355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анна Саакянц » Марина Цветаева. Жизнь и творчество » Текст книги (страница 4)
Марина Цветаева. Жизнь и творчество
  • Текст добавлен: 16 октября 2016, 22:06

Текст книги "Марина Цветаева. Жизнь и творчество"


Автор книги: Анна Саакянц



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 59 страниц)

* * *

Ухудшившееся здоровье Сергея не позволило ему готовиться к экзаменам в гимназию; он отправляется лечиться в Ялту, в санаторий Александра III. «В Ялте мы отбились от рук. Ходим чуть ли не ежедневно в кинематограф», – пишет он в августе сестре Вере.

Цветаева же, оставив Алю под присмотром кормилицы и Лили Эфрон, приезжает ненадолго в Москву. Она хочет расстаться с домом на Полянке: сдать его либо продать. Она решила это заранее; в ее отсутствие в дом к дворнику заходили двое: один хотел снять дом, другой – купить, и она ждет публикации своего объявления в газете и сообщает об этом Вере Эфрон 19 августа.

А вскоре обрушивается несчастье.

Телеграмма:

"Эфрон Волошиной Феодосия Коктебель

Вчера 30-го час три четверти папа скончался разрыв сердца завтра похороны целую Марина".

"Я приехала в Москву числа 15-го августа, сдавать дом (наш дом с Сережей), – вспоминала Цветаева. – Папа был в имении около Клина, где все лето прожил в прекрасных условиях.

Числа 22-го мы с ним увидались в Трехпрудном, 23-го поехали вместе к Мюру, – он хотел мне что-нибудь подарить. Я выбрала маленький плюшевый плед – с одной стороны коричневый, с другой золотой. Папа был необычайно мил и ласков.

Когда мы проходили по Театральной площади, сверкавшей цветами, он вдруг остановился и, показав рукой на группу мальв, редко-грустно сказал: "А помнишь, у нас на даче были мальвы?"

У меня сжалось сердце. Я хотела проводить его на вокзал, но он не согласился: "Зачем? Зачем? Я еще должен в Музей".

– "Господи, а вдруг это в последний раз?" – подумала я и, чтобы не поверить себе, назначила день – 29-ое – когда мы с Асей к нему приедем на дачу…

27-го ночью его привезли с дачи почти умирающего. Доктор говорил, что 75 % людей умерло бы во время переезда. Я не узнала его, войдя: белое-белое осунувшееся лицо. Он встретил меня очень ласково, вообще все время был ласков и кроток, расспрашивал меня о доме, задыхающимся голосом продиктовал письмо к одному его любимому молодому сослуживцу. Вообще он все время говорил, хотя не должен был говорить ни слова…

Он прожил 2 1/2 суток… Последний день он был почти без памяти…

С первого момента до последнего ни разу не заговорил о возможности смерти. Умер без священника. Поэтому мы думаем, что он действительно не видел, что умирает, – он был религиозен…

Его кончина для меня совершенно поразительна: тихий героизм, – такой скромный!..

Мы все: Валерия, Андрей, Ася и я были с ним в последние дни каким-то чудом: В<алерия> случайно приехала из-за границы, я случайно из Коктебеля (сдавать дом), Ася случайно из Воронежской губернии, Андрей случайно с охоты.

У папы в гробу было прекрасное светлое лицо.

За несколько дней до его болезни разбились: 1) стеклянный шкаф 2) его фонарь, всегда – уже 30 лет! – висевший у него в кабинете 3) две лампы 4) стакан. Это был какой-то непрерывный звон и грохот стекла" (письмо В. В. Розанову от 8 апреля 1914 года).

* * *

Жизнь продолжается; 3 сентября Цветаева пишет Лиле в Коктебель о том, что везет с собой няню, что радуется скорой встрече с нею и с Алей. К тому моменту Сергей снял комнату в Ялте, зная, что она хочет приехать к Алиному дню рождения. Уезжает она из Москвы лишь 8 сентября, забыв в волнении паспорт. Поэтому в Севастополе ей приходится ночевать… в купальне: «Было чудно: холод, шум моря, луна и солнце, утром стало хуже – полосатые дамы» (письмо Вере Эфрон от 19 сентября из Ялты).

От тех ялтинских дней сохранилось письмо Цветаевой к восемнадцатилетней Марии Павловне (Майе) Кювилье. С нею она познакомилась, вероятно, в арбатском "обормотнике". Мария была незаконной дочерью русского полковника и француженки-гувернантки. Ее крестил конюх полковника. Она воспитывалась сначала в семье отца, затем – У тетки во Франции, но юной девушкой вернулась в Россию, куда ее неудержимо тянуло; увлекалась искусством, писала стихи. Конечно, она заинтересовала Цветаеву, и вот, в порыве восхищенья, родилось письмо, в котором Марина, по обыкновению, бескорыстна в чувствах и щедра в проявлении их:

"Ялта, 14-го сент<ября> 1913 г., Воздвижение, день рождения Аси (19 лет)

Милая Майя,

Читаю Ваши стихи – сверхъестественно, великолепно! Ваши стихи единственны, это какая-то detresse musicale! [14]14
  Музыкальное томление (фр.).


[Закрыть]
– Нет слов – у меня нет слов – чтобы сказать Вам, как они прекрасны. В них все: пламя, тонкость, ирония, волшебство. Ваши стихи – высшая музыка.

Майя, именно про Вас можно сказать:

 
Et vous avez a tout jamais – dix-huit ans! [15]15
И вам раз навсегда – восемнадцать! (фр.)

[Закрыть]

 

Я сейчас лежала на своем пушистом золотистом пледе – (последний подарок папы, почти перед смертью) и задыхалась от восторга, читая Вашу зеленую с золотом тетрадь.

Ваши стихи о любви – единственны, как и Ваше отношение к любви. Ах, вся Ваша жизнь будет галереей прелестных юношеских лиц с синими, серыми и зелеными глазами под светлым или темным шелком прямых иль вьющихся волос. Ах, весь Ваш путь – от острова к острову, от волшебства к волшебству! Майя, Вы – Sonntags-Kind [16]16
  Счастливица (букв.: воскресное дитя – нем.). Интересно, что почти те же слова Цветаева напишет в 1925 году Б. Пастернаку о своем новорожденном сыне.


[Закрыть]
, дитя, родившееся в воскресенье и знающее язык деревьев, птиц, зверей и волн…

Мне Вы бесконечно близки и ценны, как солнечный луч на старинном портрете, как облачко, как весна.

Пишите больше и присылайте мне свои стихи…

Майя, у меня план: когда уедет Лиля, приезжайте ко мне недели на две, или на месяц, – на сколько времени Вас отпустит мама. Мы будем жить в одной комнате. Вам нужно только деньги на билеты и еду, квартира у меня уже есть".

Дружбы не получилось, но романтические предсказания цветаевского письма сбылись: Мария Кювилье (впоследствии Кудашева) прожила долгую, интересную, исполненную многих перипетий жизнь, став верной спутницей и другом Ромена Роллана.

А письмо Цветаевой осталось в архиве Елизаветы Яковлевны Эфрон…

* * *

В Ялте Цветаева написала стихотворения «Байрону» и «Встреча с Пушкиным». Байрон дан романтическим героем:

 
Я думаю об утре Вашей славы,
Об утре Ваших дней,
Когда очнулись демоном от сна Вы,
И Богом для людей.
…………………………..
Я думаю о полутемной зале,
О бархате, склоненном к кружевам,
О всех стихах, какие бы сказали
Вы – мне, я – Вам…
 

Совсем иначе воображает Цветаева встречу с Пушкиным. Она ощущает его таким же реальным существом, как и она сама; ему можно распахнуть душу, что она и делает: «Встреча с Пушкиным» – стихотворение-исповедь, оно не о Пушкине, а о ней самой.

 
Пушкин! – Ты знал бы по первому взору,
Кто у тебя на пути.
И просиял бы, и под руку в гору
Не предложил мне идти.
 

Она бы шла рядом, «не опираясь на смуглую руку». Почему «не опираясь»? Потому, что ее лирическая героиня – поэт, а не поэтесса; она Пушкину – товарищ, собрат. Не ровня, но – «коллега» по ремеслу.

Пушкин молчит; она, несколько рисуясь, исповедуется: перечисляет все, что любит, что ей дорого, всю юношескую "мешанину" чувств и пристрастий: "Комедиантов и звон тамбурина, Золото и серебро, Неповторимое имя: Марина, Байрона и болеро…" Пушкин молчит, "так грустно, так мило Тонкий обняв кипарис". А в финале оба "рассмеялись бы и побежали За руку вниз по горе".

Как ни наивны оба стихотворения, в них запечатлено стремление Цветаевой осознать себя, свое место среди поэтов, в поэзии…

* * *

В конце сентября стало ясно, что лечение Сергея нужно продолжать. «Мне пришлось остаться еще на месяц, – пишет он 30 сентября сестре Вере. – В начале ноября мы выезжаем». Марина просит Веру предупредить квартирантов за две недели до ее приезда. Примечательно, что, владея собственным домом (он сдан под лечебницу), она не ощущает себя его хозяйкой, как и впоследствии никогда не ощущала себя собственницей – ее в Москву не тянет, она уже привыкла к Крыму. «Мы с Лилей ведем идиллическую жизнь, – пишет она Вере Эфрон 8 октября. – С. Я…. чувствует себя лучше, чем до санатория… в упоении от „Войны и Мира“. Я сейчас читаю Бальзака „Cousine Bette“ – историю злостной старой девы… Мы много снимаем стереоскопом».

Решение ехать в Москву внезапно изменилось. 14 октября Цветаева пишет Вере: "Послезавтра я с Алей и няней еду в Феодосию устраиваться. Насчет Феодосии мы решили как-то сразу, не сговариваясь. С<ереже> хочется спокойствия и отсутствия соблазнов для экзаменов".

Семнадцатого октября Цветаева приезжает в Феодосию; ее провожает верная Лиля Эфрон, после чего возвращается в Ялту к брату. Цветаева оказывается в непривычном одиночестве. "Сегодня я ночевала одна с Алей, – пишет она вслед Лиле, 19 октября, – идеальная няня ушла домой. Аля была мила и спала до семи, я до десяти. (!!!) Сегодня чудный летний синий день: на столе играют солнечные пятна, в окне качается красно-желтый виноград. Сейчас Аля спит и всхлипывает во сне, она так и рвется ко мне с рук идеальной няни. Умилитесь надо мной: я несколько раз заставляла ее говорить: "Лиля!".

Письмо как будто бы обычное, "бытовое"; но в нем улавливается характерное цветаевское чувство: ревность. Не просто материнская ревность. Это поэт в Цветаевой, пытаясь смирить себя, ревнует того, кто ему дороже всех, к этим "всем"…

Из записей об Але от 12 ноября:

«Але 5-го исполнилось 1 г. 2 мес…. Всего пока 16 сознательных слов… Она ходит одна. Побаивается, прижимает к груди обе руки. Ходит быстро, но не твердо… Меня она любит больше всех. Стоит мне только показаться, как она протягивает мне из кроватки обе лапы с криком: „на'!“…Упряма, но как-то осмысленно, – и совсем не капризна… С виду ей можно дать полтора года и больше. У нее бледное личико с не совсем еще сошедшим загаром. Глаза огромные, светло-голубые… О ее глазах: когда мы жили в Ялте, наша соседка по комнате, шансонетная певица, все вздыхала, глядя на Алю: – Сколько народу погибнет из-за этих глаз!»

В эти дни написано стихотворение, в котором мать пророчит дочери романтическое будущее:

 
Аля! – Маленькая тень
На огромном горизонте.
Тщетно говорю: «Не троньте!»
Будет день —
 
 
Милый, грустный и большой,
День, когда от жизни рядом
Вся ты оторвешься взглядом
И душой.
……………………..
Будет – с сердцем не воюй,
Грудь Дианы и Минервы! —
Будет первый бал и первый
Поцелуй.
 
 
Будет «он» – ему сейчас
Года три или четыре…
– Аля! – Это будет в мире
В первый раз.
 

Шел конец счастливого 1913 года; все трое были вместе. Мать, вернувшийся из санатория отец, Аля. Семья снимала две маленькие комнатки в доме Редлихов; племянница хозяев, в то время шестнадцатилетняя девочка, вспоминает: «Дом… покрыт розовой черепицей и стоит над городом и синей бухтой. За ним, по некрутому склону, поднимаются несколько мазанок слободки, а дальше-гора, белая, известковая и полынная земля… Дом окружен любовно выращенным садом. По стенам вьются розы до самой крыши, на каждой стене свой сорт… Фасад, обращенный к морю, был обвит маленькими желтыми и коричнево-зелеными листьями, глянцевитыми и продолговатыми. Было в них что-то японское, а запах слабый, напоминающий запах чая…»

Цветаева, по-видимому, мало интересуется делами, оставленными в Москве. "О книгах ("Волшебный фонарь" и "Детство". – А.С.) в магазинах ничего не знаю, – пишет она Вере Эфрон 14 декабря, – прошлой весной мы их давали на комиссию, продали или нет – я не знаю. У Кожебаткина жульническим образом кроме 180 – 200 (м. б. больше) руб. за продажу наших книг осталось еще больше 50 (м. б. 100)! экз. "Волшебного фонаря" без расписки".

«Стихов пишу мало, – сообщает она в том же письме, – но написанным довольна».

Это – опять стихи «о юности и смерти». О цветении юности и о конце – юности и жизни.

 
Настанет день, когда и я исчезну
С поверхности земли…
 

На ту же тему – другое стихотворение тех дней:

 
Быть нежной, бешеной и шумной,
– Так жаждать жить! —
Очаровательной и умной, —
Прелестной быть!
 
 
Нежнее всех, кто есть и были,
Не знать вины…
– О возмущенье, что в могиле
Мы все равны!..
 

Опять тень Марии Башкирцевой витает над нею; сходство даже словесное: Цветаева любуется браслетом «на этой узкой, этой длинной» своей руке; Башкирцева не раз упоминает о своих тонких и длинных руках…

Двояко можно подходить к таким стихам Цветаевой, они будут и в следующем году – стихи о собственной неотразимости и ужасе неизбежного конца. Однако главное все же в другом. Молодая женщина, в счастливую пору жизни, окруженная близкими, сделавшая первые успехи в литературе, вполне "благополучная" – пишет отнюдь не "благополучные" стихи.

В том-то и дело, что Цветаева с самых ранних, еще допоэтических лет, была по натуре абсолютно, до крайности, беспощадно и вызывающе-искренна. В тот момент, когда ее перо выводило слова:

 
И так же будут таять луны
И таять снег,
Когда промчится этот юный,
Прелестный век,
 

– она действительно глубоко переживала эту мысль во всей ее страшной неотразимости. Нужно понять это бесстрашие искренности, и тогда юная Цветаева предстанет перед нами во всей непередаваемой сложности своего характера, в его неизменной двоякости, которая постоянно будет требовать очередной разгадки…

Сейчас, в конце 1913 года, внешняя жизнь Цветаевой, то, что она именовала бытом, – благополучна; внутренняя, духовная, или то, что называется бытием, – драматична, – так же, как и прежде, когда одиночество, несостоявшаяся любовь, тоска по "великим теням" терзали ее, шестнадцати-семнадцатилетнюю. Ничего, в сущности, не изменилось; могла ли измениться природа Марины Цветаевой, ее душа, данная ей в колыбель?.. Цветаева просто не умела жить иначе, хотя и могла радоваться отдельным моментам "благополучия" и "устроенности".

В один из таких моментов написано письмо М. С. Фельдштейну: "Завтра будет готово мое новое платье – страшно праздничное: ослепительно-синий атлас с ослепительно-красными маленькими розами. Не ужасайтесь! Оно совсем старинное и волшебное. Господи, к чему эти унылые английские кофточки, когда так мало жить! Я сейчас под очарованием костюмов. Прекрасно – прекрасно одеваться вообще, а особенно – где-нибудь на необитаемом острове, – только для себя!".

В ноябре-декабре она несколько раз выступила на литературных вечерах с чтением стихов вместе с мужем, сестрой Анастасией и приезжавшим из Коктебеля Волошиным. Газета "Крымское слово" назвала Цветаеву "молодой талантливой поэтессой", а по поводу одного из декабрьских вечеров писала: "апофеоз вечера был в тот момент, когда тесно сгрудившаяся публика обступила сестер Цветаевых у сцены и настойчиво просила прочитать еще немного стихотворений. Еще и еще раз понеслись бурные рукоплескания…" Во время одного из выступлений, когда Цветаева объявила стихи к дочери, – "вся зала ахнула, а кто-то восторженно крикнул: "Браво!"" Запись об этом Цветаева завершает удовлетворенно:

 
«Мне на вид не больше 17-ти лет».
 

Последнее стихотворение, датированное 1913 годом (26 декабря), посвящено «очаровательным франтам минувших лет» – генералам 1812 года, в первую очередь – Тучкову-четвертому: «Ах, на гравюре полустертой, В один великолепный миг, Я встретила, Тучков-четвертый, Ваш нежный лик». И, обращаясь уже ко всем: «Вы были дети и герои, Вы всё могли!»

В письме ко мне А.С. Эфрон писала:

«…история стиха такова… на толкучке, в той, старой Москве, которую я еще застала ребенком… мама купила чудесную круглую высокую (баночку? коробочку?) из папье-маше с прелестным романтическим портретом Тучкова-четвертого в мундире, в плаще на алой подкладке – красавец! И… перед красотой Тучкова не устояла, – вот и стихи! Коробочка эта сопутствовала маме всю жизнь, стояла на ее столе, с карандашами, ручками. Ездила из России, вернулась в Россию…»

Съездив в конце декабря ненадолго в Москву, чтобы показаться врачу (опасались осложнений туберкулеза), Сергей Эфрон вернулся в Феодосию; 30 декабря сестры Цветаевы выступали на балу в пользу погибающих на водах; 31-го двинулись в Коктебель к Волошину встречать Новый год. Не обошлось без пожара, – правда, не первого во встречах нового года; накануне 1913-го в доме на Полянке тоже вспыхнул огонь. Но на сей раз пожар предвосхитил и впрямь огненный год…

* * *

Первое полугодие 1914-го складывалось относительно спокойно для Цветаевой и очень трудно для ее мужа. Он засел за учебники и изнурял себя шестнадцатичасовыми ежедневными занятиями, готовясь сдать экстерном экзамены за курс гимназии, чтобы поступить в университет. Цветаева жила своей собственной жизнью: была занята писанием; 3 января вместе с Волошиным выступала с чтением стихов на студенческом вечере в феодосийской мужской гимназии. Стихи ее – романтически-томные и грустные, уводящие в прошлый – если не дальше! – век: «В огромном липовом саду – Невинном и старинном – Я с мандолиною иду, В наряде очень длинном… Пробором кудри разделив… – Тугого платья шорох, Глубоко-вырезанный лиф И юбка в пышных сборах…» А впереди – «веющий Элладой» старинный дом с колоннами, и вот уже сейчас появится «он», «нежный граф». Но все – мираж: один лишь сонный пруд, и вода «принимает, лепеча, В прохладные объятья – Живые розы у плеча, И розаны на платье».

Смерть? Сон? Мечта? Или заговорила стихами сама Башкирцева?

* * *

За эти последние два года муза Цветаевой резко шагнула вперед, явив пусть еще и юного, но совсем иного поэта, сулившего новое и впредь. И уже запоздало звучали слова Владислава Ходасевича о «Волшебном фонаре»; впрочем, о чем еще он мог судить – ведь Цветаева своих юношеских стихов не печатала. Назвав ее «поэтессой с некоторым дарованием», он писал:

«Но есть что-то неприятно-слащавое в ее описаниях полудетского мира, в ее умилении перед всем, что попадается под руку. От этого книга ее – точно детская комната: вся загромождена игрушками, вырезными картинками, тетрадями. Кажется, будто люди в ее стихах делятся на „бяк“ и „паинек“, на „казаков“ и „разбойников“. Может быть, два-три таких стихотворения были бы приятны. Но целая книга, в бархатном переплетике, да еще в картонаже, да еще выпущенная изд-вом „Оле-Лук-Ойе“ – нет…».

И, однако, несмотря на «обидные» слова, появление отзыва Ходасевича должно было в какой-то мере льстить самолюбию юной Цветаевой. Потому что теперь она уже была прочно вставлена в ряд поэтов-современников: Вячеслав Иванов, Валерий Брюсов, Константин Бальмонт, «Цех поэтов» (Николай Гумилев, Сергей Городецкий), Анна Ахматова, Михаил Кузмин, Игорь Северянин, Николай Клюев, другие, помельче, – в этой цепи нашлось звено и для нее.

Зато отношения с Ходасевичем на долгие годы сделались сложными…

* * *

Сохранившиеся письма Цветаевой дают представление об ее «буднях», трудах, радостях, заботах. Вот одно – к сестрам мужа, за которого она тревожится:

"Феодосия, 28-го февраля 1914 г. – пятница.

Милые Лиля и Вера,

Вчера получили окружное свидетельство, может быть, оно зачтется Сереже, если кто-нибудь похлопочет. Но влиятельных лиц здесь очень мало и хлопочут они неохотно, – противно обращаться, тем более, что это все незнакомые.

С<ережа> занимается с 7-ми часов утра до 12-ти ночи, – что-то невероятное. Очень худ и слаб, выглядит отвратительно. Шансы выдержать – очень гадательны: директор, знавший папу и очень мило отнесшийся к С<ереже>, и инспектор – по всем отзывам грубый и властный – в контрах. Кроме того, учителя, выбранные С<ережей>, никакого отношения к гимназии не имеют. Все это не предвещает ничего хорошего…

У нас весенние бури. Ветер сшибает с ног и чуть ли не срывает крышу. Последние дни мы по утрам гуляем с Максом – Ася и я. Макс очень мил, приветлив и весел, без конца рассказывает разные истории, держа нас по 1 1/2 часа у входных дверей. – "А вот я еще вспомнил…"

– Але скоро 1 1/2 года. Посылаю Пра ее карточку. Она говорит около 70-ти слов, почти все верно – и понимает почти все повелительные наклонения. Недавно водила ее к доктору. Сердце и легкие отличные, но есть малокровие. Доктор прописал железо.

Пока до свидания! Всего лучшего, пишите. МЭ. "

Увлеченно и ревниво включилась Цветаева в переписку с В. В. Розановым, начатую Асей. Она живо заинтересовалась его исповедально-философскими записками-эссе под названием «Уединенное». Этот уже немолодой писатель и философ, почти ровесник И. В. Цветаева и его давний знакомый, написал книгу, оказавшуюся в чем-то близкой им, молодым женщинам. А может быть, тут повлияла «мода» на Розанова, его «философия жизни»? Книга Розанова «Уединенное» понравилась Цветаевой, с ее неустоявшимися взглядами, с ее фрондой и романтизмом, и ей захотелось сказать себя именно этому заочному собеседнику. Прибавим еще, что Цветаева всегда испытывала потребность высказаться перед более старшим и мудрым. В письмах к Розанову она не соблюдает никакой дистанции возраста; но тем больший интерес представляют ее письма к нему: ничем не стесненная, с обезоруживающей искренностью она рассказывает о себе и своей жизни. Приведу отрывки из двух писем (сохранилось три: ответы неизвестны):

"Феодосия, 7-го марта 1914 г., пятница.

Милый, милый Василий Васильевич,

Сейчас во всем моем существе какое-то ликование, я сделалась доброй, всем говорю приятное, хочется не ходить, а бегать, не бегать, а лететь, – и все из-за Вашего письма к Асе – чудного, настоящего – "как надо!".

Я ничего не читала из Ваших книг, кроме "Уединенного", но смело скажу, что Вы – гениальны. Вы все понимаете и все поймете, и так радостно Вам это говорить, идти к Вам навстречу, быть щедрой, ничего не объяснять, не скрывать, не бояться.

Ах, как я Вас люблю и как дрожу от восторга, думая о нашей первой встрече в жизни – может быть, неловкой, может быть, нелепой, но настоящей. Какое счастье, что Вы не родились 20-тью годами раньше, а я-не 20-тью позже!

Послушайте, Вы сказали о Марии Башкирцевой то, чего не сказал никто. А Марию Башкирцеву я люблю безумно, с безумной болью. Я целые два года жила тоской о ней. Она для меня так же жива, как я сама.

О чем Вам писать. Хочется все сказать сразу. Ведь мы не виделись 21 год – мой возраст. А я помню себя с двух!

Посылаю Вам книжку моих любимых стихов из двух моих первых книг: "Вечернего альбома" (1910, 18 лет) и "Волшебного фонаря" (1911 г.). Не знаю, любите ли Вы стихи? Если нет – читайте только содержание.

С 1911 г. я ничего не печатала нового. Осенью думаю издать книгу стихов о Марии Башкирцевой и другую, со стихами двух последних лет.

Да, о себе: я замужем, у меня дочка 1 1/2 года – Ариадна (Аля), моему мужу 20 лет. Он необычайно и благородно красив, он прекрасен внешне и внутренне. Прадед его с отцовской стороны был раввином, дед с материнской – великолепным гвардейцем Николая I.

В Сереже соединены – блестяще соединены – две крови: еврейская и русская. Он блестяще одарен, умен, благороден. Душой, манерами, лицом – весь в мать. А мать его была красавицей и героиней.

Мать его урожденная Дурново.

Сережу я люблю бесконечно и навеки. Дочку свою обожаю…

Теперь скажу Вам, кто мы: вы знали нашего отца. Это – Иван Владимирович Цветаев, после смерти которого Вы написали статью в "Новом времени"…

Слушайте, я хочу сказать Вам одну вещь, для Вас, наверное, ужасную: я совсем не верю в существование Бога и загробной жизни.

Отсюда – безнадежность, ужас старости и смерти. Полная неспособность природы – молиться и покоряться. Безумная любовь к жизни, судорожная, лихорадочная жадности жить…

Может быть, Вы меня из-за этого оттолкнете. Но ведь я не виновата. Если Бог есть – Он ведь создал меня такой! И если есть загробная жизнь, я в ней, конечно, буду счастливой.

Наказание – за что? Я ничего не делаю нарочно.

Посылаю Вам несколько своих последних стихотворений. И очень хочу, чтобы Вы мне о них написали, – просто, как человек. Но заранее уверена, что они Вам близки.

Вообще: я ненавижу литераторов, для меня каждый поэт – умерший или живой – действующее лицо в моей жизни. Я не делаю никакой разницы между книгой и человеком, закатом и картиной. – Всё, что люблю, люблю одной любовью".

Цветаева переписывает Розанову несколько стихотворений, а затем продолжает письмо:

"Милый Василий Васильевич, я не хочу, чтобы наша встреча была мимолетной. Пусть она будет на всю жизнь! Чем больше знаешь, тем больше любишь. Потом еще одно: если Вы мне напишете, не старайтесь сделать меня христианкой.

Я сейчас живу совсем другим…

…Хочется сказать Вам еще несколько слов о Сереже. Он очень болезненный, 16-ти лет у него начался туберкулез. Теперь процесс у него остановился, но общее состояние здоровья намного ниже среднего. Если бы Вы знали, какой это пламенный, великодушный, глубокий юноша! Я постоянно дрожу над ним. От малейшего волнения у него повышается t-, он весь – лихорадочная жажда всего. Встретились мы с ним, когда ему было 17, мне 18 лет. За три – или почти три – года совместной жизни– ни одной тени сомнения друг в друге. Наш брак до того не похож на обычный брак, что я совсем не чувствую себя замужем и совсем не переменилась, – люблю все то же и живу все так же, как в 17 лет.

Мы никогда не расстаемся. Наша встреча – чудо… Он – мой самый родной на всю жизнь. Я никогда бы не могла любить кого-нибудь другого, у меня слишком много тоски и протеста. Только при нем я могу жить так, как живу – совершенно свободная…"

«Совершенно свободная» внутренне – в этом и было чудо брака Марины Цветаевой. – Чудо понимания ее Сергеем Эфроном…

Еще письмо:

"Феодосия, 18-го марта 1914 г., среда.

Милая Лиля,

Пишу Вам в постели, – в которой нахожусь день и ночь.

Уже 8 дней, – воспаление ноги и сильный жар.

За это время как раз началась весна: вся Феодосия в цвету, все зелено.

Сейчас Сережа ушел на урок. Аля бегает по комнатам, неся в руках то огромный ярко-синий мяч, то Майину куклу о двух головах, то почти взрослого Кусаку, то довольно солидного осла (успокойтесь – не живого!).

Аля сейчас говорит около 150 слов, причем такие длинные, как: гадюка, Марина, картинка… "Р" она произносит с великолепным раскатом, как три "р" зараз, и почти все свои 150 слов говорит правильно.

Кота она зовет: кот, Куси'ка, кися, котенька, кисенька, – прежнее "ко" забыто.

Меня: мама, мамочка, иногда – Марина.

Сережу боится, как огня.

Стоит ему ночью услышать ее плач, стукнуть в стенку, как она мгновенно закрывает глаза, не смея пошевелиться…

Она необычайно ласкова к своим: все время целуется. Всех мужчин самостоятельно зовет "дядя", – а Макса – "Мак" или Макс. К чужим не идет, почтительно обходя их стулья.

Посылаю Вам ее карточку, 1 1/2 года, снятую ровно 5-го марта. Скоро пришлю другую, где они сняты с Андрюшей.

Сережа то уверен, что выдержит, то в отчаянии. Занимается чрезвычайно много: нигде не бывает…"

Из письма к В. В. Розанову от 8 апреля:

"… – Пишу Вам о папе. Он нас очень любил, считал нас «талантливыми, способными, развитыми», но ужасался нашей лени, самостоятельности, дерзости, любви к тому, что он называл «эксцентричностью» (я, любя 16-ти лет Наполеона, вставила его портрет в киот – много было такого!). Асе было 8, мне 10 лет, когда мы уехали за границу, – у мамы открылся туберкулез легких. За границей мы прожили безвыездно 3 года, – мама, Ася и я. Первый год все вместе в Nervi, потом папа уехал в Россию, мы с Асей – в Лозанну в пансион, мама осталась на второй год в Nervi. После Лозанны мы – мама, Ася и я-переехали в Шварцвальд. Лето провели с папой. Следующую зиму мы с Асей были в немецком пансионе во Фрейбурге, мама жила недалеко от нас. В феврале у нее возобновился туберкулезный процесс (совершенно окончившийся в Nervi), и она уехала в одну шварцвальдскую санаторию.

Зима 1905 – 06 г. прошла в Ялте. Это была мамина последняя зима. В марте у нее началось кровохарканье, вообще болезнь, раньше почти не заметная, пошла с жестокой быстротой. – "Хочу домой, хочу умереть в Трехпрудном!" (Переулок, где был наш дом.)

Мама умерла 5-го июля 1906 г. в Тарусе Калужской губ<ернии>, где мы все детство жили по летам. Смерть она свою предвидела ясно, – "Теперь начинается агония".

За день до смерти она говорила с Асей: "И подумать, что какие угодно дураки вас увидят взрослыми, а я…" И потом: "Мне жаль только музыки и солнца!" 3 дня перед смертью она ужасно мучилась, не спала ни минуты.

– "Мама, тебе поспать бы"…

– "Высплюсь – в гробу!"

Мама была единственной дочерью. Мать ее, из польского княжеского рода, умерла 26-ти лет. Дедушка всю свою жизнь посвятил маме, оставшейся после матери крошечным ребенком. Мамина жизнь шла между дедушкой и швейцаркой-гувернанткой, – замкнутая, фантастическая, болезненная, не-детская, книжная жизнь. 7-ми лет она знала всемирную историю и мифологию, бредила героями, великолепно играла на рояле.

Знакомых детей почти не было, кроме девочки, взятой в дом, вместо сестры маме. Но эта девочка была безличной, и мама, очень любя ее, все же была одна. Своего отца – Александра Даниловича Мейна – она боготворила всю жизнь. И он обожал маму. После смерти жены – ни одной связи, ни одной встречи, чтобы мама не могла опускать перед ним глаз, когда вырастет и узнает.

Мамина юность, как детство, была одинокой, болезненной, мятежной, глубоко-скрытой. Герои: Валленштейн, Поссарт, Людовик Баварский. Поездка в лунную ночь по озеру, где он погиб. С ее руки скользит кольцо – вода принимает его – обручение с умершим королем. Когда Рубинштейн пожал ей руку, она два дня не снимала перчатки. Поэты: Heine, Goethe, Schiller, Shakespeare. – Больше иностранных книг, чем русских. Отвращение – чисто-девическое – к Zola и Мопассану, вообще к французским романистам, таким далеким.

Весь дух воспитания – германский. Упоение музыкой, громадный талант (такой игры на рояле и на гитаре я уже не услышу!), способность к языкам, блестящая память, великолепный слог, стихи на русском и немецком языках, занятия живописью.

Гордость, часто принимаемая за сухость, стыдливость, сдержанность, неласковость (внешняя), безумие в музыке, тоска.

12-ти лет она встретила юношу – его звали Сережей Э. (фамилии я не знаю, инициалы – моего Сережи!) Ему было года 22. Они вместе катались верхом в лунные ночи. 16-ти лет она поняла и он понял, что любят друг друга. Но он был женат. Развод дедушка считал грехом. – "Ты и дети, если они будут, – останетесь мне близки. Он для меня не существует". – Мама слишком любила дедушку и не согласилась выходить замуж на таких условиях. Сережа Э. уехал куда-то далеко. 6 лет мама жила тоской о нем. Поклон издали в концерте, два письма, – всё! – за целых 6 лет. Тетя (швейцарская гувернантка, с которой дедушка не был в связи!) обожала маму, но ничего не могла сделать.

Дедушка все замолчал.

22-х лет мама вышла замуж за папу, с прямой целью заместить мать его осиротевшим детям – Валерии 8-ми лет и Андрею – 1 год. Папе тогда было 44 года.

Папу она бесконечно любила, но 2 первых года ужасно мучилась его неугасшей любовью к В. Д. Иловайской.

– "Мы венчались у гроба", – пишет мама в своем дневнике. Много мучилась она и с Валерией, стараясь приручить эту совершенно чужую ей по духу, обожавшую свою покойную мать и резко отталкивавшую "мачеху" 8-летнюю девочку. – Много было горя! Мама и папа были люди совершенно непохожие. У каждого своя рана в сердце. У мамы – музыка, стихи, тоска, у папы – наука. Жизни шли рядом, не сливаясь.

Но они очень любили друг друга. Мама умерла 37-ми лет, неудовлетворенная, непримиренная, не позвав священника, хотя явно ничего не отрицала и даже любила обряды.

Ее измученная душа живет в нас, – только мы открываем то, что она скрывала. Ее мятеж, ее безумие, ее жажда дошли в нас до крика.

– Папа нас очень любил. Нам было 12 и 14 лет, когда умерла мама. С 14-ти до 16-ти лет я бредила революцией, 16-ти лет безумно полюбила Наполеона I и Наполеона II, целый год жила без людей, одна в своей маленькой комнатке, в своем огромном мире…".

Цветаева переносится мысленно в прошлое, такое недавнее и такое бесконечно далекое, невозвратное. Вместе с Асей вспоминают они свое безнадзорное, взбалмошное и грустное отрочество сестер, оставшихся без матери, и старшего друга тех лет – Льва Львовича Кобылинского-Эллиса…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю