355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анна Саакянц » Марина Цветаева. Жизнь и творчество » Текст книги (страница 27)
Марина Цветаева. Жизнь и творчество
  • Текст добавлен: 16 октября 2016, 22:06

Текст книги "Марина Цветаева. Жизнь и творчество"


Автор книги: Анна Саакянц



сообщить о нарушении

Текущая страница: 27 (всего у книги 59 страниц)

 
Брожу – не дом же плотничать,
Расположась на росстани!
Так, вопреки полотнищам
Пространств, треклятым простыням
 
 
Разлук, с минутным баловнем
Крадясь ночными тайнами,
Тебя над всеми ржавыми
Фонарными кронштейнами —
 
 
Краем плаща…
 

То есть в мимолетном быту любви («с минутным баловнем») незримо и неотторжимо присутствует вечное бытие любви с… неможным, несбыточным, мифическим…

 
…Мертвец настойчивый,
В очах – зачем качаешься?
 

(Как у Маруси, не забывшей, не перестававшей любить свою роковую «нежить» – Мо'лодца…)

Возлюбленный лирической героини Цветаевой идеален, совершенен, несравним ни с кем в этой жизни, его чувства несоизмеримы ни с чьими земными мужскими.

 
По набережным – клятв озноб,
По загородам – рифм обвал.
Сжимают ли – «я б жарче сгреб»,
Внимают ли – «я б чище внял».
 
 
Всё ты один, во всех местах,
Во всех мастях, на всех мостах.
Моими вздохами – снастят!
Моими клятвами – мостят!
 

Живые, земные любовники словно обокрали лирическую героиню… Но это – лишь мгновенный проблеск мысли; поэт, в конечном счете, подымается над всем, и звучит уже не голос женщины, а лира поэта:

 
Такая власть над сбивчивым
Числом у лиры любящей,
Что на тебя, небывший мой,
Оглядываюсь – в будущее!
 
«Мой вызов, Ваш приход». (Цветаева – Пастернаку, февраль 1923 г.)
 
Терзание! Ни берегов, ни вех!
Да, ибо утверждаю, в счете сбившись,
Что я в тебе утрачиваю всех
Когда-либо и где-либо небывших!
 
(Цветаева – Пастернаку, март 1923 г.)

Итак, живой, земной герой «романа» как бы отсутствует в присутствии. А заочный вдохновитель поэта, его родной дух, – напротив, присутствует в отсутствии. В данный момент жизни Марины Цветаевой это – Борис Пастернак. Именно о нем только что писала Цветаева теми же словами, что и в стихотворении «Брожу – не дом же плотничать…»:

«Борис Пастернак для меня святыня, это вся моя надежда, то небо за краем земли, то, чего еще не было, то, что будет» [75]75
  Курсив наш. – А.С.


[Закрыть]
.

Так поэт побеждал преходящесть быта чувств, преображая его в бытие нетленных страстей…

Но какою ценой!..

"М<арина> рвется к смерти. Земля давно ушла из-под ее ног", – писал Сергей Эфрон в душераздирающем декабрьском письме к Волошину, о котором мы уже упоминали [76]76
  Мы опять цитируем его, вновь забегая вперед, ибо Эфрон как бы ретроспективно описывает ситуацию, длившуюся с осени до конца года.


[Закрыть]
. Все было в этом письме: и глубочайшее страдание; и не менее отчаянная боль за Марину Ивановну, обольстившуюся «маленьким Казановой», в постоянство и серьезность чувств которого он не верил; и «анатомирование» собственного характера. На самом же деле – проницательный диагноз, точное обозначение своей «основной черты»: «У меня всегда, с детства, – чувство „не могу иначе“ было сильнее чувства „хочу так“. Преобладание статики над динамикой». И хотя он пишет, что вся его статика «пошла к черту», на самом деле в тот драматический момент главное в характере Сергея удержало его от разрыва с женой. Из того же письма явствует, что она, до какого-то момента ослепленная и оглушенная обрушившимся на нее чувством, не помышляла о том, что муж узнает об ее тайне и захочет расстаться с нею. Примерно так же было в 1920 году, когда ей, сходившей с ума от ужаса и растерянности, выхаживавшей тяжело больную Алю, не приходила в голову мысль о том, что тем временем в приюте с ее младшей девочкой может случиться непоправимое. А когда это случилось, то в смерти Ирины обвинила сестер мужа – Лилю и Веру. Сергей Яковлевич был раздавлен всем этим, покуда не получил от Лили опровержение. В архиве Е. Я. Эфрон сохранились наброски ее писем к брату. Из них мы узнали о том, как она любила маленькую Ирину и хотела взять ее совсем; однако прежде надо было устроиться на работу, и она уехала с этой целью из Москвы. На Рождество 1920 г. наконец появилась возможность привезти к ней девочку, – сделать это она просила Веру. Но было уже поздно: Ирина умерла; по рассказам, «она уже ничего не могла есть и лежала все время».

Трудно даже вообразить себе, сколько же надо было Сергею Яковлевичу понять и простить; и вот теперь, поддавшись слабости, он жаловался Волошину на несправедливость Марины Ивановны к его сестрам. Впрочем, все это он простил. Он вспоминает о прошлом лишь в связи с тем, что в минуту какого-то отчаянного прозрения хочет прибавить факты к той беспощадной и пронзительной характеристике, которую дает Марине Ивановне, – вероятно, в первый и последний раз в жизни:

«М<арина> – человек страстей… Отдаваться с головой своему урагану – для нее стало необходимостью, воздухом ее жизни. Кто является возбудителем этого урагана сейчас – неважно. Почти всегда… все строится на самообмане. Человек выдумывается, и ураган начался. Если ничтожество и ограниченность возбудителя урагана обнаруживаются скоро, М<арина> предается ураганному же отчаянию…»

«И все это, – продолжает он, – при зорком, холодном (пожалуй, даже вольтеровско-циничном) уме. Вчерашние возбудители сегодня остроумно и зло высмеиваются (почти всегда справедливо). Все заносится в книгу. Все спокойно, математически отливается в формулу. Громадная печь, для разогревания к<отор>ой необходимы дрова, дрова и дрова. Ненужная зола выбрасывается, качество дров не столь важно. Тяга пока хорошая – все обращается в пламень. Дрова похуже – скорее сгорают, получше – дольше…»

Сергей Яковлевич не был слепым, он видел и знал все, с самой ранней молодости. И сейчас он пишет Волошину (обиняками, не называя ничего конкретно, но имея в виду зиму 1918 года, перед своим отъездом в Добровольческую армию): «…После моего кратковременного пребывания в Москве, когда я на все смотрел последними глазами, М<арина> делила время между мной и другим, которого сейчас называет со смехом дураком и негодяем» (подразумевается Никодим Плуцер-Сарна. – А.С.). Пишет он и о том, что когда в июне 1922 года приехал в Берлин, уже тогда почувствовал, что «печь была растоплена» не им. «На недолгое время»… И с обреченностью произносит слова, которые мог бы сказать едва ли не десять лет назад:

«В личной жизни это сплошное разрушительное начало».

Все, все знал он, и… остался. Ибо есть узы, тысячекратно сильнее самых сильных страстей. Не будем о них рассуждать…

От душевных терзаний он искал забвения в напряженной работе. Цветаева продолжала писать Бахраху, – ей было необходимо исповедаться, облегчить свои муки. Перед заочным собеседником легче быть откровенной, – и Цветаева выдает тайну своих мучительных мыслей: что будет дальше? "Мужчины и женщины беспощадны, пощадны только души. Делать другому боль, нет, тысячу раз лучше терпеть самой, хотя рождена – радоваться. Счастье на чужих костях, – этого я не могу. Я не победитель" (29 сентября).

Ее спасение было в том, что она оставалась поэтом, творцом. Из тьмы времен наплывали видения и сцены древнегреческого мифа. Летний замысел: написать о доблестном и несчастном Тезее – не покинул ее. Она просила Бахраха прислать ей книгу Ницше "Происхождение трагедии": "(об Аполлоне и Дионисе)", – в том же письме от 29 сентября. А 1 октября начала новую черную конторскую тетрадь: "Черновую тетрадь для Тезея".

Это – не просто план трагедии по известному каждому школьнику мифу о Тезее, попавшем в лабиринт к Минотавру и счастливым образом свершившем свой подвиг благодаря мечу и нити Ариадны, а затем уступившем ее Дионису. Для Цветаевой сюжет – лишь внешний повод для путешествия в лабиринте страстей человеческих. И потому ее "Черновая Тезея" – не что иное, как фрагменты истинно психологической прозы.

Уже начав писать план "Тезея", Цветаева вновь отвлекается на письмо к Бахраху. Она взволнована судьбой неприкаянного Андрея Белого, – вероятно, благодаря тому же Бахраху, который в это время часто встречается с ним в Берлине, несколько облегчая его тягостное, мятущееся одиночество. Цветаева собирается хлопотать о переезде Белого в Прагу,

«…он не должен ехать в Россию…. он должен быть в Праге, здесь ему дадут иждивение… и здесь, в конце концов, я, которая его нежно люблю и – что' лучше – ему преданна… Здесь он будет писать и дышать. В России ему нечего делать, я знаю, как там любят!»

«И еще просьба, – прибавляла она, – найдите мне оказию к Борису Пастернаку: из рук в руки. Мне необходимо переслать ему стихи и письмо… Я не писала ему полгода, после такого срока писать – гору поднять, второй раз не соберусь. О, как много мужества нужно – жить! Как много – лжи! И как еще больше – правды!..».

Двадцать первого октября в берлинской газете «Накануне» Роман Гуль напечатал положительный отзыв на цветаевскую «Психею». (Кстати, Бахрах отозвался на нее еще летом.) Радовало ли это Марину Ивановну? Ведь к этой книге, составленной по приметам «Романтики», а не по этапам творчества, она относилась достаточно равнодушно…

Двадцать шестого октября она надписала "Психею":

«Моему Радзевичу – на память о Карловом Тыне – Марина Цветаева».


* * *

В начале ноября в Прагу приехали Ходасевич с Берберовой. Несмотря на свою неприязнь к обоим, в ноябре Цветаева часто виделась с ними; иногда при встречах присутствовал Роман Якобсон, в прошлом – приятель Маяковского, приехавший в Прагу в составе полпредства РСФСР и написавший книгу «О чешском стихе преимущественно в сопоставлении с русским». Вряд ли это общество было так уж интересно Цветаевой, – и однако она, верная своему обычаю: справлять собственное одиночество на людях, – встречалась с ними всеми, и, судя по записям, с Ходасевичем не раз: 9, 10, 14, 16, 19, 23, 25, 28, 29 ноября, – то есть практически все время, пока Ходасевич с Берберовой были в Праге (уехали они 6 декабря). В своей книге «Курсив мой» Н. Берберова вспоминает, что Цветаева"…в Праге… производила впечатление человека, отодвинувшего свои заботы, полного творческих выдумок, но человека, не видящего себя, не знающего своих жизненных (и женских) возможностей, не созревшего для осознания своих настоящих и будущих реакций". Берберова видела оболочку, позу, которою прикрывала Марина Ивановна свою потерянность, свое отчаяние в те дни…

* * *

Она продолжала писать «Тезея». 5 декабря начала писать картину «Тезей у Миноса», но затем работу над трагедией приостановила. В ее тетради появились совсем другие записи.

"Поэма Расставания" – так задумала она назвать новую вещь…

«Творчество и любовность несовместимы, – писала Марина Ивановна Бахраху еще два месяца назад. – Живешь или там, или здесь…»

Она живет и «там», и «здесь», но чем дальше, тем прочнее переселяется «туда», в тетрадь…

Двенадцатого декабря там появилась запись о… расставании. О разрыве.

И тем же 12 декабря Цветаева датировала восьмистишие (а до этого чуть ли не полтора месяца не писала стихов!):

 
Ты, меня любивший фальшью
Истины – и правдой лжи,
Ты, меня любивший – дальше
Некуда! – За рубежи!
 
 
Ты, меня любивший дольше
Времени. – Десницы взмах! —
Ты меня не любишь больше:
Истина в пяти словах.
 

Стихотворение, с одной стороны, слишком частное; оно, пожалуй, не подымается до вершинных цветаевских вещей. Но, с другой стороны, в какой-то своей обнаженной мудрости оно дает недвусмысленное представление о его вдохновителе. Условно мы обозначили бы его «любовником Психеи». Это не Амур – возлюбленный («Возлюбленный! Ужель не узнаешь? Я – ласточка твоя, Психея»), а именно любовник, плотский партнер небесной души, – сочетание абсурдное, невозможное. Его истина – для нее – фальшь; его правда для нее – ложь. Его любовь («дальше некуда», «дольше времени») для нее – нелюбовь (пишется в одно слово), сколько бы ни декларировал он обратное. Это стихотворение, поспешное, недосказанное – на самом деле очень глубокое; из него прорастут – уже начали прорастать – будущие поэмы о любви и расставании.

Чувство не прошло, но творчество его "выталкивало". "Не мешай мне писать о тебе стихи!" (шутливая запись 1919 года)…

«У меня… эту зиму было много слез, а стихов – мало (относительно), – вспоминала Цветаева в письме к Р. Гулю весною следующего года. – Несколько раз совсем отчаивалась, стояла на мосту и заклинала реку, чтобы поднялась и взяла. Это было осенью, в туманные ноябрьские дни. Потом река замерзла, а я отошла… понемногу».

* * *

Приближалось Рождество, Марина Ивановна с Сергеем Яковлевичем собирались к Але в Моравскую Тшебову. Опять в ее жизни предстоял новый поворот. Она прощалась, как бы она сказала, с прежней собой. Прощалась и с Константином Болеславовичем.

"Прага, 23-го Декабря 1923 г.

Мой родной,

Я не напоминаю Вам о себе (Вы меня не забыли!) я только не хочу, чтобы Ваши праздники прошли совсем без меня.

Расставшись с Вами во внешней жизни, не перестаю и не перестану -

Впрочем, Вы все это знаете.

МЦ.

А на прилагаемую мелочь – не сердитесь (не се'рдитесь?) право выручить Вас – мне, и Вам – меня, это жалкое право мы ведь сохраняем?

Буду думать о Вас все праздники и всю жизнь" [77]77
  Карандашная записка, сложенная вчетверо и вклеенная К. Б. Родзевичем в переплетенный оттиск альманаха «Ковчег» с «Поэмой Конца», там же – газетная вырезка из «Последних новостей» со стихотворением «Попытка ревности».


[Закрыть]
.

* * *

Так завершался 1923 год.

1924-й

«Поэма Горы» и «Поэма Конца». Снова «Тезей». «Попыткаревности». Письма Али Эфрон к Аде Черновой. Литературные дела Цветаевой. Сергей Эфрон в журнале «Своими путями».

Новый год начался в Моравской Тшебове. Все трое: Марина Ивановна, Сергей Яковлевич, Аля были вместе. Цветаева не расставалась с тетрадью. Там появилась такая запись:

«Непременно, непременно, непременно нужно: „Поэму расставания“, – потом, м. б. бросив Тезея, – Ахилла (поэму!) Поэма дружбы и любви». – И следом – краткий план.

Но разве могла она в тот момент (да и в какой момент – могла?) писать поэму о дружбе и любви? Она и так уже «сглазила» события, надписав в апреле прошлого года книгу Родзевичу «на долгую и веселую дружбу»…

Девятого января она вернулась в Прагу и на следующий день отвела Душу в очередном исповедальном письме к Бахраху. Сообщала, что рассталась с любимым, "любя и любимая, в полный разгар любви… Разбив его и свою жизнь… Ничего не хочу, кроме него, а его никогда не будет.

Это такое первое расставание за жизнь, потому что, любя, захотел всего: жизни: простой совместной жизни, то, о чем никогда не "догадывался" никто из меня любивших. – Будь моей. – И мое: – увы! -".

С того рокового дня прошел месяц, многое отодвинулось, и это письмо, в сущности, – предварительное, может быть, неосознаваемое "проговаривание" сюжета будущей поэмы.

"В любви есть, мой друг, ЛЮБИМЫЕ и ЛЮБЯЩИЕ, – продолжает Марина Ивановна. – И еще третье, редчайшее: ЛЮБОВНИКИ. Он был любовником любви. Начав любить с тех пор, как глаза открыла, говорю: Такого не встречала. С ним я была бы счастлива. (Никогда об этом не думала!) От него бы я хотела сына. (Никогда этого не будет!) Расстались НАВЕК, – не как в книжках! – потому что: дальше некуда! Есть: комната (любая!) и в ней: он и я, вместе, не на час, а на жизнь. И – сын.

Этого сына я (боясь!) желала страстно, и, если Бог мне его не послал, то, очевидно, потому что лучше знает. Я желала этого до последнего часа. И ни одного ребенка с этого часа не вижу без дикой растравы. Каждой фабричной из предместья завидую. И КА'К – всем тем, с которыми он, пытаясь забыть меня, будет коротать и длить, (а может быть уже коротает и длит!) свои земные ночи! Потому что его дело – жизнь: т. е. забыть меня. Поэтому я и молиться не могу, как в детстве: "Дай Бог, чтобы он меня не забыл", – "забыл!" – должна.

И любить его не могу (хотя бы заочно!) – потому что это и заочно не дает жить, превращается (любимому) в сны, в тоску.

Я ничего для него не могу, я хочу только одно для него: не быть.

А жить – нужно. (С<ережа>, Аля). А жить – нечем. Вся жизнь на до и после. До [78]78
  РАССТАВАНИЯ. (Примеч. М. Цветаевой.)


[Закрыть]
– все мое будущее! Мое будущее – это вчера, ясно? Я – без завтра.

Остается одно: стихи. Но: вне меня (живой!) они ему не нужны (любит Гумилева, я – не его поэт!). Стало быть: и эта дорога отпадает. Остается одно: стихии: моря, снега, ветра. Но все это – опять в любовь. А любовь – опять в него!".

Замкнутый и зачарованный круг одиночества поэта, обреченного в конце концов только на самого себя: на свое творчество.

* * *

Цветаева поначалу была поглощена одновременно работой над «Тезеем» и поэмой о расставании; строки из поэмы вплетаются в планы трагедии; но, приехав в Прагу, на время оставила «Тезея», чтобы погрузиться только в поэму.

Скрещиваются, переходят друг в друга два плана: внутренний – перипетии чувств, и внешний – маршруты, "топография" встреч героев. Характерные записи: "Разлука висела в воздухе, Верней, чем Дамоклов меч"; "Он просит дома, а она может дать только душу" – и совсем иные: "Кафе – набережная – мост – предместье – лестница – гора – пустырь". То есть конкретные пражские "реалии", которые впоследствии ревностно стремились разыскать и установить некоторые чересчур ретивые поклонники Цветаевой…

Весь январь Марина Ивановна напряженно работала; буря, налетевшая было на семью, утихла, вернее, переместилась в тетрадь. 22 января Сергей Яковлевич решился наконец отправить Волошину свое письмо, которое "проносил с месяц", – с такой припиской:

«Мы продолжаем с М<ариной> жить вместе. Она успокоилась. И я отложил коренное решение нашего вопроса. Когда нет выхода – время лучший учитель…»

Двадцать седьмого января Цветаева завершила небольшое произведение, которое назвала «Поэма Горы». Так она открыла серию поэм, «действующими лицами» которых оказываются неодушевленные вещи и абстрактные понятия, оживленные и одухотворенные страстью и творческой волей художника; так рождаются поэмы: «Конца», «Лестницы», «Комнаты», «Воздуха»…

Так и "Гора". Достоверно – это пражский холм в районе Смихова. В романтическом же плане – синоним и символ любви, – живой, одушевленный, движущийся: "Та гора была – как пещь огненная"; "сухим потоком глиняным… гора неслась лавиною и лавою ползла". Моментами она угрожала: "может в час… стать каждая гора– Голгофою". "Красной глины гора, гола", – этот "холм рябиновый и вересковый", этот "рай без единой яблони", она диктовала любящим свою волю: "Та гора хотела] Песнь Брачная – из ямы Лазаревой! Та гора вопила: – Есмь! Та гора любить приказывала…"; "Это проповедь нам нагорную Истолковывала – гора".

Но Гора – это горе; для поэта здесь – созвучие смыслов:

 
Горе началось с горы,
И гора и горе – пребыли.
 

Гора горевала, ибо знала, что на ней свершается трагедия расставанья. И гора – говорила (опять – созвучие смыслов!), она предсказывала неминуемый конец любви тех двоих, что взмыли на ее высоты. «Гора горевала о дикой грусти Пса, перепутавшего следы». Гора двоилась: она приказывала любить и она же предрекала разлуку. Но иначе у Цветаевой ведь и не могло быть. Гора обращалась к обреченным и немым: «Гора говорила (а кровь как демон Билась и злилась в простенках тел). Гора говорила. Мы были немы. Где ж, чтобы раненный насмерть – пел?» Любви на верху Горы суждено умереть, но с нею умрет, перестанет существовать и сама Гора: «Нашу гору застроят дачами, Палисадниками стеснят… И пойдут лоскуты выкраивать, Перекладинами рябить…»

"Небожители любви" бросают презрительный взгляд вниз: в низ, в низменность повседневности, в коей будут влачить свое существование пигмеи…

"На развалинах счастья нашего Город встанет: мужей и жен", – и всем несется проклятье:

 
Твё'рже камня краеугольного,
Клятвой смертника на одре:
– Да не будет вам счастья дольнего,
Муравьи, на моей горе!
 

Поражают именно эти строки, неожиданно обрушившиеся, казалось бы, на ни в чем не повинных «сирых и малых» обитателей окраин больших городов, «у последней, последней из всех застав, Где начало трав И начало правды…» Не им ли горячо сочувствовал поэт чуть больше года назад («Заводские»)?

Но нет: Цветаева, при своей двоякости, "двудонности", все же не столь прямолинейна, чтобы отрекаться от самой себя. Здесь речь о другом. Вчитаемся:

 
И на том же блаженном воздухе,
– Пока можешь еще – греши! —
Будут лавочники на отдыхе
Пережевывать барыши,
 
 
Этажи и ходы надумывать,
Чтобы каждая нитка – в дом!
Ибо надо ведь – хоть кому-нибудь
Крыши с аистовым гнездом!
 

Прежде Цветаева провозглашала анафему «сытости сытых», «богатым». Здесь она произносит проклятие мещанству как таковому (впрочем, и это не впервые: еще в московском дневнике – вспомним! – она сделала гневную запись). Через два года «отведет душу» в сатире на мещанство всех времен и народов – в поэме «Крысолов». А сейчас она кончает «Поэму Горы»; 1 февраля завершает «Послесловие».

И немедля приступает к следующему произведению, которое первоначально думает назвать: "Поэма последнего раза" или "Поэма последнего".

Над этой вещью – окончательно названной "Поэма Конца", она работает трудно – сто сорок страниц черновика в два столбца – и долго: вплоть до июня.

Высокая романтика чувств – и место, совершенно конкретное, где свершается трагедия расставания, "маршрут" последней встречи героев, – на этом единстве противоположных, казалось бы, категорий строит Цветаева поэму. Ей очень важны "отдельности" и "приметы": жесты, реплики, интонации, кафе, набережная, мост и т. д. – то, что она обозначила в одной из предварительных записей:

 
«Весь крестный путь этапами».
 

Вот отрывки плана, по которому Цветаева писала свою драму-поэму; некоторые фразы войдут в нее без изменений:

«Отдельности: – „Мы мужественны будем? – …“– Куда – в кафе?» – «Домой!» – …"Уйдемте. Плакать начну". «Я ухожу от Вас»… – «Вы слишком много думали. – Задумчивое: Да.»… – Приметы: Кафе. Можно рефрен: «плакать не надо». – «Уйдемте – плакать начну». Белокурый затылок. – Дать его позу;… его слова; обвинительно – тяжело. «Она: – Тогда сделаю их я. Вывод и есть выход: расстаться! – Я этого не говорил. – Великодушно? Или самолюбие? Как на эстраде, где никто не хочет читать первый…»

И дальше:

"Набережная: – Молчание. Рука. – Можно – в последний раз? Крепко прижимает руку… Фабричные здания, пустынный рынок, дождь – «Наша улица!» – «Уже не наша». Поворот горы. (Здесь – перелом). – Еще примета: стеклянный полукруг двери (харчевня), где – несколько утр подряд. Всё в последний раз… – Общая линия: лед, мужественность. До поворота горы: не сдаваться. Столбняк… Дальнейший ход: Мост. (Мост, делящий два мира. Тот берег – жизни)… Связующее и разъединяющее начало моста… Через Лету. Летейская Влтава. До середины…. (Живая, вернувшаяся в царство теней, или мертвая – в царство тел? Тело в царстве теней, или тень в царстве тел?) Островки… Жить на таком острове!.. «На этих улицах тебя не встречу»… Фабричные корпуса – пустые. Усилить дождь. Мимо каварни (полукруг). Постоим! – И – видение: утро, бессонные веселые лица, – сквозь кофе. Наша улица… – Поворот и перелом… Еще несколько шагов. Фонарь. Гора и слезы. Меховое, мокрое. – На том свете? – Et puis ce fut tout [79]79
  На этом – конец (фр.).


[Закрыть]
. Сгорбленная фигура большими шагами".

«Крестный путь этапами»: по сердечным мукам и городским кварталам. Встреча, диалог, путь следования – и вновь: диалог, путь дальше… Она длит этот путь, оттягивает расставанье. Наконец – расставанье.

Конфликт, ссора? Ни то, ни другое. Просто – две разные "планеты". Он хотел любви "по горизонтали", она – "по вертикали", – так передала нам в свое время Ариадна Эфрон эти слова Марины Ивановны, сказанные (а может, – написанные) кому-то. Однако ни в коем случае не следует понимать их в том прямолинейном смысле, будто один хотел лишь "плотской" любви, другой (другая) – идеальной, "небесной". Нет, все дело в том, что герои поэмы существуют в разных "измерениях". Для него любовь – дом, "устройство", совместность, семья, словом – Жизнь. Для нее – всепоглощающая, все сметающая стихия, разрушительная, с "жизнью, как она есть" – несовместимая. "Смерть – и никаких устройств!" – бросает она ему. "Жизнь!" – возражает он, и – ее роковая реплика: "Тогда простимся". Его любовь для нее – нелюбовь.

 
Ты, меня любивший фальшью…
 

Поначалу казалось, что эти два измерения, две параллельные линии пересекутся. Но чудес не бывает.

 
Ты меня не любишь больше:
Истина в пяти словах.
 

То же в поэме: диалог, который начинает она:

 
– Не любите? – Нет, люблю.
– Не любите! – Но истерзан,
 
 
Но выпит, но изведён…
 

Он еще продолжает любить; только не так, как нужно ей, – а на свой, жизненный лад.

Но для нее – Поэта, Психеи, Души -

 
Жизнь – это место, где жить нельзя:
Ев – рейский квартал…
 

Но и Поэт, и Душа (Психея) заключены в живой телесной оболочке любящей женщины, расстающейся с любовью, разрывающейся на части, и в эти минуты она

 
      …не более чем животное,
Кем-то раненное в живот.
 
 
Жжет… Как будто бы душу сдернули
С кожей… Паром в дыру ушла
Пресловутая ересь вздорная,
Именуемая душа.
 
 
Христианская немочь бледная!
Пар! Припарками обложить!
Да ее никогда и не было!
Было тело, хотело жить,
 
 
Жить не хочет.
 

Неожиданно? Противоречит сказанному перед этим? Но на то и «Поэма Конца» – великое трагическое творение, во всей своей взрывной диалектичности, в космических борениях страстей. И было бы нелепостью сводить ее коллизию к «биографическому подстрочнику», исследовать по ней «календарь» и «погоду» отношений прототипов ее героев. Единственное, что скажем: создавая свою поэму, Марина Ивановна еще продолжала писать Константину Болеславовичу; она отправила ему письмо 17 января…

Как и всегда, а сейчас, может быть, особенно, ей нужна поддержка. 30 марта она пишет Р. Гулю. Сообщает, что будет писать письмо Пастернаку и что отправленные ею стихи к нему не дошли. Пишет, что нашелся издатель на книгу Эфрона "Записки добровольца". Сетует, что ее стихи, написанные за последние два года, лежат без движения, и просит совета (Гуль намеревался ехать в Москву), не отдать ли их в Госиздат. "В Госиздате (м<оско>вском) у меня большой друг П. С. Коган… Конечно, эта книга для России, а не для заграницы; в России, объевшись фальшью идей, ловят каждое новое слово (звук), – особенно бесмысленные! Здесь еще роман с содержанием: не отчаялись в логике!".

И прибавляет сентенцию, которая могла бы стать развернутым эпиграфом к ее поэтическому миросозерцанию и впоследствии вырастет в гениальное эссе "Искусство при свете совести"; дерзнем привести ее курсивом:

«Стихи, Гуль, третье царство, вне добра и зла, так же далеки от церкви, как от науки. Стихи, Гуль, это последний соблазн земли (вообще – искусства), ее прелестнейшая плоть. Посему, все мы, поэты, будем осуждены».

И еще сообщает:

"Познакомилась с Керенским, – читал у нас два доклада. Вручила ему стихи свои к нему (<19>17 г.) и пастернаковские. Взволновался, дошло.

Мне он понравился: несомненность чистоты. Только жаль, жаль, жаль, что политик, а не скрипач. (NВ! Играет на скрипке.)"

Вероятно, Цветаева вручила Керенскому стихотворение, написанное 21 мая 1917 г. «И кто-то, упав на карту…» – о «молодом диктаторе», с такими строками, которые вполне могли взволновать «адресата»: «Повеяло Бонапартом В моей стране… Народы призвал к покою, Смирил озноб – И дышит, зажав рукою Вселенский лоб».

Еще Цветаева писала Гулю о том, что дружит с эсерами: "…что-то в них от старого (1905 г.) героизма". Она имела в виду, вероятно, "волероссийцев" (ее сотрудничество с журналом продолжалось, и, скорее всего, там и читал Керенский свои доклады). К "эсерам" могла также отнести Марина Ивановна семью Виктора Михайловича Чернова, в прошлом – лидера партии эсеров и министра Временного правительства – его жену Ольгу Елисеевну Колбасину и их дочь Ариадну (Адю), – на четыре года старше Али. Сам Виктор Михайлович к тому времени расстался с семьей. Жили Ольга Елисеевна с Адей в том же доме на Смиховском холме; въехали они туда чуть позднее Цветаевой, осенью 1923 года, и тогда же познакомились. Мать и дочь сделались настоящими друзьями цветаевско-эфроновской семьи; Адю Марина Ивановна очень ценила и одну из своих книг впоследствии надписала ей: "полудочери, полу-сестре".

* * *

…В который раз повторившись, удивимся огромности жизненной энергии Марины Цветаевой. Она – в разгаре работы над самым трагическим произведением: «Поэмой Горы». Но в то же время из ее сознания не уходят разные жизненные (бытовые и бытийные) проблемы. Итак: нужно думать о лете. Денег – в обрез; издаваться – трудно. Она вновь напоминает Гулю о Госиздате, хочет, чтобы он встретился с его представителем в Берлине и поговорил об издании ее книги: «За' два года (1922 г. – 1924 г.), – все, написанное за границей. Политического стихотворения ни одного», – жалобно прибавляет она. Книгу, пока, назвала «Умыслы». Через того же Гуля отправляет письмо Пастернаку. И отвечает на вопрос Гуля о сыне Блока (вероятно, вопрос вызван ее стихами к Блоку). Она ревностно отстаивает свою мифотворческую версию: «Будут говорить „не блоковский“ – не верьте: это негодяи говорят». Нужно ли говорить, что у Блока сына не было? – «Но есть другая правда»… – таков был, помним, неизменный ответ поэта.

Восьмого июня Цветаева завершила "Поэму Конца". Знаменательно резюме, которое, правда, она сделала позднее:

 
«Начав, как вздох, дописывала, как долг».
 
* * *

В это время семья живет уже не в Праге, а в деревне Иловищи; жизнь в столице, непосильная для бюджета, окончилась, – остались только нечастые наезды.

Двадцать девятого июня Марина Ивановна переправляет через Гуля письмо к Пастернаку и следом (с 30 июня по 3 июля) пишет три стихотворения, к нему обращенных: о неминуемых разминовениях сильных: "Есть рифмы в мире сём…", "Не суждено, чтобы сильный с сильным…" и "В мире, где всяк…", с таким, ныне общеизвестным, концом: "В мире, где все – Плесень и плющ. Знаю: один ты – равносущ Мне".

В тетради осталось посвящение, которое Марина Ивановна никогда не опубликовала:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю