355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анна Саакянц » Марина Цветаева. Жизнь и творчество » Текст книги (страница 51)
Марина Цветаева. Жизнь и творчество
  • Текст добавлен: 16 октября 2016, 22:06

Текст книги "Марина Цветаева. Жизнь и творчество"


Автор книги: Анна Саакянц



сообщить о нарушении

Текущая страница: 51 (всего у книги 59 страниц)

В "Последних новостях" от 7 апреля Г. Адамович, напротив, написал отзыв со своей обычной ядовитой двойственностью. "Будем откровенны: читать Цветаеву всегда неловко и тягостно, несмотря на то, что талант ее всегда и во всем очевиден", – заявлял он. Он говорил о цветаевском "самовлюбленном самообмане", о том, что она "вскакивает на ходули", употребляет "спорно-сбивчивые слова" и т. д. Ничего, в сущности, не поняв в "Повести о Сонечке", он завершил отзыв словами: "Эта вещь внутренно-пьяная, – а хотелось бы от поэзии, чтобы она была трезва".

Вряд ли, впрочем, все это могло теперь задеть Цветаеву – на сломе ее жизни. Отъезд из Франции на родину был неизбежной данностью; Цветаева тут ничего не решала, судьба распорядилась быстрее, чем это представлялось ей и мужу. Но ведь она уже давно жила "под тучей отъезда"…

Правда, "туча" немедленного отъезда пока не нависала; но Марина Ивановна собиралась заранее. Она думала о посмертном будущем. О судьбе своего архива. И не только думала (не в первый раз!), но действовала, – уже с начала года.

С архивом было связано несколько проблем. Во-первых, его, как ни странно, нужно было собрать: недоставало некоторых публикаций, например, "волероссийских" "Крысолова" и "Лестницы". Достать их Цветаева попросила литератора Морковина; он жил в Праге, а в тот момент (май 1938) находился во Франции и жил у Лебедевых (в парижской квартире оставались Маргарита Николаевна с Ирусей; Владимир Иванович жил в Америке). В благодарность обещала Морковину оставить чернильницу, "из которой писала 12 лет". (Впоследствии Вадим Морковин станет "душеприказчиком" Тесковой в отношении цветаевских писем к ней и издаст их с огромными купюрами в Праге в 1969 году.) Знакомые помогли Марине Ивановне также раздобыть машинопись окончания "Черта", отсеченного Рудневым. Один экземпляр полного текста этой вещи Цветаева возьмет в Москву, другой оставит. Вообще, по-видимому, для нее было бы идеальным, но, к сожалению, нереальным условием иметь основную часть архива в двух экземплярах; ту, что увезет, и ту, что оставит. Впрочем, тут возникла проблема: брать с собой весь архив она, понятно, не могла по соображениям конъюнктурным, или цензурным. Она отлично знала, например, что увозить "Поэму о Царской Семье" невозможно. (Поэма осталась в единственном экземпляре и, как мы уже говорили, пропала.) За этою проблемой вставала другая: кому оставить архив? Время, повторяем, еще было. И, наконец, едва ли не самый важный вопрос состоял в том, что для увоза архива на родину нужно было его подготовить. И потому все время, с раннего утра и до вечера, Марина Ивановна отдавала переписке. Перебеливала некоторые записные книжки и ранние стихи, казавшиеся ей слабыми – уничтожала. Дописывала незавершенные строки, – словно бы готовя в печать… в Будущем. Для Будущего же в апреле переписала набело стихи (1917–1920 гг.), составившую книгу "Лебединый стан". Ее, конечно, с собой не возьмет…

Как-то прочитав, вероятно, в очередном номере "Последних новостей" стихотворный фельетон эмигрантского сатирика Дона Аминадо (А. П. Шполянского), она не утерпела и 31 мая написала ему письмо, пронизанное выстраданной идеей о большом, крупном художнике. Одного лишь таланта, даже очень значительного, считает она, мало. Чтобы поэт встал во весь данной ему природой рост, нужно, чтобы его любовь к высшим ценностям жизни уравновешивалась аналогичной ненавистью – к низшим. Когда не хватает этой энергии любви и ненависти, – тогда, по мнению Цветаевой, рождается "чеховщина". "Между Вами и поэтом – быт, – пишет Цветаева Дону Аминадо, – Вы – в быту, не больше".

Она продолжала жить святым ремеслом поэта. Просматривала рукописи и печатные оттиски своих вещей, делала попутные замечания-комментарии; иногда записывала просто для себя невольно "сорвавшееся".

…"Если Бог сделает это чудо – оставит Вас в живых, я буду ходить за Вами, как собака" («Октябрь в вагоне», письмо к Сергею – «Воля России», N 11–12, с. 4).

Отчеркнув эти две строки, на полях Марина Ивановна написала:

"Вот и пойду – как собака

МЦ.

Ванв, 17-го июня 1938 г.

(21 год спустя)".

Письма от Сергея Яковлевича приходили дипломатической почтой дважды в месяц. После прочтения она должна была уничтожить письмо. Писала ему тоже дважды в месяц.

Верная долгу, она исполняет давнее желание мужа: ставит памятник его родителям и брату, похороненным на Монпарнасском кладбище. (Могилу удалось найти лишь несколько лет назад: еще в 1927 году Сергей Яковлевич тщетно искал ее там.) 15 июня она обращается к безотказному Владимиру Сосинскому с просьбой помочь сделать правильную надпись – не латинским, а русским шрифтом, с твердым знаком в конце фамилии "Эфронъ". Цветаева просит Сосинского нарисовать текст. Денег в обрез, поэтому она дает одни имена, без отчеств и дат рождения и смерти: "Простите за такое мрачное поручение, – пишет Цветаева, – но это были чудные люди (все трое!) и этого скромного памятника (с 1910 г.) заслужили".

…Еще в семидесятых годах памятник был цел, с надписью: "Здесь покоятся Яков Эфрон Елизавета Эфрон-Дурново и сын их Константин Эфрон". Сохранилась квитанция об уплате пятисот франков за памятник из черного мрамора. Минимум денег все же у Марины Ивановны был: она получала их за мужа по конспиративному адресу (куда приходили и письма от него). Все прочие средства существования кончились: с весны 1938 не будет ни одного вечера, ни единой публикации. Цветаеву эмиграция прочно записала в "большевички"…

* * *

Пятнадцатого июля она должна была выехать из старого дома в Ванве. Ужас и тяжесть одиноких сборов, распродажи и раздачи книг и вещей был позади. Примерно с месяц они с Муром прожили в гостиничной комнате в Исси-ле-Мулино.

…Ей дали понять, что отъезд состоится не раньше 15 сентября, и, по-видимому, помогли уехать на остаток лета в городок Див-сюр-Мер, в северном направлении, департамент Кальвадос, на побережье Ла-Манша. Жили в просторной светлой комнате; район представлял собой поселок с казенными кварталами для рабочих; сам городок был гористый и живописный. От моря было далеко. Купались только раз: холодно, но прогулки по холмам, мимо старых ферм, старых церквей и старых деревьев совершали. "Но этот раз будет – последний раз (О Боже, Боже, Боже! что я делаю?)" – с ужасом вопрошала Марина Ивановна.

Она переписала "Перекоп" – в ту же тетрадь, что и "Лебединый стан", – с посвящением, которое не что иное, как клятва в верности, понимании и любви:

«Моему дорогому и вечному добровольцу»

Написала к «Перекопу» пространный комментарий: «Пометки». Терпеливо разъясняла будущим издателям: «Нуда… от нудить, существительное»; «Телец ласковый – Керенский…» и т. д. И такое пояснение к строкам из главки «Сирень», где выведен портрет Сергея:

 
А все ж всю Русь-святу несет
За пазухой…
             – Христовой.
 

"Многоточие, тирэ и перерыв строки – моя последняя проверка и окончательное утверждение.

И вот, двадцать лет спустя, повторяю: Христос на Руси в тот час укрывался за пазухой добровольца. Весь Христос за тощей пазухой добровольца. Так было – и так будет – благодаря этим двум моим строкам.

МЦ.

Париж, 17-го сентября 1938 г.".

* * *

Вернувшись в середине сентября в Париж, Цветаева с сыном поселилась во второразрядном отеле «Иннова», у станции метро «Пастер» (где некогда погиб Гронский) – на пятом этаже (без лифта), в номере 36, выходившем в темный коридор. Комната была большая, с газом и теплой водой в умывальнике; хозяйство находилось на полу: ведь почти всю мебель Марина Ивановна продала. Никто не убирал; метлы не было; на вещах скапливались клубы пыли. Теперь жизнь действительно превратилась в вокзал, тем более что на первых порах отъезд ожидался чуть ли не через две недели – месяц.

И тем сильнее, каким-то неведомым подсознательным усилием, хваталась Марина Цветаева за очередной якорь спасения.

Таким "якорем" стали для нее трагические чешские события осени тридцать восьмого.

Узнав из газет, что Франция собирается подписать Мюнхенское соглашение (об отторжении гитлеровской Германией от Чехословакии Судетской области), она отправила 24 сентября Тесковой взволнованное письмо со словами о том, что глубоко опозорена за Францию, что день и ночь думает о Чехии. И что верит в Россию, "в верность ее руки. Россия Чехию сожрать не даст…". И в другом письме, от 3 октября: "…Чехия для меня сейчас – среди стран – единственный человек. Все другие – волки и лисы, а медведь (Россия. – А.С.), к сожалению – далек. Но – будем надеяться, надеюсь – твердо".

Она жила теперь Чехией. Это был, как всегда у Цветаевой, настоящий роман со страдающей страной. Читала книгу М. Л. Слонима "По золотой тропе", вышедшую десять лет назад; просила Тескову прислать какую-нибудь книгу на чешском, "где бы и история, и география, и легенды. Еще в сентябре задумала написать о Чехии – "родине радия", открытого Марией Кюри, – только что вышла книга ее дочери, Эвы Кюри, которую Марина Ивановна с увлечением прочитала; Мария Кюри, считала она, своим открытием радия осветила весь мир. Вот некоторые сохранившиеся строки этой неосуществленной вещи:

 
Лучшее найдено:
Родина – радия.
Странник, всем взором
Глаз и души
Взглянь на те горы!
В сердце впиши
Каждую впадину:
Родину радия.
       – —
Здесь под устоем
…………….
Бьется двойное
Сердце Кюри.
       – —
Можно ль, чтоб века
Бич слепоо'к
Родину света
Взял под сапог?
 

Очень хотела Цветаева написать вновь о своем пражском рыцаре, просила его крупное изображение. Ходила в кинематограф, как на свидание, чтобы хоть несколько минут увидеть промелькнувшую на экране Чехию, Прагу; в магазинах старалась купить что-нибудь чешское: эмалированную кружку или деревянные пуговицы… Негодовала на свое так называемое «культурное» окружение, на «малодушие, косность и жир» тех, кто считал долгом на словах сочувствовать чехам, но при этом абсолютно ничего не менял в своих поступках, не отходил в сторону от исповедующих иные взгляды. "Такая жалость – откупиться, – писала Цветаева Тесковой 24 ноября. – «Какой ужас!» – нет, ты мне скажи – какой ужас, и, поняв, уйди от тех, кто его делают или ему сочувствуют. А то: – «Да, ужасно, бедная Прага», а оказывается – роман с черносотенцем, только и мечтающем вернуться к себе с чужими штыками или – просто пудрит нос (дама), а господин продолжает читать Возрождение и жать руку – черт знает кому. В лучшем случае – слабоумие, но видя, как все отлично умеют устраивать свои дела, как отлично в них разбираются – не верю в этот «лучший случай». Просто – lachete [121]121
  Низость, подлость (фр.).


[Закрыть]
: то, что нынешним миром движет".

В октябре и ноябре Цветаева работала над стихами, обращенными к Чехии, – над циклом "Сентябрь". Плач по земле, что пережила "триста лет неволи" (онемеченья) – и лишь "двадцать лет свободы". Она воспевает этот край, этот рай, с горами, с долами, с хатами, с дарами природными, – с гусиными белыми стадами, "смиренный рай" – родину своего сына.

 
Было то рождение
В мир – рожденьем в рай.
Бог, создав Богемию,
Молвил: "Славный край!
 
 
Все дары природные,
Все – до одного!
Пощедрее родины
Сына – Моего!"
 

Мечтанный, идеальный край – «вековая родина всех, – кто без страны», такою мнится поэту Чехия. Прежде – земля обетованная, нынче – раненая, изъязвленная, рассеченная: «Поделил – секирой Пограничный шест. Есть на теле мира Язва: всё проест!» И рождаются варианты строф:

 
Чем такая язва —
Легче гроб дубов!
Только край тот назван
Проданный с торгов.
       – —
Вопль – куда нам деться?
……………………
Здесь рабом немецким
Предано родство…
 

– и прочие, от которых поэт потом отказывается, а апофеозом стихотворения (третьего в цикле – «Есть на карте – место…») становятся строки:

 
Жир, Иуду – чествуй!
Мы ж – в ком сердце – есть:
Есть на карте место
Пусто: – наша честь!
 

(Цветаева послала стихи Тесковой; та быстро сделала подстрочный перевод и передала молодому поэту для литературного перевода… Но из этого ничего не вышло: близилась гитлеровская оккупация…)

* * *

Грустно, монотонно протекало убогое гостиничное существование. Полнейшая неизвестность насчет отъезда; неученье Мура, который, впрочем, очень много читал (страстно был увлечен политикой и историей) и рисовал. Марина Ивановна читала, вероятно, случайно попадавшие в руки книги; впервые прочла «Хижину дяди Тома». Была на Монпарнасском кладбище, на могиле родных Сергея Яковлевича…

Но были еще, были у нее силы жить и другими чувствами: теми, что давали "горючее" ее творческому костру. Получив печальное письмо от Ариадны Берг, с жалобами на тяжелое душевное состояние в связи с неудачным романом, понимая главную причину его, она горячо откликнулась, без обиняков "подставив" на место приятельницы саму себя, – чем, несомненно, влила в нее какие-то силы и надежду. А проблема была – все та же, извечная цветаевская – и женская – проблема, которую Марина Ивановна "отродясь" решала и решила для себя бесповоротно, от которой мучилась всю жизнь, но благодаря которой лишь и стала поэтом Мариной Цветаевой…

"Так – не надо, – писала она корреспондентке, – и так – всё равно не удастся: это не Ваше (не наше) назначение в жизни… Мы с вами обречены на мужество… Когда мне говорят о моем «великом мужестве» – отрешенности – бесстрашии – я внутренне – а иногда и внешне – смеюсь: ведь я на все это – обречена: хочу – не хочу, и лучше – хотеть: согласиться… Это и есть «воля к самому себе», вернее – вся пресловутая «воля к самому себе» есть только – согласие на самого себя: которого ты не выбирал – и может быть и не выбрал бы. Я всю жизнь завидовала: когда-то простым «jeunes filles» [122]122
  Молодым девушкам (фр.).


[Закрыть]
– с женихами, слезами, придаными и т. д., потом – простым jeunes femmes [123]123
  Молодым женщинам (фр.).


[Закрыть]
, – с простыми романами или даже без всяких – я всю жизнь завидовала – всем кто не я… Больше скажу – в любви – чего я над собой ни делала – чтобы меня любили – как любую – то есть: бессмысленно и безумно – и – было ли хоть раз?? Нет. Ни часу…. с Вами, Ариадна, было и будет так же и то же, и начнется с нет: нет – малодушию, нет – страху, нет – косности, нет – всему, что Вам не дано – даже на подержание, даже – вприглядку. А с этими нет, с первым нет – неизбежно придет первое да. Ваше нынешнее состояние – естественно. Вы остались с полными руками, когда хотели – чтобы и рук не осталось! Бывает – со мной было – всю жизнь… иди Вы к человеку с пустыми (просящими) руками – как все – как все женщины – Ваша пустота была бы принята. Только боги не боятся даров. Встретьте – бога.

Вы узна'ете его по неизбывной пустоте его приемлющих рук: по неизбывности его голода – на дар: сердечный жар. Бог есть – пожирающий. Сыты – только люди. Ваш Люсьен (как все мои Люсьены – их много – это – порода!) Вас – нас – обманули мнимым голодом и жаждой: Аидовым теням нужна была лишь капля живой крови: мы несли – всю свою!

Но нас с вами, Ариадна, узнают – по неизбывности дара, который кончается (ли?) – только с жизнью. Поэтому – Люсьены кончаются, мы – нет…".

Так проповедовала Марина Ивановна, для которой счастливой, взаимной любви не существовало, ибо, она считала, слабый бежит от силы, но ведь и:

"Не суждено, чтобы сильный с сильным…"

* * *

В декабре Марина Ивановна встретилась наконец со своим заочным собеседником: в Париж приезжал Ю. Иваск. Он записал в дневнике три встречи с Цветаевой: 19, 21 и 22 декабря. Встречи были долгие, с чтением стихов, с воспоминаниями; Марина Ивановна была откровенна – как всегда с людьми, которым доверяла. Иваск вспоминает ее бледность, седину, горбоносость, манеру смотреть мимо собеседника, «странные птичьи движения: все под прямым углом»; она говорила о том, что хотела бы быть дочерью малой страны, что Россия слишком велика; повторяла, что твердо решила вернуться в Россию – «для Мура: его будущее там»; не обольщалась, что ее будут печатать, но надеялась зарабатывать на жизнь переводами. И вместе с тем она словно ждала, что кто-то отговорит ее это сделать. (Последнее наблюдение поразительно: Иваск смутно почувствовал раздвоенность Марины Ивановны: непреклонное решение ехать – и столь же роковое предчувствие гибельности этого шага…) Она поделилась с ним беспокойством о своем архиве; вновь предложила оставить ему некоторые материалы. Он отвел: боялся прихода в Эстонию советских войск, так как был убежден, что грянет война. И посоветовал оставить архив Елизавете Эдуардовне Малер, профессору Базельского университета, с которой Марина Ивановна была уже, как мы помним, знакома прежде. Так она и сделает.

* * *

Конец декабря был еще более омрачен известием о смерти Карела Чапека, которую Марина Ивановна переживала, как личное горе. Изливала свои переживания Тесковой, жаловалась на одиночество:

«Из всего Парижа – только два дома, где я бываю. Остальное все – отпало».

Как всегда, она преувеличивала: не все «отпало», не во всех она разочаровалась. В ноябре прошлого года приезжал М. Л. Слоним, и Марина Ивановна нашла в нем абсолютное понимание. Тепло относилась она (в противоположность прежнему) к Алле Головиной; общалась с молодыми поэтами А. Присмановой и А. Гингером – участниками «Кочевья», на собраниях которого прежде так охотно выступала. Изредка виделась с Н. Бердяевым, жившим в Кламаре, – и не только с ним. Но одно дело – реальность, и совершенно другое – трагическое мироощущение поэта…

Она устроила сыну последнее французское Рождество: последнюю елку. И продолжала цепляться за иллюзии новых поэтических чешских замыслов. Просила Тескову записывать про Чехию все, "вести дневник страны", "простые записи" – чтобы увековечить те дни…

Так, переполненная Чехией, встретила Марина Цветаева новый, 1939 год – последний год во Франции.

* * *
 
«Жизнь – вокзал, скоро уеду, куда – не скажу»…
 

Целую вечность тому назад – весной 1926 написала Марина Ивановна эти слова, а теперь они сбывались…

Гостиничная, "бивуачная", вокзальная, сознательно неустроенная, зыбкая жизнь. Работа над архивом подходит к концу – да и условий для оной уже нет… В день "русского" Рождества – Цветаева завершила "Пометки" к поэме "Перекоп":

"NB! А может быть – хорошо, что мой Перекоп кончается победой: так эта победа – не кончается.

Если когда-нибудь – хоть через сто лет – будет печататься, прошу печатать по старой орфографии.

МЦ.

Париж, 7 января 1939 г."

Вероятно, у Марины Ивановны не было душевных сил (время-то было!), чтобы подготовить к печати сборник своих стихов: этот сборник, который должен был выйти в Париже в серии «Русские поэты», анонсировался, в частности, варшавской газетой «Меч» в январе. Она была всецело поглощена предстоящим…

Завещательные, посмертные заботы. Инерция неподвижности с роковым устремлением к пропасти.

Рядом – обожаемый и лелеемый сын, умный, одаренный; он интересуется политикой – конечно, с отцовским "уклоном"; вряд ли толкует об этом с матерью, которая все еще видит в нем ребенка; ей хочется познакомить его с "приличными" мальчиками (он бунтует против такого принуждения). Как и Аля, он отлично рисует.

«Твоя новая партия рисунков, – пишет ему отец из подмосковного Болшева, – опять лучше предыдущей. Особенно мне понравился рисунок кабарэ – с певцом, стоящим на столе. Он очень хорош… спроси у мамы – не походить ли тебе в т<ак> наз<ываемые> вольные академии, где рисуют живую натуру? Там нужно платить за каждое посещение».

(Бедный Сергей Яковлевич! В иллюзиях, лопавшихся одна за другой, как мыльные пузыри, недостатка у него не было никогда… Кстати, эти слова интересны в другом отношении: они косвенно свидетельствовали о том, что с отъездом семьи пока все еще неясно.)

Вспоминая, как они с сыном ходили на демонстрации Народного фронта, отец обращался к четырнадцатилетнему мальчику в духе типичных передовиц советских газет:

«Теперь французский пролетариат стал не только передовым классом, но и единственным представляющим и защищающим французскую нацию».

А в конце написал добро и просто:

«Береги и оберегай маму. Не давай ей утомляться, заставляй ее ложиться вовремя и не давай ей много курить».

Но по отношению к Марине Ивановне все подобные пожелания были нереальны…

По-прежнему она помыслами была в своей сновиденной Чехии, в туманной Праге и "сияющей" деревне. Получила от Тесковой крупное изображение "Рыцаря" и предание о нем; мечта написать о своем легендарном любимце не оставила ее. Получила и письмо от Иваска, на которое горячо откликнулась 27 февраля: вспоминала их декабрьскую встречу, исполненную сердечного тепла; жалела, что нельзя побродить с ним по парижским "загородам". И еще делилась мыслями о человеческом масштабе: "…у меня вечное чувство, что не я – выше среднего уровня человека, а они – ниже: что я и есть – средний человек… и моя необычайная сила, про которую мне столько пели (на мне катаясь!) – самая "обычайная", обычная, полагающаяся, Богом положенная – что где-то – все такие".

* * *

В марте фашистские войска оккупировали Прагу.

«15 марта 1939 г. – вход в Прагу, – записывает Марина Ивановна. – В 7. 45 освещается Градчанский замок, взвивается флаг. Вся Прага на площади: последний гимн, вся толпа поет и плачет…»

Она вырезает из газеты «Пари-Суар» от 19 марта фотографию: Гитлер смотрит из окна Градчанского замка на оккупированную Прагу. Заведет специальный конверт, надпишет: «Письма и открытки из Чехии. Фотографии чешской трагедии». Туда вложит десять писем от Тесковой за 1938 и 1939 годы. Все это потом поедет в Россию.

И вновь тетрадь поэта заполняется Чехией. Планы, черновики (девяносто страниц большого формата!), записи. К четырем стихотворениям, составившим цикл "Сентябрь", в течение марта, апреля и мая прибавляется еще одиннадцать нового цикла: "Март". В марте написаны: "Колыбельная", "Пепелище", "Барабан". Стихи чередуются с записями, многие из коих навеяны чтением газет (Марина Ивановна их терпеть не может, но где еще можно добыть информацию, которою она только и живет эти дни?). Вот одна:

«8 апреля 1939 г. Вчера сожрали Албанию… напали на страну с 1 миллионом населения… Итальянцы вошли в Тирану… Население ушло в горы. Нет пуль – бросают камни…»

Кошмар происходящего в Европе, боль за страдающую маленькую страну, страх неизвестности, что ждет завтра ее саму, тревога, принявшая уже хронический характер, – все вместе не дает покоя ни днем, ни ночью. Марина Ивановна записывает свой сон 23 апреля. Будто бы идет она по краю пропасти и трижды спасается от устремленных на нее смертоносных льва, верблюда и лошади, всякий раз трижды крестясь… А дальше видит себя летящей на тот свет, ногами вперед, вокруг земного шара – туда, во вселенную, в полную пустоту, что всю жизнь так манила ее и так мучила – «на качелях, в лифте, на море, внутри себя».

Она увидела во сне свою "Поэму Воздуха"…

И снова – чешское "наваждение": 8 мая Цветаева записывает о том, как накануне ей не удалось попасть на чешский вечер в зал Трокадеро: "…судьба. (Моя вечная несудьба.)

МЦ."

И попытки стихотворения "Германец входит в Градчаны":

 
Молчи, богемец! Всему конец!
Живите – другие страны!
То лестницей из живых сердец
Германец входит в Градчаны.
 
 
Этой басне не верит сам!
По ступеням как по головам.
          – —
– Конным гунном в Господен храм
– По ступеням, как по черепам.
          – —
Не море хлещет, не гром гремит,
Не лава – не столб песчаный —
Под женские вопли, народный взрыд
Германец входит в Градчаны.
 
 
Были чешскими – семьсот лет.
Цезарь, бойся таких побед.
          – —
Где победа – там бьются – двое.
Цезарь! Бойся побед – без боя.
          – —
Один – во всех зеркалах одно
Лицо – ни врага, ни друга —
Один – не вынес! Рванул окно —
Германца встречает вьюга…
 

"Дописать самое трудное: Градчаны, – рассуждает Цветаева несколько позже, – не тот размер, для меня – трудный, но очень хорошо первое 4-стишие, даже одна только его (последняя) строка: Германец входит в Градчаны. Ради нее – "

Однако завершить эту вещь не пришлось…

В течение апреля и мая было написано еще восемь стихотворений. Одно из лучших – четвертое: "Германии": анафема родине Романтики, а ныне – стране, изменившей самой себе: "Полкарты прикарманила, Астральная душа! Встарь – сказками туманила, Днесь – танками пошла… О мания! О мумия Величия! Сгоришь, Германия! Безумие, Безумие творишь!" Другое сильное стихотворение – восьмое: "О, слезы на глазах…", со знаменитыми строками:

 
О черная гора,
Затмившая весь свет!
Пора – пора – пора
Творцу вернуть билет…
…………………..
Не надо мне ни дыр
Ушных, ни вещих глаз.
На твой безумный мир
Ответ один – отказ.
 

Завершено оно 11 мая. Через два дня – запись, «бытийная» и «бытовая»:

"(13 мая 1939 г., суббота. Дела – дрянь: 80 сантимов. Гм… два яйца, одна котлета, горстка риса – и Мурин аппетит. По T. S. F-y [124]124
  Радио.


[Закрыть]
: Visitez – visitez – Achetez – achetez, [125]125
  Посещайте… покупайте… (фр.).


[Закрыть]
И поганые, ненавистные люксовые чернила: «Bleu des Mers du Sud» [126]126
  «Голубизна южных морей» (фр.).


[Закрыть]
, – не выносящие никакой бумаги кроме пергаментной и на которые я – обречена.

Но, возвращаясь к Чехии: необходимо вставить в "Атлас – что колода карт" (стихотворение пятое, "Март" от 22 апреля. – А.С.) – Мартовские игры. Перекличка с Мартовскими Идами: – Вспомни, вспомни, вспомни, Вождь – Мартовские Иды…)"

Так и завершит она стихотворение, намекая на убийство Юлия Цезаря в марте сорок четвертого года до нашей эры.

Однако далеко не все стихи чешского цикла удались. Можно сказать и сильнее: "Стихи к Чехии" в целом – неудача поэта. За невеликими исключениями, они плакатны, газетны, общи, риторичны, – мертвы (как ни странно)…

"Попытка леса (написано – надумано – на улице, когда шла к черноглазой старушке – Сонечке Г<оллидэй> в старости – за рубашкой)

 
Видел, как рубят? Руб —
Рубом! – за дубом – дуб.
Только убит – воскрес!
Не погибает – лес.
 
 
Так же, как мертвый лес
Зелен – минуту чрез! —
(Мох – что зеленый мех!)
Не погибает – чех.
 
 
Видел – как губит? Груб —
Ужас: за трупом – труп.
Но на руинах – смех:
Не погибает – чех.
 
9 мая 1939 г."

Здесь (в обоих вариантах) нет естественности, нет достоверности чувств: стихотворение не живет: к примеру, вызывает недоумение: почему «на руинах – смех»? и т. п.

Творческим провалом можно считать две последние строки стихотворения "Взяли…": "Но покамест во рту слюна – Вся страна вооружена!"

Но самая большая неудача, на наш взгляд, – девятое стихотворение-восьмистишие:

 
Не бесы – за иноком,
Не горе – за гением,
Не горной лавины ком,
Не вал наводнения, —
 
 
Не красный пожар лесной,
Не заяц по зарослям,
Не ветлы – под бурею, —
За фюрером – фурии!
 

Ясно, что стихотворение написано ради последней строки: излюбленного Цветаевой созвучия смыслов: фюрер – фурии. Смысл же… растворился в словах. Получается, что фурии не следуют за фюрером, будучи руководимы им, а преследуют его, что они – враги, а он – спасается от них. Более того: все поиски окончательного варианта подобий шли по этому ложному пути: «Не ужасом скрученный беглец от свинца»; «Не тучи за месяцем»; «Не – черною лестницей Убийца от рук своих» – и даже: «Не борзые – за зайцами – Охота за оленями (с кем?) Не….. за жертвою…»

Перефразируя слова самой Цветаевой, скажем:

Так случается, когда слух опережает смысл.

Восьмистишие "Не умрешь, народ!.." датировано двадцать первым мая.

А через несколько дней дремавшая цветаевская судьба наконец зашевелилась.

"31-го мая 1939 г.

Дорогая Анна Антоновна! Мы наверное скоро тоже уедем в деревню, далекую, и на очень долго… Там – сосны, это единственное, что я о ней знаю…" Едет, писала она, к друзьям, которые живут там в полном одиночестве безвыездно зиму и лето.

"Деревня" – подмосковное Болшево, где жил Сергей Яковлевич. Значит, отъезд стал реальностью, и оставалось лишь ждать, теперь совсем недолго.

Марина Ивановна заторопилась: распродавала и раздавала недопроданное и недоподаренное, разбирала недоразобранное. Она вся была в хлопотах ("хочется моим деревенским друзьям привезти побольше, а денег в обрез", – иносказательно выражалась она в том же письме к Тесковой). И сознавалась: "…я, кажется, лучше всего себя чувствую, когда вся напряжена".

Тескова все поняла и быстро откликнулась утешительным и одобрительным письмом. «Вы сразу меня поняли… но выбора не было: нельзя бросать человека в беде, я с этим родилась, да и Муру в таком городе как Париж – не жизнь, не рост…» – отвечала Марина Ивановна. А в конце этот спокойно-эпический тон сменился трагическим:

«Боже, до чего – тоска! Сейчас, сгоряча, в сплошной горячке рук – и головы – и погоды – еще не дочувствываю, но знаю, что' меня ждет: себя – знаю! Шею себе сверну – глядя назад: на Вас, на Ваш мир, на наш мир…» (7 июня).

Она всё писала прощальные письма, заносила в тетради последние записи. Самой последней… оказалось стихотворение Г. Адамовича «Был дом, как пещера. О, дай же мне вспомнить…». «Чужие стихи, но к<отор>ые местами могли быть моими», – записала Марина Ивановна. Вот заключительная строфа:

 
Был дом, как пещера. И слабые, зимние
Зеленые звезды. И снег, и покой…
Конец. Навсегда. Обрывается линия.
Поэзия, жизнь! Я прощаюсь с тобой.
 

У нелюбимого Адамовича нашла она те слова…

Потекли последние дни, последние встречи. В начале июня – с М. Л. Слонимом. Говорили о судьбе рукописей. Часть Марина Ивановна оставила в Базеле Е. Э. Малер; часть была, по свидетельству Слонима, отправлена в Амстердамский международный архив. И наконец один пакет (там, в частности, было французское "Письмо к Амазонке" и "История одного посвящения") оставила для Слонима; тот уезжал из Парижа и получил пакет лишь после окончания войны. А оставила его Марина Ивановна у Надежды Николаевны Тукалевской, жившей в отеле "Иннова". В прошлом – актриса театра Комиссаржевской, она работала в газете "Возрождение". Тукалевская, по-видимому, тепло относилась к Цветаевой: помогала в мелочах, ходила с нею на прогулки; перед самым отъездом передала в дорогу кофе и сшитые её дочерью Тамарой рубашки (как просила Марина Ивановна).

С Анной Ильиничной Андреевой Цветаева проститься не успела; 8 июня отправила ей горячее письмо с благодарностью и любовью. И в тот же день – Александру Гингеру: "Жаль уезжать, но это подготовка – к другому большому отъезду, кроме того, я с первой минуты знала, что уеду". И в конце, словно бы утешая корреспондента и уговаривая саму себя: "И Муру будет хорошо. А это для меня главное. (Стихам моим – всегда будет хорошо)". И пророческое восьмистишие с эпиграфом: словами казненной королевы Англии:

DOUCE FRANCE


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю