегда так говори.

Матька принес из подполья свеклу и натер, освежил ею тряпичную лысину у маски, подновил щеки и губы. Куделю расчесал гребнем. А тем временем Ванюшка Волк разыскал дома, в чулане, Титушкову сермягу, которая как-то осталась после него, прихватил еще пяток яиц, приготовленных матерью к разговению, и снова пошел в бондарную. Возле дома Кадушкина встретил Аркадия Оглоблина, важного, степенного, с папиросой «Пушка» в зубах. Глаз от сладкого дымка бережно прищурен. Новый полушубок в сборку. Давно ли, кажется, Арканька да Ванюшка бегали по субботним вечерам возле чужих вытопленных бань, помнится, еще позапрошлым летом Гапку с Выселок щупали в четыре руки. За пазуху дышали ей согласным теплом… И вдруг ушибся Арканька хозяйством – все забросил, не женился, а сделался мужик мужиком. При встречах и поговорить стало не о чем, а нынче в страду, с улыбочкой, правда, в наем к себе приглашал. На сходках Ванюшка Волк все время в кути, будто укосина, дверные косяки подпирает, а Аркадий Оглоблин, тот нет, – тот все вперед норовит, к сельским верховодам и канителится с ними как ровня. Лицо тонкое, умственное.

Сегодня праздник, и для Аркадия Оглоблина дом самого Кадушкина отперт – в родство влез, а для Ванюшки Волка и в будни и в праздник – дымная бондарная Матьки Кукуя.

– Здорово живем, – заискивая, издали крикнул Ванюшка Волк, боясь, что Аркадий не дождется его и войдет в ворота. Аркадий уж поднял руку к щеколде, но остановился, радуясь нечаянной помехе – тоже с небольшой же охотой шел в этот дом, которому никогда не желал добра.

– Здорово, Ванюшка. С праздником.

– К самому небось? А я встрел его сейчас на вогульском конце, гребет к Окладниковым. С Дуськой-то, сестрицей своей, помирился, Аркаша? – участливо спросил Ванюшка. – Папироски толстые зобаешь. Угостил бы.

– Бывает и свинье праздник в году.

– Вечерком, Арканя, зайду, разорю на стакашек. Поднесешь ли?

– С каких волостей нанесло гостей?

– Как все-таки, кореша были. Праздник ноне.

– Сам выглядываю, кто бы подал.

– Жмотный ты стал, Арканя. Гапка с Выселок, слышь, что несет: раньше-де Аркашка симпатичный был, конфеток пососать давал, а теперь всухомятку… ха-ха-ха, – Ванюшка Волк, откинувшись всем телом, опрокинул рот, давясь смехом и приговаривая: – Говорит, аж икота после евонного побывания.

– Это ты, Ванюшка, совсем ни к чему, – осудил миролюбиво Аркадий и толкнул ворота. Оттого что Оглоблин не рассердился, Ванюшка остро почувствовал обидную между ними разницу: «Друг ведь был и на-ко, вызнялся, рукой не достать. И слова мои для него – ровно горох от стенки – ни к чему».

– Эй, стой! Аркаша, – бросился к воротам Ванюшка, вспомнив о своей маске: – Передай там Федот Федотычу, Титушко к рождеству домой сулился, и сильно злой за свою Машку, что выгнали ее на произвол судьбы. Федот Федотыча Титушко тряхнет.

– Иди-ко ты, Ванюшка, куда шел. Вот так.

Дуняша мела в сенках и не видела, когда на крыльцо поднялся брат Аркадий.

– Здравствуй, сестренка.

Дуняшка вздрогнула и побелела вся, как снег, повернулась на знакомый голос: так же вот тогда окликнул на льняном поле. Веник упал к ногам.

– Ну что испугалась-то, а? Приглашай. Или все еще сердце носишь? Забыть уж пора: родные небось. Сдуру тогда кинулся. Прости. Все один да один, округовел вовсе.

– Братка, братка, – с ребяческим всхлипом промолвила Дуняша и заплакала, и засмеялась, желая обнять его и боясь этого своего желания. Просительный тон Аркадия и слова его, что он один все и один, стукнули по сердцу Дуняши, и она, мысленно охватив всю горемычную жизнь брата, задохнулась слезами: и боль воспоминаний, и радость прощения, и сознание дорогого и возвращенного братства – все в ней поднялось бурно, до ослепления.

– Как же, как же, входи-ко, входи. К празднику праздник, Арканя.

Она открыла перед ним двери нижнего этажа и стала расстегивать пуговицы на его полушубке, нежно и доверчиво взглядывая ему в глаза.

– Да я сам, сам. Петли не обносились еще, с твоими пальцами и не подступишься. – Распахнув воротник полушубка, достал цветастый сверток, подал: – С праздничком, как сегодня. А к нам уж ни ногой?

– Да вот все так, а тосковать – тоскую, Арканя. Порожки бы, кажись, домашние обцеловала.

Он повесил полушубок, одернул на себе пиджак, прошел и сел к столу. Волосы у него чем-то смазаны и лежат гладко, оттого сам он весь праздничный. Сестриной встречей и приемом доволен. Откинув ногу, из брючного кармана достал пахучую «Пушку».

Дуняша, не зная, куда идти и что делать, тоже присела, локоток положила на угол стола, будто она в гостях-то, а не брат. У нее большой лоб, с углов закрытый волосами, и все лицо от этого кажется чужим и незнаемым, но глаза глядят приветно, радостно:

– Я тебе и спасибо-то забыла.

– А ты изменилась. Сторонняя навроде. Что было, о прошлом говорю, забыть надо. Говорю, дурак был. Во всем дурак.

– Что уж теперь, Арканя. А ты бьешься все. И правда, все один. Мученик ты. И себя не жалеешь.

– Да мы ничего нынче. Нынче я, сказать, подокреп. Вот долг принес Федоту Федотычу. И не скажу, что внатяг.

– Вспоминал он, Федот-то Федотыч.

– Как не вспоминать – деньги.

– Он не то что не отдашь или что там. – Дуняша подсела ближе к брату, взяла его под руку: – Он так сказал, это: отдаст-де долг к сроку, ты-то, значит, пусть берет старую лобогрейку. А какая она старая-то, Арканя: три года только роблена. Краска не обтерлась.

– Так-то вот и сказал?

– Вот так и сказал, чтобы с места не встать.

– Ладно это. Это ладно говоришь. – Спину Аркадию так и обдало жаром. – Вот машины свои будут, может, домой вернешься? С мужиком, конечно. Помню, просился ведь Харитон, да я дурак был. А то приходите. Дом срубим на две половины. Сами хозяевами станете. Пока, конечно, одним столом поживем. Мать-то обрадуешь. Обузу снимешь с нее. Шутка, что ли, такую махину буровит. Одних свиней до заморозков было семь голов.

– Братка, спасибо-то тебе за слова такие. – И Дуняша опять поперхнулась легкой слезой. – Чего б лучше-то. И для мамаши. Только как он, Харитон.

– Да ведь ночная кукушка перепоет денную. Ежели потянешь, разве устоит.

– Ой, устоит, Арканя. Другой он сделался. Совсем другой. Частенько и отца отстраняет – вот так, говорит, и все тут. Теперь уж, братка, не Федот Федотыч у хозяйства, а без малого он, Харитон. Ну, капиталом, конечно, старик командует.

– Ругаются промеж собой?

– Нет, Арканя, нету ругани. С доброго слова все. Да он, Федот-то Федотыч, видит, что с умом Харитон приступает к каждому месту.

– Тебя не попрекают – бесприданница?

– Грех, братка, судачить, ни разу не было.

– Ну и ладно. Хорошо, если так, и живи. Все равно ломоть ты отрезанный.

Заскрипели ступеньки на внутренней лестнице: сверху спускался Харитон.

– Ты погляди-ка, кто у нас, – Дуняша, прижимая к груди братнин подарок, пошла навстречу мужу за перегородку, и он, еще не видя гостя, по сияющим глазам жены понял, что пришел Аркадий.

– С праздником, Арканя, – Харитон приветливо помял в Своих клешнятых руках руку гостя.

– Тебя тем же концом. Для хорошей встречи, – и Аркадий припечатал к столу бутылку «Ерофеича», настойки с заманчивым чайным отливом.

– Нет, Арканя, так у нас не пойдет. К нам пришел – мы и поставим. Вот к тебе заявимся, тогда, конечно. – Харитон, подмигнув гостю, взял бутылку и, опустив ее в широкий карман Аркадиевого полушубка, закинул полой: – Пусть постоит. Дуняша, что ж братца здесь, внизу, держишь?

– И то, Харитоша, веди его туда. Мы сейчас. А где же Любава?

Харитон повел гостя наверх, а Дуняша до самых лесенок шла рядом с братом, желая погладить его по плечу.

Сели к столу, на котором стояла глубокая тарелка с кедровыми орехами. Аркадий никогда не бывал в горнице у Кадушкиных и стал оглядывать ее, удивляясь, что в комнате не было обоев, а стены и потолок, чисто отфугованные и вымытые дресвой, туго лоснились, дыша теплом, устроенностью. В пол были уложены плахи, каждая едва поуже столешницы, и покрашенные светлой охрой, почти сливались по цвету с восковой новизной мытых бревен. «Старина и крепость, – завистливо одобрил отделку Аркадий. – И печка в железе – пойди вот, удобь какая. Пожить бы так-то: стены небось звенят».

– Самого где-то не вижу? – спросил Аркадий, чтоб спрятать свое ротозейство, и нечаянно выложил всю душу: – А мы, дикари, такую красоту то бумагой заклеим, то известкой замажем.

– Семен Григорьевич подсказал. Сами разве б додумались. Дерево, настаивал он перед батей, красоту свою выявит, дышать будет, вечную песню петь.

– И я так же подумал, бревна звенят небось. Да, напомнил ты о Семене Григорьевиче. Поклон от него. На масленку в гости ко мне сулился. А приедет, спать положить некуда – вот как живем. Строиться тоже думаю. Ты как со стариком-то, ужился, ладишь?

– Старик у меня добрый. Живем, слава богу.

– А то, если какая неуладка, – переходи. Строиться начнем наново.

– Сейчас от хозяйства не ускочишь. Мы ведь с Дуней совсем было в артель собрались, да Яков с Егором от ворот поворот дали. А теперь съезд партии не торопит. Может, не то что не торопит, а вроде пока не каждому горбу эту торбу. И слава богу. Нам как раз на к спеху.

– Так, так, – поддакивал Аркадий. – Это уж у кого крайность, иди: кредит дадут, земли, получше какие. Сообща посеют.

– Артельщикам машин сулят.

– По-человечески, Харитон, и бедняку помочь надо. Иной трудяга всю жизнь бьется и никак не выбьется. Такой уцепится и на, гляди, по-людски заживет.

По наружной лестнице поднялся вернувшийся Федот Федотыч и, бодро крякая с мороза, потирая остывшие руки, стал раздеваться в прихожке.

– Так, – появился он на пороге и опять крякнул, загребом, носки пимов внутрь, подошел к Аркадию: – Здравствуй. С рождеством Христовым. Сказали девки, что пришел ты. Так. Что же у порожнего-то стола? Добрые люди уж разговелись. Ванюшка Волк Титушков армячишко поволок небось под заклад, торопится – не опоздать бы, ха-ха.

– Он мне сказывал, Ванюшка, что Титушко домой обещался.

Федот Федотыч подошел к стенным часам с золочеными цифрами и стал поднимать медные начищенные гири:

– Титушко, бедняга, трубить будет от звонка до звонка. Так вот. Это из царских тюрем бегали, а ноне строго. Во всем намечается порядок.

– Вот должок принес вам, Федот Федотыч, – Аркадий положил на кромку стола газетный сверток. – И большое наше спасибо.

Аркадий даже встал и чуточку поклонился. Федот Федотыч, не говоря ни слова, взял деньги и вышел в прихожую. Скоро вернулся, пустую газету отдал Аркадию.

– Что ж, похвально – себя забудь, а долг помни. Ну где они? Девки!

В горницу с подносом поднялась Дуняша, и только сейчас Аркадий заметил, что у ней утянута поясница. «Боже мой, да давно ли, давно ли я нянчил ее: ножки как лучинки, а брюхо, вздутое до посинения кожи – усьян. Мать скалкой катала это брюхо».

Дуняша перехватила взгляд брата и поняла его мысли, как умела понимать их с детских лет, вся вспыхнула, но не сдержала улыбки, – она жила уже материнством и была переполнена его грядущим счастьем.

Подняли по рюмочке рябиновки-своедельщины долгой выстойки. Когда Харитон принес снизу самовар, к столу пришли и Любава с Дуняшей. Дуняша налила было и себе чашку, да, бегая на кухню вниз то за одним, то за другим, так и не притронулась к ней. Однако все делала с душевной охотой, радуясь, что брат пришел в гости и знает теперь ее заветную новость.

На сладкую наливку Федот Федотыч опрокинул пять чашек крепкого чая, так и не утолив жажды, но разгорелся – от щек хоть прикуривай. Положив на донышко перевернутой чашки обкусанный и мокрый кусочек сахару, хотел встать и перекреститься на иконы, но сделалось лень, потому что чувствовал себя бодрым, здоровым и было не до бога, о чем ясно подумал и не осудил себя.

– Слухом пользовался, Аркадий, дом-де рубить собрался?

– Надо бы, Федот Федотыч, да, на правду сказать, побаиваюсь, вздыму ли.

– Что ж не вздымешь. Берись. Ты ухватистый. А коль в одиночку опасно, так ведь и жениться впору, – Федот Федотыч весело положил свои руки на стол, поиграл жесткими пальцами. – С женитьбой, сужу, замешкался. Хотя и это от тебя не ушло. Нет, не ушло. Однако хозяйством обзавелся – так и помощницу подавай. Ведь без бабы не проживешь, как без поганого ведра.

«Цыганка вон брякнула, что нет у меня жены и никогда не будет, – вспомнил Аркадий и мысленно возразил хозяину: – Ежели она только ведро, так на кой черт такую».

– Невест ноне – только свистни, – Федот Федотыч захохотал и поглядел на Любаву, и все остальные тоже почему-то стали глядеть на нее. «Будто Любаву в жены-то ему высунул», – спохватился старик и почувствовал себя неловко перед дочерью.

Аркадий никогда раньше не думал о Любаве, потому что были они разного поля ягоды, и вдруг разглядел ее, сумрачную, с плотно подобранными губами.

«Вот и встала бы да сказала сама за себя, – почти равнодушно пожалел он Любаву, – сказала бы громко, с улыбкой: «Если вы, тятенька, насчет меня озаботились, так вовсе понапрасну: мой жених сам за мной приедет». В достатке живет, а какая-то незрячая».

А Федот Федотыч уж забыл о дочери, потому что в праздник хотелось ему сладких слов о толковом хозяйствовании. Он неловко раскалывал на своих зубах орехи и, впадая в зависть, рассказывал о том, как крепко и прибыльно держат землю братаны Окладниковы. Аркадий слушал Федота Федотыча, но думал о Любаве, которая бережно мыла посуду и укладывала с краю стола обтекать. Руки ее в постоянном и задумчивом движении, а сама, чувствовалось, еще глубже ушла в себя, раз и навсегда с безотчетной доверчивостью отдав себя в отцовские руки. «Без растопки родилась, – отмечал Аркадий. – Эта не даст мужу радости, и бить ее будет мужик, не зная за что». Потом мысли его перекинулись на тетку Елизавету Карповну, и думалось о ней хорошо с определенной ясностью: «Родится же вот человек такой на белый свет – все-то видит, все-то знает и собою удивить может, обрадовать, и прикипишь к нему и будешь ходить за ним, будто вытаял ты из-под снега, будто этого только и ждал».

Жизнь наперед угадывалась работящая, заманчивая, без злобы и обмана. Этим жил и ради этого станет работать Аркадий Оглоблин. Об этом же думал и говорил Кадушкин, заразившись удачами Окладниковых. И от пришедшей всеобщей надежды, которую ощущал в груди Аркадий, ему вдруг стало совсем тесно в рамках прежней своей жизни. Он праздно томился новыми порывами, не связанными с делами. «Как праздник, так и не знаю, куда себя деть, – думал Аркадий. – А не взять ли завтра наливки вот такой – да на Выселки? Опять эта Гапка с мокрым ртом, поцелуями, того и гляди, проглотит, а где же задачки для ума, для интереса? «Глядите, в Юрту Гуляй – непременно чтобы, – ласково позвал нездешний смех: – И как он там, друг ваш, Осман или Усман?..» Вспомнив Османа, Аркадий вспомнил свое обещание угостить Елизавету Карповну поездкой в Юрту Гуляй, икрой и решил завтра съездить к Осману, чтобы друг позаботился о нужных запасах.

– …таким-то манером вышел девятый день, или девятины, сказать. Срок, говорится, вышел, а уплаты нету. Ладно, думаю, – рассказывал веселый Федот Федотыч и все настойчивее постукивал костяшками пальцев по столу почти перед самым носом Аркадия, давно заметив, что тот плохо слушает его: – Дак ты, гостенек хороший, об чем все думаешь?

Но Аркадий не успел ответить: внизу захлопали двери, поднялся шум, топот.

– Тятенька, Арканя, – крикнула с лестницы Дуняша, – славильщики прибежали.

– Благость, привел господь, – Федот Федотыч поднялся, обнес себя степенным крестом и пошел к лестнице: – Реденько теперь бегают, и то сама мелюзга.

Следом за хозяином вниз спустились остальные.

Внизу за столом с уголка, вроде утесненно сидела Машка, Титушкова жена, и с большой сковороды навертывала на вилку блин. На плечи у ней накинут платок, и это совсем говорило о том, что она здесь в гостях. Аркадий сел рядом с нею на скамейку и стал разглядывать славильщиков, мальчишек и девчонок, вдетых разношерстно в большие пимы и шапки, материнские кофты и шали, концы которых были затянуты в узел на спине. Они долго уталкивались у дверей, перешептывались, шаркали рукавами по натертым шмыгающим носам. Потом старший из них в маломерной шубейке, с завернувшимися понизу полами, толкнул локтем соседа справа, потом слева и промолвил строго:

– Что вы как!

Мальчишки сгребли с головы шапки, перестали топтаться и, выпятив грудь и остановив глаза, замерли.

– Рождество, Христее-е… – распевно начал старший; стоявший справа от него, белоголовый и глазастый, звонко и чистосердечно подхватил, не слушая запевалу:

– Рождество, Христе, боже наш, восияй миру свет разума.

– Небо звездами, служащими… – разноголосо и усердно выпевали ребятишки, плохо зная и не понимая смысл молитвы.

– Тебя видим, солнце правды, – звенел белоголовый, и остальные, даже старший с опозданием повторяли за ним, не слушая и перебивая друг друга, но с прежним старанием и верой в знамение молитвы.

До конца было далеко, а у ребятишек совсем зашлось дыхание, им не хватало воздуха, они стали торопиться, чтоб как-то успеть на последнем выдохе досказать заключительные стихи:

– Тебя видим, солнце правды с высоты востока…

– Господи, слава тебе! С праздником, хозяин и хозяюшка! – одолели наконец ребята молитву и стали кланяться тоже торопливо и неглубоко, потому что все еще боялись сделать передышку и замешкаться друг перед другом. Им казалось, что они хорошо славили, пение их понравилось хозяевам, запереступали, начали опять ширкать носом, помогая себе рукавом обношенных одежонок. Глазенки засияли откровенным ожиданием.

Федот Федотыч с благоговейным вниманием слушал славильщиков, не присаживаясь. Он подтягивал про себя ребячьим голосам, вместе с ними торопился, терял дыхание, не понимая слов, и когда они кончили, тоже обрадовался вместе с ними, как трудному и успешно завершенному делу.

– Ну, молодчики. Ай, право, молодчики. Неси-ка нам, Любава, орешков да конфеток. Скажи вот, мал мала меньше, а тоже ведь: «С высоты востока».

Эти слова и для Федота Федотыча всю жизнь оставались загадкой, они неизменно напоминали ему далекое детство, и он, услыхав их однажды, снова и снова переживал светлую, хотя и беспричинную радость чего-то вечного, постоянного и непостижимого.

С повлажневшими глазами Федот Федотыч доставал из кармашка жилетки медяки и клал их в ребячьи открытые ладошки. Любава раздавала орехи по горсти каждому. Белоголовый оттянул карман своей старенькой лопатинки и следил за рукой Любавы. Только ему она дала две горсти, но орехи у него просыпались на пол, видимо, карман был дыряв. Мальчик опустился на колени и, боясь, что ребята убегут, оставят его, тихо заплакал и стал сгребать у них из-под ног орехи. Первые хлопнули дверью. Машка, сидевшая за столом в полусонном спокойствии, встрепенулась и, встав на колени вместе с мальчиком, начала помогать ему. Потом так же, не поднимаясь с колен, застегнула его на все пуговицы, надела ему шапку, пригладив ее обеими ладонями и приговаривая:

– Что же она тебе карманы-то не починила? Экая она. Вот я ужо скажу ей. Вот и скажу.

У мальчика от напряжения выступил на щеках влажный румянец, а верхняя губа совсем вспотела.

– Иди-ко скорей, а то упреешь, да на мороз-то. – Машка повернула мальчика и, поднимая ему куцый воротничок, проводила до самых дверей. Уж под руку ей выскочили еще двое, прятавшие на бегу свои подарки.

Проскрипели ступеньки на крыльце. Взлаяли привязанные во дворе собаки, и сделалось тихо, долго в избе стояло молчание – никому не хотелось нарушать того ласкового очарования, которое оставили после себя дети.

Машка тихонечко села на свое место, и Аркадий, все время следивший за ней, вдруг задал себе вопрос: «А что она такое, эта самая Машка? И Титушко, мало ли он перебрал их, а на этой споткнулся. Чего вдруг? Спиной, должно, заслонила. И верно, не спина, а полати».

– Ну что ж, девки, не пора ли варить пельмени, – сказал наконец Федот Федотыч. – Давайте-ка, правда что. А ты куда?

– Да мне пора и домой. – Аркадий хлопнул себя по коленям. – Пойду, наверно.

– Сиди давай. Сиди. У меня еще разговор к тебе будет. Нечасто бываешь.

– И ты, Марея, оставайся. Мы завсегда так. – Федот Федотыч сходил на кухню, принес оттуда бутылку с тертым заморенным хреном и начал взбалтывать ее, разглядывать на свет: – Вот взяла и ушла. А что не жилось? Тебе говорю, Марея.

– Да как, дядя Федот, уж до чего дошло, за ворота не выйди.

– Вот скажи на милость, где еще попадется такая ослушница. Ну оказия, да и только. Хм. Марея, ты ведь мужняя теперь. Муж у тебя, как у путной. Пусть и в отлучке. Ну разве годно мужней бабе одной слоняться ночами. Ведь он вернется: полгодочка – велик ли срок. А теперь и того не осталось. И ты думаешь, я ему не скажу о твоих выходках? Думала ты сама-то собой?

– Титушко, дядя Федот, после суда уж сказал мне, держись-де ближе к пролетаям. А чего такого – я и в мыслях не держу.

– Гляди, гляди, Марея. Тебе видней. А то вот при чужом человеке скажу: надумаешь, приходи и живи. Само собой, без дела у меня жить не будешь, это знаешь.

– Как поди.

– С Титушком потом пойдешь – иди. Отпущу как дочь. Все дам для корня.

– Уходила ведь – чо не дал? Может, и не наймовалась бы в чужой-то извоз, к Ржановым. Вишь, как вышло. За чужое.

– Не распущай кулаки.

– Я к тому, не больно же шибко унесла от вас.

– А ты заикнулась?

– С радости, до того было?

– С дурости.

Машка в своих пререканиях зашла в тупик и, взяв угол платка в горсть, прижала к губам. Глаза смущенно улыбались.

– Вот и сказать больше нечего.

– Да я, дядя Федот, и без обиды. Жила и жила. А советчики стали говорить, что надо тебе, Марья, быть в передовой бедноте.

– И что это выходит?

– А я знаю?

– Где-то она и есть эта передовая беднота, да только не у нас в Устойном.

– Вот это резонно сказал Федот Федотыч, – поддакнул Аркадий. – Где-то. А у нас одни охаверники.

– А ты? – Машка искоса, но остро поглядела на Аркадия.

– Что я?

– Ты в Совете. – Плотное лицо у Машки совсем проснулось, сгустившиеся под глазами мазки с побудительной женской робостью выдали ее задорную настойчивость, и под влиянием этого нежданного и требовательного упрека Аркадий пыхнул накопленным:

– Да, избран в Совет, но я не бедняк и никогда не был бедняком. Плохо мы жили с матушкой, а кто лучше-то жил после военных да голодных лет! А теперь земли взахлеб, до горла, руки – вот они, и какая такая беднота? Меньше спи, рук не жалей, в башке почаще скреби, чтоб добрые мысли там не залеживались.

Он в запальчивости смял свою смазанную маслом прическу, побледнел и, видимо поняв, что круто укипел, виновато понизил голос:

– Мне это в большую обиду, когда говорят, будто Оглоблин бедняк.

– Ах ты, варнак. Ах ты, варначишко, – ликовал Федот Федотыч: – Ведь вот он – ну кто он мне? Да никто, можно так сказать, а вся кровь в ем моя. Понятная мне и, считай, родная.

В меру жирные, мягкие пельмени ели под облепиховую наливку с хреном, уксусом и черным перцем, и здесь, за столом, Федот Федотыч выложил, что за плевые деньги отдает Аркадию конную жатку.

– А, где наша не пропадала, однова живем, – удало воскликнул Федот Федотыч. – Берешь, понимать надо? Мы, Аркаша, в ком силу чуем, – извиняй, не любя любим. Вот он каков, Федот Федотыч Кадушкин. Еще раз с праздничком рождеством Христовым – опп!

Дома стояли непоеные кони, и Аркадий заторопился из гостей, не дождавшись ряженых. Вместе с ним засобиралась и Машка. Аркадий надел полушубок и хотел выйти вместе с нею, но Дуняша задержала, рассовывая по его карманам гостинцы матери Катерине, без конца ворковала да ворковала, и Машка ушла. Но за воротами он столкнулся с нею и догадался, что она ждала его. Если бы Аркадий имел немножко времени на размышление, он, вероятней всего, направился бы в свою сторону, но тут, шалый от выпитого, развеселенный бездумной лихостью, ловко прошелся по пуговицам Машкиного пальто, распахнул всю ее себе навстречу и стиснул так неожиданно и крепко, что она изломалась в пояснице и ойкнула. От платка ее незнакомо и навязчиво ударило репейным маслом, он губами нашел ее открытые в сильном дыхании губы и стал целовать их, еще пахнущие сладкой облепихой. Когда на ее спине предательски-податливо хрустнули какие-то привязки, Машка, до этого чувствовавшая себя надежно собранной, вдруг потеряла силу и по-хмельному ослабла в Аркашкиных руках. А он, целуя ее душащими поцелуями, требовательно мял ее и расстегнул свой полушубок. Теперь оба они знали, что их могут увидеть, но были уже спаяны одним теплом и сознавали, что перешагнули через что-то непростое и, радуясь этому, продолжали стоять и обниматься.

– Взял бы тебя на руки, да разве поднять, – сказал он наконец и, отпустив ее от себя, заботливо застегнул ей две пуговицы. – Пойдем, пойдем, не стоять же здесь.

И она подчинилась. По первому же проулку вышли на огороды, и по глубокому снегу он все-таки взял ее на руки, понес. Выбрел на чей-то овин.

– А вдруг да?..

Но он уж не отвечал ей, зная, что надо распоряжаться без слов, внес ее в темноту выстывшего набитого соломой овина. Сердце у него глохло и стучало отбойно, даже мутило, но это было недолго и скоро прошло…

Обратно на проулок попали тем же следом. Она куталась в свой платок, горбилась, и он, глянув на нее, сердито сказал:

– Ты больше на глаза мне не кажись. Подсунулась, курва. Вот и уматывай. Это Титушку зарубка на память. Небось помнишь, как он меня уходил на поле? Квиты теперь.

– Как хочешь. Только вот… Сказать надо. Затем и ждала у ворот-то. Как же быть?..

– Чего бредишь?

– В Совете мне наказывали молчать.

– Ну-ко, ну-ко. Да?

– Пришла к дяде Федоту сказать: ведь он мне, однако, как родной. И отнялся язык. Потом, думаю, посоветуюсь с тобой, раз увидела у дяди. Ты тоже депутат. Только ведь Яков-то, председатель, железный наган показал. Застрелит.

– Ну, корова, мать твою за ногу, растелишься ты?

– Ты в отъезде был, а тут бумага пришла из города: большой план по хлебу даден Совету. Вырешили троих обложить дополнительно налогами.

– Называй.

– Дядя Федот, Окладниковы. Доглядов Осип еще.

– И ты голосовала?

– Ну как.

– Шлюха. Как дам, лярва. Только хоть единое словечко кому-нибудь. Это только подумать, выболтала такие важные секреты. С кем еще говорила?

– Вот крест.

– Взять да поставить его на тебя. Сгинь, говорю.

Он поднял воротник полушубка и сильно зашагал на главную улицу, будто к себе домой. Машка осталась в проулке. Снег, который она начерпала в пимы, холодом обложил ее ноги, и вдруг вся она замерзла, боясь идти за Оглоблиным, хотя он давно уже скрылся из виду.

На Вогулке играла гармошка, и два парнячьих голоса цеплялись за нее. Только и долетел до Машки обрывок:

 
Дай, Матрена, кусок хлеба…
 

    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю