355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анна Саакянц » Марина Цветаева. Жизнь и творчество » Текст книги (страница 46)
Марина Цветаева. Жизнь и творчество
  • Текст добавлен: 16 октября 2016, 22:06

Текст книги "Марина Цветаева. Жизнь и творчество"


Автор книги: Анна Саакянц



сообщить о нарушении

Текущая страница: 46 (всего у книги 59 страниц)

«Любить только женщин (женщине) или только мужчин (мужчине), заведомо исключая обычное обратное – какая жуть! А только женщин (мужчине) или только мужчин (женщине), заведомо исключая необычное родное – какая скука!».

* * *

Ноябрь был для Цветаевой, по-видимому, особенно тяжелым. В письме к Тесковой от 21 числа, большая часть которого опущена, читаем: «…Мне все эти дни хочется написать свое завещание. Мне вообще хотелось бы не-быть… что-то, что мне нужно, чтобы люди обо мне знали: разъяснение…»

И вывод, хотя и несправедливый, но от этого не менее трагический:

«Я дожила до сорока лет и у меня не было человека, который бы меня любил больше всего на свете. Это бы я хотела выяснить. У меня не было верного человека. Почему? У всех есть. И еще – благодарность тем, кто мне помогали жить: Вам, А. И. Андреевой и Борису Пастернаку. Больше у меня не было никого».

А в конце письма упоминается о «дико-незаслуженной обиде».

Что же случилось? Ответ дает письмо Марины Ивановны к В. Н. Буниной, написанное на следующий день. В нем сконцентрирована вся жизнь цветаевской семьи, неимоверно трудная для каждого; когда Цветаева писала его, она одновременно поднимала со дна души и жизни все неразрешимые проблемы.

Итак:

"Vanves (Seine)

33, Rue Jean Baptiste Potin

22-го ноября 1934 г.

Дорогая Вера,

Если все мои письма – между нами, то это – совсем между нами, Потому что это – мое фиаско, а я не хочу, чтобы меня жалели. Судить будут – всё равно.

Отношения мои с Алей, как Вы уже знаете, последние годы верно и прочно портились. Ее линия была – бессловесное действие. Всё наперекор и всё молча. (Были и слова, и страшно-дерзкие, но тогда тихим был – тон. Но – мелкие слова, ни одного решительного.)

Отец ее во всем поддерживал, всегда была права – она, и виновата – я…

Летом она была на' море, у нем<ецких> евреев, и, вернувшись, дней Десять вела себя прилично – по инерции. А потом впала в настоящую себя: лень, дерзость, отлынивание от всех работ и непрерывное беганье По знакомым: убегание от чего бы то ни было серьезного: от собственного рисованья (были заказы мод), как от стирки собственной рубашки. Когда она, после лета, вернулась, я предложила ей год или два свободы, нe-службы, чтобы окончить свою школу живописи (училась три года [111]111
  Предначертано (фр.).


[Закрыть]
неожиданно ушла служить к Гавронскому, где дослужилась до постоянных обмороков от малокровия и скелетистой худобы: наследственность у нее отцовская), итак, предложила ей кончить школу (где была лучшей ученицей и училась бесплатно) и получить аттестат. – Да, да, отлично, непременно позвоню… (Варианты: пойду, напишу…) Прошло 7 недель, – не пошла, не позвонила, не написала. Каждый вечер уходила – то в гости, то в кинемат<ограф>, то – гадать, то на какой-то диспут, всё равно куда, лишь бы – и возвращалась в час. Утром не встает, днем ходит сонная и злая, непрерывно дерзя. Наконец, я: – Аля, либо школа, либо место, ибо та'к – нельзя: работаем все, работают – все, а та'к – бессовестно.

Третьего дня возвращается после свидания с какими-то новыми людьми, ей что-то обещавшими. Проходит в свою комнату, садится писать письма. Я – ей: – Ну', как? Есть надежда на заработок? – Она, из другой комнаты: – Да, нужны будут картинки, и, иногда, статейки. 500 фр<анков> в месяц. Но для этого мне придется снять комнату в городе.

Я, проглотив, но, по инерции (деловой и материнской) продолжая: – Но на 500 фр<анков> ты не проживешь. Комната в Париже – не меньше 200 фр<анков>, остается 300 – на всё: еду, езду, стирку, обувь, – и т. д. Зачем же тебе комната, раз работа как раз на дому? Ведь только – отвозить. – Нет, у меня будет занят весь день, и, вообще, дома всегда есть работа, а это меня будет… отвлекать.

Вера, ни слова, ни мысли обо мне, ни оборота. "Снять комнату". Точка…

Вера, она любила меня лет до четырнадцати – до ужаса. Я боялась этой любви, ВИДЯ, что умру – умрет. Она жила только мною. И после этого: всего ее раннего детства и моей такой же молодости, всего совместного ужаса Сов<етской> России, всей чудной Чехии вместе, всего Муриного детства: медонского сновиденного парка, блаженных лет (лето) на море, да всего нашего бедного медонско-кламарского леса, после всей совместной нищеты в ее – прелести (грошовых подарков, жалких и чудных елок, удачных рынков и т. д.) – без оборота…

Я в ее жизнь больше не вмешиваюсь. Раз – без оборота, то и я без оборота…

Какая жёсткость! Сменить комнату, все сводить к перевозу вещей. Я, Вера, всю жизнь слыла жёсткой, а не ушла же я от них – всю жизнь, хотя, иногда, КАК хотелось! Другой жизни, себя, свободы, себя во весь рост, себя на воле, просто – блаженного утра' без всяких обязательств. 1924 г., нет, вру – 1923 г.! Безумная любовь, самая сильная на всю жизнь, – зовет, рвусь – но, конечно, остаюсь: ибо – С<ережа> – и Аля, они, семья, – как без меня?! – "Не могу быть счастливой на чужих костях" – это было мое последнее слово. Вера, я не жалею. Это была – я. Я иначе – просто не могла. (Того любила – безумно.) Я 14 лет, читая

Анну Каренину, заведомо знала, что никогда не брошу "Сережу". Любить Вронского и остаться с "Сережей". Ибо не-любить – нельзя, и я это тоже знала, особенно о себе. Но семья в моей жизни была такая заведомость, что просто и на весы никогда не ложилась. А взять Алю и жить с другим – в этом, для меня, было такое безобразие, что я бы руки не подала тому, кто бы мне это предложил… мне был дан в колыбель ужасный дар – совесть: неможе'ние чужого страдания.

Может быть (дура я была!) они без меня были бы счастливы: куда счастливей чем со мной! Сейчас это говорю – наверное. Но кто бы меня – тогда убедил?! Я так была уверена (они же уверили!) в своей незаменимости: что без меня – умрут.

А теперь я для них, особенно для С<ережи>, ибо Аля уже стряхнула – ноша, Божье наказание. Жизни ведь совсем врозь. Мур? Отвечу уже поставленным знаком вопроса. Ничего не знаю. Все они хотят жить: действовать, общаться, "строить жизнь" – хотя бы собственную (точно это – кубики! точно та'к – строится! Жизнь должна возрастать изнутри – fatalement* – т. е. быть деревом, а не домом. И как я в этом – и в этом – одинока!)…

У меня за эти дни впервые подалось сердце, – уж такое, если не твердокаменное, так вернопреданное! Не могу ходить быстро даже на ровном месте. А всю жизнь – летала. И вспоминаю отца, как он впервые и противоестественно-медленно шел рядом со мной по нашему Трехпрудному, все сбиваясь на быстроту. Это был наш последний с ним выход – к Мюрилизу, покупать мне плед. (Плед – жив). Он умер дней десять спустя. А теперь и Андрея нет. И Трехпрудного нет (дома). Иногда мне кажется, что и меня – нет. Но я достоверно – зажилась.

МЦ".

Как же все они были несчастны, издерганы, друг перед другом виноваты – и не виноваты ни в чем! Поэт, влачащий на своих неприспособленных плечах весь неподъемный груз грязного и нищего быта, тратящий на это душевные силы, отнимая их у творчества… Молодая девушка, умная, одаренная, гармоничная, не видевшая детства и отрочества из-под того же мусора быта, превратившаяся в няньку младшего брата, – а когда жить самой? Мать ее век заедает– это нашептывало злобное равнодушие посторонних, вызвав наконец в ней этот бунт, такой, впрочем, неловкий и робкий, но такой понятный… А отец, теперь уже ясно – классический неудачник, цепляющийся за химеры, такой многообещающий в юности, такой тонкий, благородный человек, единственный выход для которого состоял в инстинктивном самоослеплении и чьей навязчивой идеей была мечта вернуться на родину, вернуться любой ценой! Вероятно, он радовался тому, что Аля была верной его союзницей и тоже, несомненно, хотела вернуться. И скорее всего уже тогда помогала ему в его скрываемой от Марины Ивановны деятельности.

И, по-видимому, "место" по специальности, которое она нашла, не было выдумкой. Во всяком случае, она будет сотрудничать во французских журналах, настроенных положительно к СССР: "Союз сегодня" и "Франция – СССР", и в русском: "Наш Союз"; там найдется применение и литературному ее дару (писала и по-русски, и по-французски), и художническому (помещала рисунки). Но это уже другая тема…

Главная боль Марины Ивановны состояла в том, что муж и дочь скрывали от нее свои дела; у них шла своя жизнь. И, конечно, любое человеческое участие было для Марины Ивановны бесценным.

* * *

Именно к этому времени относится начало новой дружбы Цветаевой.

Ариадна Эмильевна Берг (в девичестве – Вольтере), по отцу – бельгийка, окончившая гимназию в Царском Селе; моложе Цветаевой на семь лет. Муж ее был журналистом при Лиге Наций. Ариадна, писавшая французские стихи, заинтересовалась цветаевским французским "Мо'лодцем" и, по-видимому, пыталась помочь напечатать его. Жила она с тремя детьми поначалу недалеко, в пригороде Парижа; они с Мариной Ивановной встречались и переписывались, постепенно сделавшись друг для друга опорой в своих нелегких жизнях…

* * *

Раскрыв «Последние новости» от 23 ноября, Цветаева увидела: «Николай Павлович Гронский волею Божией скончался 21 ноября, о чем с глубокой скорбью извещают мать, отец, сестра и друзья. Погребение в понедельник, 26 ноября, в Медоне».

Здесь же сообщались подробности: на станции метро "Пастер" молодой человек "неожиданно упал на рельсы. Подходящим поездом несчастный был смят и отброшен к стене". Вечером в госпитале, после переливания крови, не давшего результата, он умер, не приходя в сознание…

Двадцать восьмого ноября "Последние новости" известили о похоронах Гронского, состоявшихся на новом медонском кладбище. Заметка (она принадлежала Адамовичу) кончалась словами: "У могилы краткое слово сказала Марина Цветаева".

И снова посмертный долг… В душе Марины Ивановны возник новый миф – о молодом поэте, который любил ее – первую, а она его – последним. Все было, конечно, совсем по-другому, уже давно они не встречались, но именно так, по Цветаевой, "вещь могла и долженствовала быть". Она повидалась с его родителями, которые все-таки разошлись, и благородный поступок сына в 1928 году, когда он, желая их помирить, отменил свой отдых и остался дома, не помог. Родители вернули Цветаевой ее письма их сыну. А вскоре, 9 декабря, в "Последних новостях", где по-прежнему работал отец поэта, появилась поэма Николая Гронского "Белла-Донна", и поэма эта поразила Цветаеву как произведение яркого, самобытного таланта, взошедшего, вопреки всему, на чужой почве. Она немедленно написала статью, в которой утверждала, что Гронский – первый поэт, возникший в эмиграции; завершая статью, отправила спешный вопрос Ходасевичу: кто из русских поэтов умер до тридцати лет, кроме Лермонтова, Надсона и еще некоторых?

Статью Цветаева озаглавила "Поэт-альпинист", а Гронского назвала большим русским поэтом, который "дышит как Державин". Порукой сказанному – поэма "Белла-Донна". Цветаева цитирует письма к ней девятнадцатилетнего Гронского, написанные во время его одиноких горных восхождений. Она говорит о некоем духовном альпинизме и отводит несколько блестящих страниц противопоставлению спорта и альпинизма, точнее – анафеме спорту. Спорт – в ее толковании – быт, альпинизм – бытие. На вопрос, что такое спорт, Цветаева отвечает: подмена полноты жизни в природе – жизнью чисто-мускульной: вся природа сводится к тому, чтобы прийти первым. "Вся природа превращена в поле для матча и весь человек – в узел состязающихся мышц… Спорт есть движение как ремесло, то есть обратно детски-дикарско-животному, органическому, и целесообразному – разумному. Заменим движение как ремесло любым другим словом: чтение как ремесло, любовь как ремесло, еда, сон, молитва и т. д. и т. д. как ремесло. Все это будет или бессмысленно, или презренно. Когда же слово движение заменим в том же значении – тратой, а в данном случае даже расходом – сил, то увидим, что трата сил как ремесло – есть преступление там, где их не хватает для необходимого. Спортивная трата сил есть кража сил у тех, кто трудится, трата чужих, последних сил… Спорт, таков, каков он сегодня, – есть труд на свою мускулатуру, ради первенства себе подобных… нельзя назвать пользой тот страшный голос, тот вопль, которым толпа встречает успешный удар – все равно чей: ракетки по мячу или кулаком по челюсти. Действие спортивных картин, которое развращает, увеличивает жестокость, в лучшем случае опустошает, нельзя не назвать преступным. Ниже спортсмена только его зритель. Еще ниже… Над спортом парит смерть. Пустая смерть – ни за что… Отдал жизнь, чтобы прийти первым. Куда? К столбу".

Разобрав подробно поэму Гронского, Цветаева утверждала, что он как поэт – ее "выкормыш", что она была его "скромной станцией питания", что "сам факт Белла-Донны драгоценнее любого посвящения", наконец, что Гронский, останься он жив, продолжил бы ее, Цветаеву. Нужно ли объяснять, до какой степени она заблуждалась?

Статья в "Последних новостях" не вышла. Лишь в 1936 году в "Современных записках" появится краткая цветаевская рецензия на вышедшую тогда книгу Гронского "Стихи и поэмы"…

Статью "Поэт-альпинист" Марина Ивановна датировала Рождеством 1934-го. 31 декабря она встретила Новый год в одиночестве.

1935-й

Реквием Гронскому. Уход Али из дома. Повесть «Черт». Конгресс в защиту культуры и «невстреча» с Пастернаком. Жизнь в Фавьере. Приезд туда Али. Недописанная поэма. Стихи осени 35-го. Письмо Сергея Эфрона.

Год начался реквиемом – которым по счету? «Уж сколько их упало в эту бездну», – тех, кого Марина Ивановна «отпела». Стахович, Брюсов, Есенин, Рильке, Маяковский, Волошин, Белый… Что остается от человека на земле? возможно ли предугадать роковой финал? – где теперь то, что именуется душой, духом? Тройский вовсе не думал умирать; по рассказам родных, прервав работу за письменным столом, он вышел из дома, направляясь, видимо, к товарищу… «Иду на несколько минут» – были его последние слова, и Цветаева взяла их, как первую строку своего стихотворения. Какую тайну молодой поэт навсегда унес с собой? Цветаева ищет слова для выражения безнадежного вопроса:

 
Живешь – не переубедишь!
Ведь в книгах лишь, ведь в сказках лишь
Проваливаются сквозь пол…
Отставив стул – куда ушел?
 
 
В рабочем хаосе – с пером
Наперекос – оставив стол,
Отставив стул – куда ушел?
 

Смерть настигла поэта посреди работы, посреди жизни, и ничто в этом повседневном бытии не подало никаких знаков, примет трагедии, стоящей за порогом:

 
Крыльцо не скрипнуло: Назад!
В порядке – хаосом клеймят
Бездельники —
 
 
Крыльцо – не скрипнуло: Погиб!
В порядке – хаосом клеймит
Неграмотный —
 
 
Крыльцо не скрипнуло: Назад!
В порядке: «хаосе» в глазах
Бездельника —
 
 
Графин не треснул пополам…
В порядке, ведомом лишь нам —
Отставил стул, оставил стол…
Отставив стул – куда ушел?
 

Но от этих строф Цветаева затем отказалась: главным стало другое. Ее реквием Гронскому, в отличие от «Стихов к Блоку» и «Новогоднего», – это плач по земному человеку. Те обожествленные поэты улетели ввысь: один – лебедем – в небо, в бессмертье, другой – в «новый свет, край, кров»; этого – нет нигде: ни под землей, ни в небесах:

 
И одинаково не ты
То, под ногой, и то – ввыси'…
 

– и следом нашлись более точные слова:

 
На труп и призрак – неделим!
 

И еще более энергичные, с явно богоборческими интонациями: «Не ты – не ты – не ты – не ты. Что' бы ни пели нам попы, Что смерть есть жизнь и жизнь есть смерть, – Бог – слишком бог, червь – слишком червь».

Но вечная память о том, кто "совсем ушел" и "со всем – ушел", – она в тех, кто еще жив: "И если где-нибудь ты есть – Так – в нас…" И эту благодарную память о поэте, чья молодость и преданность согревали душу поэта старшего и одинокого, – Цветаева выразила в третьем стихотворении: "За то, что некогда, юн и смел, Не дал мне заживо сгнить меж тел Бездушных, замертво пасть меж стен – Не дам тебе – умереть совсем!"

Три стихотворения написаны с 3-го по 8 января 1935 года, четвертое – чуть позже, и не окончено: мысль лишь начата – об "ударе, заглушенном годами забвенья, годами незнанья". Жизнь развела некогда близких друзей, и удар не столь резок. Но приглушенность боли не снимает трагедийности существования, притупляющего чувства, и поэт казнит себя за то:

 
Удар – заглушенный, замшенный – как тиной.
Так плющ сердцевину
Съедает и жизнь обращает в руину…
– Как нож сквозь перину!
 
 
…Оконною ватой, набившейся в уши,
И той, заоконной:
Снегами – годами – <пудами> бездушья
Удар – заглушенный…
 
* * *

Миновал январь, омраченный вдобавок обидой на… все те же «Последние новости»; приходилось «торговаться» из-за количества строк в очерке «Сказка матери», обращаться опять за помощью к И. А. Бунину. Не поместят, как мы уже говорили, и статью о Гронском, даже в сокращенном виде, – может быть, из-за щепетильности отца поэта, работавшего в редакции?.. Марина Ивановна навестила мать Тройского, рассматривала сделанные ею скульптуры сына. Готовилась к докладу на вечере памяти Блока, 2 февраля.

Первого февраля она послала Алю к В. Ф. Зеелеру, генеральному секретарю парижского Союза русских писателей, с письмом, в котором напоминала о том, что ей причитается сумма с прошедшего новогоднего писательского вечера. Тот отказал, под предлогом, что Цветаева якобы уже получила с какого-то "бриджа" для молодых писателей, – чего на самом деле не было. Оскорбленная Марина Ивановна отправила Зеелеру полное негодования письмо. "Если вечер устраивают, то в первую голову для таких вопиюще-неимущих несолшенно-писателей, как Бальмонт, Ремизов и я… я от своего права не отступлюсь и буду добиваться его всеми средствами общественной гласности", – заявляла она. (Обиженный Зеелер выдал через несколько дней сто пятьдесят франков и даже понравился Марине Ивановне, которая юмористически сравнила его… с медведем. Она ведь была столь же отходчива, сколь и вспыльчива.) Но в тот день, первого февраля, она, конечно, весь гнев излила на голову дочери: "вот уж не моя кровь! Стоять такой овцой, – ни слова негодования, ни звука в защиту – а как умеет дерзить! (мне)".

На следующий день между нею и Ариадной произошла ссора, после чего дочь, получив одобрение отца, ушла из дома. Об этом Марина Ивановна, будучи не в силах оправиться от обиды, сообщила по крайней мере троим: Тесковой (18 февраля), Буниной – И февраля и месяц спусту – Иваску (8 марта).

А. А. Тескова и В. Н. Бунина, конечно, больше понимали Марину Ивановну, и ни та, ни другая не уничтожили ее писем, написанных в горячую минуту…

В письме от 11 февраля Цветаева писала Буниной о своей внешней закрепощенности и душевной раскрепощенности после ухода дочери, которая в течение последних двух лет находилась в молчаливой оппозиции к ней. О том, что дома ленилась, а в чужих домах (уйдя, стала жить у знакомых по очереди), напротив, делает все и вообще очаровывает всех, ибо по натуре "кругла". Ее раздражала Алина гармоничность, так же, как и ее современность, начиная с режущих материнское ухо сентенций и кончая модным беретиком. И – что греха таить? – дочь расцветала, мать – старела… Тем не менее Алин уход был внезапен. В этот день, второго февраля, Марина Ивановна несколько раз просила ее сходить за лекарством для брата; та соглашалась, однако все не шла. "Когда я ей сказала, – пишет Цветаева, – что так измываться надо мной в день моего выступления – позор, – "Вы и так уж опозорены". – Что? – "Дальше некуда. Вы только послушайте, что о Вас говорят". Дальше – больше. После очередной дерзости мать отвесила дочери пощечину; "Тогда Сергей Яковлевич, взбешенный (НА МЕНЯ), сказал ей, чтобы она ни минуты больше не оставалась и дал ей денег на расходы".

«От меня, после 2-летнего невыносимого сосуществования, ушла дочь – головы не обернув – жить и быть как все…От черной работы и моего гнета. У меня – само-вес, помимовольный. Не гнету я только таких как я. А она – обратная. Круглая, без ни одного угла. Мне обратная – во всем».

И после всего этого вечером Цветаева стояла перед публикой в небольшом зальчике в «Societe Savantes» и читала доклад «Моя встреча с Блоком» – о его выступлениях в голодной Москве двадцатого года. (В сущности – о своей невстрече с ним, ибо познакомиться не посмела, как писала Пастернаку.) Затем выступал Ходасевич с докладом «Блок и его мать». Заплатили каждому по сто франков… Цветаева намеревалась через месяц прочесть другой доклад – «Последняя любовь Блока», – однако намерения этого не осуществила; ни одной ее работы о Блоке, к сожалению, не осталось.

* * *

Али в доме не было; Сергей Яковлевич носился по своим неведомым делам. А Марина Ивановна эти несколько недель жила… Николаем Тройским. Виделась с его отцом, который показывал ей стихи и поэмы сына, – он готовил книгу, – и впервые увидела посвященное ей стихотворение Гронского 1928 года, которое сам поэт никогда ей не показывал. Она убеждала себя и других, что Тройский любил только ее и что, разошедшись с ней, «с досады» собрался жениться на «эффектной барышне», которая вышла за другого, и что даже посвященья его стихов на самом деле относятся не к этой «В. Д.», а к ней. Она писала об этом Тесковой (23 февраля) и то же самое, теми же словами – Иваску (8 марта). Ей нужен был этот миф для самоутверждения; ей так хотелось, чтобы ее любили – хотя бы в прошлом… Она замыслила издать свою переписку с Тройским: «Письма того лета». "Этим летом непременно (огромная работа!) перепишу их в отдельную тетрадь, его и мои, подряд, как писались и получались. Потом умолю Андрееву переписать на машинке и – один экз<емпляр> отцу, один экз<емпляр> – Вам, – писала она Тесковой. – Самые невинные и, м. б., самые огненные из всех Lettres d'amour [112]112
  Любовных писем (фр.).


[Закрыть]
. Говорю об этом спокойно, ибо – уже так давно, и один из писавших – в земле…"

В связи с Тройским же – узнать, как была принята его "Белла-Донна" в Праге, дабы сообщить об этом убитому горем отцу – Марина Ивановна встретилась с молодой поэтессой Аллой Головиной (сестрой другого молодого поэта, Анатолия Штейгера, о котором – позже). Мы упоминаем об этой встрече единственно из-за того, чтобы процитировать пассаж из письма Марины Ивановны к Тесковой: "…чистейший литературный тип. И интересы только литературные… Скучно!.. Кроме того, каждые пять – для честности: десять минут вынимала зеркало и пудрила нос, с напряженным вниманием вглядываясь, точно не ее (нос). Так же часто и peinlich [113]113
  Педантично (нем.).


[Закрыть]
расчесывалась, прижимая волосы к ушам… Передо мной сидела литературная барышня (хотя она и «дама»), перед нею – усталая, загнанная, заработавшаяся, совсем не литературная – я… Она очень бойкая – все находит, всюду проникает, никого и ничего не смущается. Ни слова… не спросила о моем писании, – все время о себе: напр<имер>, стоит ли ей писать прозу. (Откуда я знаю? Я – никого не спрашивала – и 6-ти лет.) Полная литературная поглощенность собой… Мой вывод: до чужой души мне всегда есть дело, а до чужой литературы – никогда. Ко мне надо – с душой и за душой, все остальное – тщетно…"

Одиннадцатого апреля в Географическом зале на бульваре Сен-Жермен Цветаева прочла доклад о Тройском "Поэт-альпинист". С печалью признавалась, что не все в докладе было публике понятно, а родители поэта вообще отнеслись сдержанно. Вероятно, к тому моменту начал остывать и ее "тайный жар", вспыхнувший после кончины Гронского: его поэмы, которые она прочла впервые, разочаровали ее.

Отрадным было другое: приобретающие все большую истинность отношения с Владиславом Ходасевичем. Он высоко оценил "Мать и музыку" – за высокое мастерство, и стихотворение "Тоска по родине…", которое назвал одним из самых замечательных цветаевских стихов за последние годы (газета "Возрождение" от 4 апреля). Не исключено, что написал он свой отзыв "в пику" Адамовичу, который еще в феврале, отзываясь на тот же 57-й выпуск "Современных записок", писал об этом стихотворении: "…очень похоже на помещенный рядом отрывок из воспоминаний того же автора ("Мать и музыка". – А.С.): блеск, нервы, заносчивость, самовлюбленность, обида, замкнутость, полумудрость, полу слепота…" Это не была враждебность; просто Адамович временами разрешал себе мелочные, капризные придирки, уходя от сути дела. Чего никогда не позволял себе Ходасевич.

* * *

Весной Марина Ивановна принялась за поэму, действие которой должно было происходить в современности и реальности, а персонажами стали бы – конкретные соседи. Одним из «действующих лиц» здесь был… дом в Ванве, с каштаном под окном, в котором она теперь жила, – символ защиты, убежища от жизни. Соседями же была русская семья, жившая на нижнем этаже; еще в ноябре прошлого года Цветаева описывала Тесковой старую бабушку-труженицу, которую эксплуатировали две ленивые внучки, и двадцатипятилетнего красавца-внука… Но работу над поэмой она пока отложила: впереди было лето, предстоял отдых, и нужен был традиционный вечер, чтобы заработать на отъезд. Для чтения выбрала биографический очерк «Черт», который начала еще в прошлом году, но прервала работу над ним после кончины Гронского и связанными с нею прозой и стихами.

Теперь она опять погрузилась в свое детство – в легенду, в миф о детстве, каким оно виделось ей спустя тридцать с лишним лет. Маленькая девочка, опаленная "тайным жаром" любви. Объектом любви было нечто, до конца так и не объяснимое: игрушка на кровати сводной сестры Валерии, наподобие серого бесшерстного дога, с вытянутыми вдоль колен руками? или просто чугунная печь на тарусской даче? – возможно, это был мираж, внушенный ребенком самому себе. Главное – в том, что этот "Мышатый" полонил душу девочки всю без остатка: цветом, всем меняющимся обликом и чарующим звуком своего имени. Все вместе противостояло установленному "правильному" миру, в котором девочка принуждена была жить, а жить было нелегко: вечно недовольная ею мать; раздражающе-подражающая ей младшая сестра, которая вызывала у матери, напротив, лишь одну нежность; тупая прислуга. Словом, – одиночество и сиротство, и единственный заветный тайный друг, дьявол младенчества, властитель души – "не-наш", как называют его в народе, – предстающий то пиковым тузом, то пиковым валетом ("Черным Петером") – то просто – "прямой связью": неизменным полюсом Богу. Цветаева передает поток сознания ребенка, психологически преображаясь в маленькую "Мусю", но освещая это преображение взрослым, поэтическим чутьем, своим взрослым "тайным жаром" и вызывающей антицерковностью. Ночь, а не день, один, а не все: "Если искать тебя, то только по одиночным камерам Бунта и чердакам Лирической Поэзии". Как сказала много лет назад:

 
Тебя пою, родоначальник ночи,
Моим ночам и мне сказавший: будь.
 
(«Князь тьмы», 1917 г.)

Вечер, несколько раз анонсировавшийся «Последними новостями», состоялся 20 июня. «Сегодня, 20 июня, – сообщала газета, – в зале Жеографи, 184, бульвар Сен-Жермен, состоится чтение Марины Цветаевой своей новой повести „Черт“. Краткое содержание: Красная комната. – Ночное купание. – Встреча в окне. – Почему черт жил в комнате Валерии? – Красный карбункул. – Картеж. – Черный Петер. – „Черт, черт, поиграй да отдай!“ – Первая исповедь. – Священники и покойники. – Голубой ангел. – Последняя встреча. Начало в 8 1/2 вечера. Билеты при входе».

* * *

Шел июнь; Аля жила самостоятельно: «заходит раз в две недели на пять минут. Говорит, что много работает в школе. Не знаю. Но – ее жизнь… я была другая – вся», – жаловалась Цветаева А. Берг 3 июня. 14 июня Мур перенес операцию (аппендицит) и пока находился в пригородном госпитале. За это время Марина Ивановна виделась с Е. К. Цветковской, женой своего старинного друга – Бальмонта; он страдал периодическими обострениями душевной болезни и в тот период находился в санатории под Парижем. Вскоре предстоял переезд в Ла Фавьер – на этот раз далеко: на Средиземноморское побережье; заранее была снята дешевая мансарда…

Однако перед отъездом Марину Ивановну ждало еще одно испытание, а вернее – большая печаль.

* * *

Двадцать первого июня в парижском зале Мютюалите открылся антифашистский Международный конгресс писателей в защиту культуры. Цель его, как по окончании говорилось в резолюции, была готовность вести борьбу «в области культуры против войны, фашизма и против всяких других опасностей, угрожающих цивилизации». Конгресс длился пять дней; писатели разных стран произносили множество речей. Вступительное слово сказал Андре Жид; Ромен Роллан, не пожелавший участвовать в этом действе, прислал поздравительную телеграмму; Максим Горький, тоже отказавшийся приехать, сославшись на болезнь, прислал «Обращение к конгрессу». От Советского Союза были посланы Н. Тихонов, П. Тычина, А. Караваева, А. Толстой, Л. Лахути, И. Микитенко, С. Третьяков, И. Луппол и другие писатели, в большинстве своем, понятно, западному миру совершенно незнакомые. Эренбург, развивший большую активность, убедил А. Мальро и А. Жида пойти в советское посольство и настоять, чтобы дополнительно прислали Бабеля и Пастернака. Широко известна история о том, как секретарь Сталина Поскребышев позвонил Пастернаку в санаторий и просто приказал ему ехать на конгресс. В Мютюалите уже полным ходом шли выступления, а Борис Леонидович, в подавленном состоянии, уже давно не покидавшем его, ехал на поезде в Париж; в Берлине он мимолетно и отрешенно, принимаясь несколько раз плакать, повидался с сестрой Жозефиной Леонидовной и в столицу Франции прибыл лишь на четвертый день работы Конгресса, разбитый и измученный от непрекращавшейся бессонницы.

Марина Ивановна приходила на Конгресс как добровольный зритель. В тот день, 24 июня, на вечернем заседании выступал Николай Тихонов.

«Почему в таежных лесах Сибири, – ораторствовал он, – комсомольская молодежь, строя город, прибивает в начале лесной просеки к вековому дереву дощечку: „Улица Энтузиастов“? И действительно, через месяц здесь стоит улица с домиками, храбро смотрящими на первобытный лес. Великий вихрь создания нового общества идет по Советской стране. Это воздвигаются не только корпуса фабрик или гидростанций, – это строится колыбель новой лирики, новой поэзии…»

Такие слова действовали на публику; даже Цветаева прониклась симпатией к этому живому олицетворению России, «края – всем краям наоборот», – о котором писала в «Стихах к сыну»…

И тут в зале появился Борис Пастернак, едва ли не в тот самый момент, когда Тихонов говорил о его поэзии: "Сложный мир психологических пространств представляет нам Борис Пастернак. Какое кипение стиха, стремительное и напряженное, какое искусство непрерывного дыхания, какая поэтическая и глубоко искренняя попытка увидеть, совместить в мире сразу множество пересекающихся поэтических движений!". По свидетельству Эренбурга, в этот момент зал встал и приветствовал Пастернака долгими рукоплесканиями.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю