355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анна Саакянц » Марина Цветаева. Жизнь и творчество » Текст книги (страница 29)
Марина Цветаева. Жизнь и творчество
  • Текст добавлен: 16 октября 2016, 22:06

Текст книги "Марина Цветаева. Жизнь и творчество"


Автор книги: Анна Саакянц



сообщить о нарушении

Текущая страница: 29 (всего у книги 59 страниц)

 
Ах с Эмпиреев и ох вдоль пахот,
И повинись, поэт,
Что ничего, кроме этих ахов,
Охов у Музы нет.
 

Мало у Цветаевой найдем мы подобных строк. И она, будто спохватившись, пишет следом два стихотворения, которые озаглавит «Жизни», – и это уже – не восславление жизни, а прямой вызов ей:

 
Не возьмешь моего румянца —
Сильного – как разливы рек!
Ты охотник, но я не дамся,
Ты погоня, но я есмь бег…
 

И дальше: «Не возьмешь мою душу живу, Не дающуюся как пух»… Ведь «Жизнь, это место, где жить нельзя» («Поэма Конца»). Место, где нельзя жить Поэту. Отсюда и финал – угроза:

 
Жизнь: ножи, на которых пляшет
Любящая.
        – Заждалась ножа!
 
* * *

Несколько записей о творчестве, сделанных Цветаевой в разное время 1924 года:

"Вдохновение. – Есть священный инстинкт – и в этом меня подтвердит каждый пишущий – оберегающий нас от доверия к слишком легко давшемуся. Стихотворения, написанные в десять минут, всегда подозрительны.

Тот же священный инстинкт оберегает и настоящего читателя (т. е…не трутня) от доверия к слишком легко в него льющемуся.

Как у Достоевского звучат иные слова! О Раскольникове, например: "страстные грезы", – какая сила неминуемого, непоправимого – и сладость соблазна. И как эти "грезы" звучат у Надсона!

Рационализм прозы – некий подстрочник к иррациональности стихов. Лаборатория мозга, души и сердца, внезапно взрывающаяся – совсем не тем. Так Бертольд Шварц, ища золото, нашел порох.

Я не люблю, когда в стихах описываются здания. На это есть архитектура, дающая.

Бессмысленно повторять (давать вторично) – вещь, уже сущую. Описывать мост, на котором стоишь. Сам стань мостом, или пусть мост станет тобою – отождествись или отождестви. Всегда – иноскажи.

Сказать (дать вещь) – меньше всего ее описывать.

Осина уже дана зрительно; дай ее внутренне, изнутри ствола: сердцевиною.

– Я не верю стихам, которые – льются. Рвутся – да!"

И самые поразительные, вещие слова, вырвавшиеся в письме из-под лавины жалоб, обид, боязни собственного отчуждения от безжалостной реальности:

"…главное – я ведь знаю, как меня будут любить (читать – что!) через сто лет!"

1925-й

Лирика начала года. «Иное вещество» поэта и поэзии. Планы переезда во Францию. Рождение сына. Смерть Н. П. Кондакова. Замысел поэмы «Крысолов». Быт и бытие поэта. Работа над «Крысоловом». В. Ходасевич о «Молодце». «Герой труда». Вновь «Крысолов». Снова о журнале «Своими путями» и о работе в нем С. Эфрона. Переезд во Францию.

Первым днем нового года помечены «Крестины» – одно из демонических стихотворений. Воздаяние тому, кто крестил Поэта на его бытие. Кто «зазнобил» купельную воду так, что в этой купели душа поэта сделалась неподвластна никаким земным закаливаниям, раз навсегда прокалившись тайным жаром: «…на вечный пыл В пещи смоляной поэтовой Крестил – кто меня крестил Водою неподогретою… Беспримесным тем вином».

Еще в 1918 году Цветаева написала шестистишие "Гению" о том же: "Крестили нас – в одном чану, Венчали нас – одним венцом, Томили нас – в одном плену, Клеймили нас – одним клеймом. Поставят нам – единый дом. Прикроют нас – одним холмом".

О том же – но иначе. Сейчас речь идет о "виновнике", об "авторе", о первопричине, о созидателе Поэта, о творце иного вещества (сплава), из чего создан Поэт. О "попе", крестившем его так, что "Все страсти водою комнатной Мне кажутся… Все яды – водой отварною Мне чудятся". О том, кто крестил Поэта "водой исступленной Савловой". Кто, в конечном счете, совершил страшный грех, ибо Поэт говорит ему: "Молись, чтоб тебя простил – Бог".

Не есть ли этот "поп" – "Князь Тьмы" – тот, о ком в 1917 Цветаева писала: "Тебя пою, родоначальник ночи, Моим ночам и дням сказавший: будь"?…

Написанное следом (5 января 1925 года) стихотворение продолжает тему:

 
Жив, а не умер
Демон во мне!.. —
 

а затем вливается в главный, магистральный поток, несущий в себе роковую тему, пронизывающую цветаевское творчество: тему отказа, отречения и отрешения от пут и тисков земного существования. Этот отказ – жить, отказ – быть идет как в плане бытия, так и в плане быта, – ведь у Цветаевой оба враждующих начала обречены на неразлучность. «Демон» – это душа поэта, рвущаяся прочь. «Понимаешь, что из тела Вон – хочу!..» «За потустороннюю границу: – К Стиксу!» – так говорится в стихотворении 1923 года «Древняя тщета течет по жилам…» И теперь, в январе 1925-го, – об этом же:

 
В теле как в трюме,
В себе как в тюрьме.
…………………
В теле – как в стойле,
В себе – как в котле…
 

И еще сильнее: «В теле – как в топи, В теле – как в склепе…» Вывод? Выход?

 
Мир – это стены.
Выход – топор…
 

(Когда-то, в бесконечно давней Москве двадцатого года, Цветаева выписывала полушутливые строки:

 
…И если сердце, разрываясь,
Без лекаря снимает швы, —
Знай, что от сердца – голова есть,
И есть топор – от головы!..)
 

Одиннадцатым января датировано стихотворение, родственное двум предыдущим, в котором бытие поэта вмуровано в бытовую, убийственную обыденность:

 
Существования котловиною
Сдавленная, в столбняке глушизн,
Погребенная заживо под лавиною
Дней – как каторгу избываю жизнь.
 
 
Гробовое, глухое мое зимовье.
Смерти: инея на уста-красны' —
Никакого иного себе здоровья
Не желаю от Бога и от весны.
 

И, наконец, 15 января написано еще одно стихотворение такого же трагического ряда: «Что, Муза моя? Жива ли еще?..» – и эта первая строка уже о многом говорит, – как и все стихотворение, финал которого не нуждается в комментариях:

 
Ну, Муза моя! – Хоть рифму еще!
Щекой – Илионом вспыхнувшею
К щеке: "Не крушись! Расковывает
Смерть – узы мои! До скорого ведь?"
 
 
Предсмертного ложа свадебного —
Последнее перетрагиванье.
 

Да, именно так: в январе 1925 года, с нетерпением ожидая рождения сына, Марина Цветаева пишет стихи о… смерти. Точно так же в Феодосии она, двадцатилетняя молодая женщина, у которой жизнь шла вполне безоблачно, писала, как мы помним, стихи, в которых «захлебывалась от тоски».

Поза? Верность раз навсегда избранному образу? Нет, дело совсем в другом. Все та же извечная двоякость? Пожалуй, хотя в данном случае это слово лишь называет, но не объясняет. Не проясняют вопроса и такие слова, как трагичность цветаевского восприятия мира, хотя они верны: но в них заключено следствие, а не изначальность.

Наше объяснение тоже будет лишь попыткой добраться до этой сокровенной сути цветаевой личности и – отсюда – поэзии, до ее тайны, которую она сама всю жизнь разгадывала, пытаясь облечь в слова нечто, плохо поддающееся обозначению, назвать неназываемое, – то, для чего в человеческом языке, возможно, и не существует адекватного обозначения.

Марина Цветаева, великий поэт, была, как нам представляется, создана природой словно бы из "иного вещества": всем организмом, всем своим человеческим естеством она тянулась прочь от земных "измерений" в измерение и мир (или миры) – иные, о существовании которых знала непреложно. Она придавала значение снам, толковала их, верила им, – ведь многие сбывались. Можно сказать, что она любила "сновидеть". С ранних лет чувствовала и знала то, чего не могли чувствовать и знать другие. Знала, что "поэты – пророки", и еще в ранних стихах предрекала судьбу Осипа Мандельштама, Сергея Эфрона, не говоря уже о своей собственной. Это тайновидение (или яснозрение) с годами усиливалось, и существовать в общепринятом человеческом "мире мер" становилось труднее.

Что все это было? Вероятно, прежде всего – страдание живого существа, лишенного своей стихии; человеку не дано постичь мучения пойманной птицы, загнанного зверя, и речь, разумеется, ни в коей мере не идет о сравнении, а лишь – о страдании, непостижимом для окружающих. Разумеется, страдание не было единственным чувством: цветаевских чувств и страстей, ее феноменальной энергии хватило бы на многих и многих. Однако трагизм мироощущения поэта идет именно от этих не поддающихся рассудку мук.

Какие здесь напрашиваются аналогии, пусть и весьма приблизительные? Что приходит на ум, о ком невольно вспоминается?

О ясновидящих, пророках, – вообще о людях, наделенных сверхвозможностями, которые они, по их утверждению, черпают из космоса…

Об индусских йогах, общающихся на расстоянии, знающих свои прежние воплощения. Наконец, о прорицательницах-"ведьмах", которых в средние века сжигали на кострах…

Что-то подобное было и в уникальной личности Марины Цветаевой. Да только ли в ней? А феномен Пушкина? Лермонтова? Бунина? Блока? Белого? – Может быть, это и есть сущность истинного поэта, если только, конечно, он ПОЭТ, а не стихотворец? Но эта проблема слишком грандиозна, и мы пресекаем дальнейшие рассуждения на эту тему.

Нужно просто поверить в простое "чудо": мятущемуся "естеству" Цветаевой было тяжко, душно в телесной оболочке. "Из тела вон – хочу" – это не литература, а состояние. И то, что говорили мы о ее поэзии в начале этой книги, – о порыве ввысь, в лазурь, об этом самовозгорании (в юности она называла это жаждой революции), об огненном вертикальном полете – не было литературным приемом. Это было каким-то промежуточным самоощущением – между бытованием в земных пределах и отрыванием, отделением от земли – полетом в бесконечность, во Вселенную. Об этом – "Поэма Воздуха", но до нее еще – более двух лет…

* * *

Жить приходилось, однако, на земле.

Итак, январь 1925 года. Опять из писем к Ольге Елисеевне можно представить себе жизнь Цветаевой и ее семьи. За исключением тех моментов, когда прорывалась к тетради, Марина Ивановна живет в отрешении от себя. Клеит елочные украшения к "русскому" Новому году: "Аля, за медлительностью, только успевает ахать"; "изобретаю, вырезаю и оклеиваю сама… Привыкаю радоваться чужими радостями". Продолжает учить дочь французскому. Мучительно размышляет, нужно ли будет и сможет ли взять няню… "Вы видите, чем я живу? Нет, я не этим живу". И в самом деле: она занята "Ковчегом" – название сборника придумала сама; вместе с Валентином Федоровичем Булгаковым обсуждает его; 11, 17 и 27 января пишет ему по поводу содержания и авторов сборника – деловые, сухие письма, словно всю жизнь только этим и занималась. Ходит с Алей в гости, на елки. Страдает оттого, что дома – убого и неприглядно: "в комнатах – весь уют неприюта… Эта зима – наиглушайшая в моей жизни, точно я под снегом" (письмо от 8 января, а 11-го уже готово стихотворение "Существования котловиною…"). И дальше – откровение, подтверждающее сказанное нами выше:

«Боюсь, что беда (судьба) во мне, я ничего по-настоящему, до конца, т. е. без конца, не люблю, не умею любить, кроме своей души, т. е. тоски, расплесканной и расхлестанной по всему миру и за его пределами. Мне во всем – в каждом человеке и чувстве – тесно, как во всякой комнате, будь то нора или дворец. Я не могу жить, т. е. длить, не умею жить во днях, каждый день, – всегда живу вне себя. Эта болезнь неизлечима и называется: душа».

На людях ей плохо, скучно, она пишет о полной невозможности (отсутствии повода) вымолвить слово (речь о новогодней елке у Чириковых). Но без этих «скучных» людей тоже ведь жить нельзя. Марине Ивановне необходима помощь: показаться врачу в Праге – нужно сопровождение, и с нею едет… Муна Булгакова, которую Марина Ивановна не любит и любить не может по вполне понятной причине. Отсюда – прорвавшееся торжество в письмах от 16 и 19 января: «А у Муны с Р<одзевичем> к концу… Новость: Р<одзеви>ч уехал в Латвию – насовсем».

Впрочем, над всем царствует изнуряющий, агрессивный быт, и Марина Ивановна с ужасом думает о будущей зиме во вшенорском пещерном заточении – с печкой, углями, ожогами. "Вы помните Катерину Ивановну из Достоевского? – Я. – Загнанная, озлобленная, негодующая… Та же ненависть, обрушивающаяся на невинные головы".

Она начинает подумывать о переезде в Париж, "…и вопрос: вправе ли? Ведь я ехала за границу к С<ереже>. Он без меня зачахнет, – просто от неумения жить". С другой стороны, продолжать жить в чешской деревне – значит загубить не только свою жизнь, но и Алину: "Сплошные ведра и тряпки, – как тут развиваться?.. она ничего не успевает: уборка, лавка, угли, ведра, еда, учение, хворост, сон. Мне ее жаль, п. ч. она исключительно благородна, никогда не ропщет, всегда старается облегчить и радуется малейшему пустяку. Изумительная легкость отказа. Но это не для одиннадцати лет, ибо к двадцати озлобится люто. Детство (умение радоваться) невозвратно".

Цветаева не прочь также поделиться с корреспонденткой легкими, невинными сплетнями о знакомых, – как это и подобает нормальной смертной женщине. В письмах мелькают зашифрованные "домашние" прозвища знакомых: Дорогой, Невинный, Монах…

Рожать Марина Ивановна собирается в пражской лечебнице, для чего хочет приехать в город 7 – 8 февраля (по прогнозам врачей, она должна родить во второй половине месяца).

* * *

"Вшеноры, 2 февраля 1925 г.

Дорогая Ольга Елисеевна!

Вчера, 1 февраля, в воскресенье, в полдень, родился мой брат Борис. 31 янв<аря> мы с мамой возвращались пешком почти что из Карлова Тына, где мама лечила зубы. Когда мы вернулись, приехала Катя Рейтлингер, которая маму усиленно приглашала в Прагу к себе, через неделю, но мама находила этот срок слишком ранним и боялась стеснить Катю. Уговорились, что мама приедет 7-го.

На другое утро в нашей комнате оказалось дикое количество женщин, и меня вытурили. Когда я пришла, у меня уже был брат. Брат мой толстый (тьфу, тьфу не сглазить), совсем не красный, с большими темными глазами. Я удивляюсь, как из такого маленького может вырасти большой! Он счастливый, т. к. родился в воскресенье, в полдень, и всю жизнь будет понимать язык зверей и птиц, и находить клады. Ему подарила А. И. Андреева моисеевскую корзинку. Все за мамой ухаживают.

Пока целую всех крепко

Ваша Аля.

Я очень рада, что у меня брат, а не сестра, брат как-то надежнее. Ваша посылка очень для него пригодилась, пеленки уже употреблены. Целую Адю, О. Е., Наташу и Олу, и Тёлка тоже.

Ваша Аля".

Сын родился «в глубоком обмороке»; минут двадцать его спасал Г. И. Альтшуллер («младший», сын доктора И. Н. Альтшуллера, лечившего, как мы уже упоминали, Л. Н. Толстого). Марина Ивановна была очень слаба, смогла садиться лишь на седьмой день, поднялась – на десятый. К счастью, недостатка в помощи, в добрых женских руках не было. «Марину осаждают посетительницы городские и местные. Надоедают ей ненужными советами и женскими разговорами. Некоторые из наших общих знакомых отнеслись к ней с трогательным вниманием», – писал Сергей Яковлевич Ольге Елисеевне 8 февраля. Одна из них, рассказывает он, «каждый день готовит Марине обед, занимается с Алей французским и т. д.», другая – приходит вечерами «и сидит иногда за полночь»; «сидит часами за шитьем, или за кастрюлями Мария Сергеевна Булгакова»…

"Сегодня пошел восьмой день, – пишет он в том же письме. – Марина без всяких осложнений поправляется. Сын кричит в меру и в меру проделывает то, что ему положено природой. Марина кормит его сама и на удивление себе и окружающим – молока достаточно.

Поскольку можно судить – сын весь в Марину. Маринины губы, овал, нос, глаза, надглазные дуги. Волосы светлые. Голос, увы, звонкий и высокий. Родился без всяких дефектов, хорошо сложенным и крепким (тьфу, тьфу – не сглазить). Воспринял от Марины и распределение суток: днем спит, – ночью бодрствует".

Маленький «Марин Цветаев», – скажет он в другом письме… Да, это был именно ее сын, ее дитя, которого она себе «выколдовала», – так и говорила всем. Он приводил в восторг окружающих, особенно – Анну Ильиничну Андрееву, принимавшую в событиях страстное и ревностное участие. Очаровал он также пятидесятидвухлетнюю Анну Антоновну Тескову, которая сказала Марине Ивановне: «Если бы Вы жили в Праге, у Вас бы на 1/2 дня была няня».

Анна Тескова, проведшая детство в России и на всю жизнь сохранившая тяготение к русской культуре, была председателем Чешско-русской Едноты. После ее приезда во Вшеноры они с Цветаевой подружились и переписывались много лет. Тесковой обязаны мы множеством цветаевских писем к ней.

Преодолев желание назвать сына Борисом, Цветаева назвала его, по "робкой просьбе" Сергея Яковлевича, Георгием. "Борис" остался в ней вместе с Борисом Леонидовичем Пастернаком, с которым в эти дни она мысленно не расставалась. Ее душа, душа поэта, вырывалась "из мира мер" в свои просторы… О сыне она сообщила Пастернаку 14 февраля:

«В самую секунду его рождения – на полу, возле кровати загорелся спирт, и он предстал во взрыве синего пламени. А на улице бушевала мятель, Борис, снежный вихрь, с ног валило. Единственная мятель за зиму и именно в его час!» (дело, к тому же, происходило в полдень). У нее было поначалу какое-то мистическое отношение к ребенку. Словно появление его на свет было наколдовано ее мечтой о Пастернаке, у которого тоже – сын, хотя сыновей она между собой не связывала. В ее письме есть такие слова: «У меня все чувство, что я умру, а вам вместе жить, точно он ровесник тебе, а не твоему сыну. Борис, думай о мне и о нем, благослови его издалека».

В этом же письме:

«Борис, все эти годы живу с Вами, с Вашей душой…» – и выписки из черновой тетради, «(до Георгия)»;

"Борюшка, я еще никогда никому из любимых (?) не говорила ты – разве в шутку, от неловкости и явности внезапных пустот, заткнуть дыру. Я вся на Вы, а с Вами, с тобою это ты неудержимо рвется, мой большой брат.

Ты мне насквозь родной, такой же страшно, жутко родной, как я сама, без всякого уюта, как горы. (Это не объяснение в любви, а объяснение в судьбе.)

Наши жизни похожи, я тоже люблю тех, с кем живу, но это – доля. Ты же – воля моя, та, пушкинская, взамен счастья (я вовсе не думаю, что была бы с тобой счастлива)!..

Ты – мой вершинный брат, все остальное в моей жизни – аршинное.

"Игра слов и смыслов", – какую-нибудь книгу свою я так назову.

Борис, а ты помнишь Лилит? Борис, а не было ли кого-нибудь до Адама?

Твоя тоска по мне – тоска Адама по Лилит, до – первой и нечислящейся. (Отсюда моя ненависть к Еве!)

Борис Пастернак – это так же верно, как Монблан и Эльбрус: ведь они не сдвинутся! А Везувий, Борис, сдвигающий и не сдвигающийся! Все можно понять через природу, всего человека, – даже тебя, даже меня.

Тогда – парнасцы, сейчас – везувийцы (мое слово). И первые из них – ты, я.

Это я случайно, Борис, из тетрадки для стихов, остальное развеялось и размылось. Ведь моя жизнь – неустанный разговор с тобой…"

Она «договаривается» до того, что в письме к О. Е. Черновой говорит о своем желании иметь от Пастернака сына, – «чтобы он в нем через меня жил». Грубым примитивизмом было бы понимать эти слова в буквальном смысле. Разумеется, и здесь речь идет о духовной связи двух заоблачных вершин «в мире, где всяк сгорблен и взмылен».

* * *

Семнадцатого февраля в Праге умер восьмидесятилетний Никодим Павлович Кондаков, знаменитый ученый, российский академик, исследователь византийской и древнерусской культуры. Два года назад он горячо одобрил стихи Цветаевой 1917 года «Гаданье», поразившись, где она могла так изучить цыган: Марина Ивановна запомнила его слова на всю жизнь. Сергей Яковлевич должен был держать у Кондакова экзамен, – и вот, вместо экзамена – похороны…

Его смерть больно ударила Цветаеву. Отныне каждая смерть близкоили малознакомых людей чем дальше, тем сильнее будет ударять по ней, пересекать ее жизнь, всякий раз выставляя неизбывный вопрос: что там, за порогом? куда девается сущность человеческая? "Слезы хлынули градом, – пишет она, узнав о смерти Кондакова, – не о его душе (была ли?), о его черепной коробке с драгоценным, невозвратимым мозгом. Ибо этого ни в какой религии нет: бессмертия мозга". И продолжает свою мысль в письме к Аде Черновой:

"Где сейчас Кондаков? Его мозг. (О бессмертии мозга никто не заботится: мозг – грех, от Дьявола. А может быть мозгом заведует Дог?) – письмо от 24 февраля («Дог» – детское олицетворение Черта, – об этом Цветаева напишет мемуарный очерк несколько лет спустя). А в письме Аде она прибавляет: «Иногда вижу чертей во сне, и первое ласкательное имя Георгия – чертенок».

Так прошел месяц: в мечтах и заботах, в беспокойстве о будущем и надежде. Сергей Яковлевич в тревоге начал думать о поисках работы, хотя ему еще предстояли экзамены. Марина Ивановна творила летопись дней сына, который получит на всю жизнь домашнее прозвище: Мур. С благодарностью принимала она от друзей его «приданое», включая коляску от «волероссийцев». И думала… о новом произведении.

* * *

В ее черновой тетради появляется заглавие:

"МЕЧТА О КРЫСЕЛОВЕ [84]84
  Так у Цветаевой.


[Закрыть]

(Небольшая поэма)

Посвящается моей Германии

(Начато 1 марта 1925 г. Георгию – месяц)".

……………………………………

* * *

Итак, новую вещь Цветаева посвятила своей Германии [85]85
  Наиболее интересная работа о цветаевском «Крысолове» – это, на мой взгляд, статья Инессы Малинкович (1928–1992) «Своя чужая песнь» в ее книге: «Судьба старинной легенды». М.: Издательская фирма «Восточная литература РАН», 1994.


[Закрыть]
. И, по первоначальному движению души – давно любимому Генриху Гейне, «…после всех живых евреев – Генриха Гейне – нежно люблю – насмешливо люблю – мой союзник во всех высотах – и низинах, если таковые есть. Ему посвящаю то, что сейчас пишу…» (письмо О. Е. Колбасиной-Черновой от 12 апреля).

"Высоты" и "низины"? Именно так воспринимала Цветаева Гейне, во всем его диапазоне романтика и сатирика, певца любовных переживаний и гневного обличителя мещанства. На сей раз она откликается не на его "Юношеские страдания", не на рейнскую волшебницу Лорелею, а на… "Бродячих крыс". Страшнорылые безбожники, "бродячие радикалы", движимые единственной силой – пустым желудком, жаждущие переделать на свой лад весь белый свет, гроза "священной собственности", охраняемой бюргерами, – они сметают все, где проносятся.

У Цветаевой это – один из главных мотивов. Она принимается за писание. Каждую свободную минуту усаживается за письменный стол. Свыше трехсот страниц черновика, исписанных в два-три столбца вариантов, – памятник этого титанического труда. Творческое вдохновение, плюс договоренность с "Волей России", куда Цветаева ежемесячно обещала давать по главе, и, наконец, праведный гнев – вот три двигателя ее колоссальной работы.

"Праведный гнев" подогревается вспышками ненависти к утяжелявшемуся быту и нужде:

"Две комнатки – крохотные, исчерченные трубами железной печки. Все вещи наруже, не ходишь – спотыкаешься, не двигаешься – ударяешься. Посуда, табуретки, тазы, ящики, вся нечисть быта, яростная. Тетрадям одним нет места. На том же столе едят и пишут (муж – докторскую работу "Иконография Рождества", Аля – французские переводы, я – налетами, Крыселова)".

Иной раз Марина Ивановна, возможно, слишком резко нападает на тех, в ком не видит, как ей кажется, достаточного земного участия. "Для меня… мерило в любви – помощь, и именно в быту: в деле швейном, квартирном, устройственном и пр. Ведь только (хорошо "только"!) с бытом мы не умеем справиться, он – Ахиллесова пята. Так займитесь им, а не моей душою, все эти "души" – лизание сливок или, хуже, упырство. Высосут, налакаются – и "домой", к женам, к детям, в свой (упорядоченный) быт. Черт с такими друзьями!" (письмо к О. Е. Колбасиной-Черновой). Позже, вспоминая об Андрее Белом, она скажет: "Восхищаться стихами – и не помочь поэту!.. Слушать Белого и не пойти ему вслед, не затопить ему печь, не вымести ему сор, не отблагодарить его за то, что он – есть" ("Пленный дух").

От тех, кто брался "затопить печь" или "вымести сор", она принимала помощь как дело, само собою разумеющееся, без особых изъявлений благодарности. Людей, менее понимающих, менее проницательных, иногда это задевало. Ольга Елисеевна Колбасина-Чернова и Александра Захаровна Туржанская как раз понимали всё, но Мария Сергеевна Булгакова почему-то под старость решила "обидеться" на Марину Ивановну. Во всяком случае в конце 60-х годов в письме к Ариадне Эфрон она сочла возможным написать, что Цветаева третировала своих друзей. Ответ дочери поэта был классически-благородным. Цветаева, писала она, "будучи человеком исключительно глубокой, высокой, интенсивной и постоянно обновляющейся духовной, внутренней жизни, быстро доходила до потолка отношений, выше которого собеседнику не прыгнуть… Ей быстро наскучивала наша обыденность, мы были ей не по росту… Цветаева всегда нуждалась в помощи; как человек громадного, единственного таланта, она была на нее вправе; но где же те люди, которые всегда, ежедневно, готовы помогать в самом трудном, в самом неприметном, в самом скучном? "Друзья" выдыхались один за другим; в лучшем случае они любили (по мере своего интеллекта) – стихи: но не творца этих стихов. Творец знал себе цену, был угловат характером, требователен, иногда и высокомерен. Высокомерны миллионеры, высокомерны и нищие. Миллионер духа и нищая в жизни, мама была высокомерна вдвойне. Кто бы мыл полы и стирал белье этому высокомерию?.."

* * *

Но вернемся к поэме «Крысолов», в первых главах которой Цветаева обрушивается на всех «устроенных», «упорядоченных», окутанных благополучным бытом, убивающим человеческую единственность, превращающим всякую неповторимую жизнь в одинаковое для всех бытование – смерть заживо. Таковы в ее поэме обитатели Гаммельна. Вот варианты одной строфы из первой главы:

 
Полстолетия (пятьдесят
Лет) на одной постели,
Как на одном на погосте спят…
          – —
И девятьсот на погосте спят…
          – —
Ну а потом на погосте спят:
"Вместе, жена, потели,
Вместе истлели… ей-ей,
Только не дуло бы из щелей!"
          – —
…на одной постели
Спят, а потом на погосте спят
Вместе же – вечность.
(Все ли
Счастливы?) – Славно, жена, ей-ей!
Только не дуло бы из щелей!
          – —
Благонадежно проспавши, спят
Вечно…
 
 
Полстолетия (пятьдесят
Лет) на одной постели
Благополучно проспавши, в сад
Божий…
          – —
В предвосхищенье погоста спят…
Полстолетия (пятьдесят
Лет) на одной перине,
Как на одном на погосте спят…
(Души Господь их принял.)
          – —
…на одной постели
Благополучно, спроспавши, спят
Дальше. "Вдвоем потели,
Вместе истлели". – Не дождь бы в щель,
Чем тебе не постель?
          – —
…И крышкой – хлоп,
Брака двуспальный гроб.
 

Первая глава – «Город Гаммельн» – была написана вмиг: уже 19 марта завершена. И так же быстро вторая: «Сны» – с 4-го или 5-го по 22 апреля. «Упорядоченные», безгрешные гаммельнцы соответственно своему «положению» видят и сны – и ни на йоту в сторону: «муж видит во сне жену, жена мужа, сын – страницу тетради чистописания… служанка – добрых хозяев… Что может видеть добродетель во сне? Собственные добродетели».

Третьей главе ("Напасть") поэт посвящает май; заканчивает 28-го.

Поутру следующего дня сытые гаммельнцы проснулись. Их день – схема их жизни. Начало – базар (так и была названа в первой редакции эта глава). "Можно покупательниц изобразить в виде кухонной утвари" (черновая запись). И другая, рисующая жизнь этих неодушевленных фигур:

 
Ратуша – кирха – рынок.
(Ну, а по-нашему значит так:
Церковь – острог – кабак.)
           – —
Ратуша – Гаммельну – голова,
Гаммельну – кирха – совесть,
Рынок – желудок, верней – живот:
Чем человек живет.
 

Калейдоскоп уродливых лиц, трескотня гнусных сплетен. Апофеоз жира и сытости, но не чрезмерной, а «так, чтобы в меру щедрот: Не много чтоб, и не мало». Иначе будет грех, а это для обитателей Гаммельна – табу…

И вдруг – шквал, напасть, тучи неведомо откуда появившихся крыс: "Крысиный горох", "крысиная рысь", "крысиная дробь"…

 
Злость сытости! Сплёв
С на – крытых столов!
Но – в том-то и гвоздь! —
Есть – голода злость.
 

Вот они, «бродячие крысы» Гейне: алчные, пакостные, безжалостные, «целый мир грозятся стрескать», перевернуть на свой казарменный, тоже упорядоченный, но по-иному, лад:

«Ты им: Бог, они: черт!.. Ты им: три! они: пли!..», у них и свой язык (нетрудно догадаться, на что намекает поэт): «У нас: взлом, у них: Ком, У нас: чернь, у них: терн, Наркомчерт, наркомшиш, – Весь язык занозишь!»

И еще более прозрачный намек: эти полчища – «из краев каких-то русских…»

Но крысы не более отвратительны, чем гаммельнцы (бюргеры, обыватели, мещане). "Голодные" не отвратительнее "сытых", а "сытые" – "голодных".

 
…Два на миру у меня врага,
Два близнеца – неразрывно-слитых:
Голод голодных – и сытость сытых!
 
(«Если душа родилась крылатой…», 1918 г.)

…А в тот час, когда всполошенный Гаммельн внимал постановлению ратуши: избавителю города от крыс отдать в жены задумчивую бургомистрову дочь, не желающую (по слухам) ни за кого идти замуж, – недаром, по замыслу, «дочка бургомистра – Душа», – в тот самый час в город входил… Крысолов. Вот как работала Цветаева над последним четверостишием этой главы:

 
В тот же час – походкой Будущего
– с лицом из Будущего
– совсем из Будущего
– так входит Будущее
 
 
В тот же час – как только Будущее
Входит! – Бойся, старожил!..
В тот же час – так только Будущее
Входит! —
         строен, но не хил,
В град означенный входил
Человек в зеленом – с дудочкой.
 
 
В тот же час, минуя будочника,
– Стар, а не усторожил!
– Явственно не старожил!
В город медленно входил
Человек в зеленом – с дудочкой.
 

С этого момента начинает осуществляться другая часть замысла поэмы:

«Охотник – Дьявол-соблазнитель – Поэзия».

Четвертую, ключевую главу «Увод» Цветаева начала писать, по-видимому, 31 мая. «Увод» – истинное волшебство, по переливу смыслов и созвучий. Крысолов звуками флейты завораживает крыс; мелодия манит их в путь, прочь от насиженных мест, от мешков и кулей: «Этот шлак называется – Раем!», «Лишь бы сыт! Этот стыд называется: свято»… Разумеется, пересказ этой гениальной главы бессмыслен, как и цитирование, – иначе пришлось бы просто привести ее целиком. Скажем лишь о главном. Крысолов появился в тот час, когда крысы из голодных уже превратились в сытых, ожиревших, застывших от благополучия. «Без борьбы человек не живет. – У меня отрастает живот…»

Цветаевский ответ на знаменитое: "Кто был ничем, тот станет всем!" Ожирение революции, остановка. "Буря и натиск" сменились стоячей закисью.

А флейта заклинает: "Крысы, с мест! Не водитеся с сытостью: съест!" Поразителен их диалог, этих разжиревших вчерашних бунтарей; им – "скушно: крайне", они жалуются друг другу: "-у меня заплывает глаз… – У меня – так совсем затек Мозг…" – и т. д. Они начинают тосковать по своему боевому прошлому: "сшиб да стык, штык да шлык… Есть дорога такая – большак… – В той стране, где шаги широки, Назывались мы…" (строка обрывается, рифма напрашивается сама). И опять жалобы, жалобы, среди которых Цветаева прозревает, как бы сегодня сказали, новые ненавистные социальные реалии своей родины:

 
– Всё назад, чуть съем.
– И естественно: после схем,
Диаграмм – да в склад!
 

А флейта манит, а флейта соблазняет, и вот уже им хочется – прочь от «перекорма», «пересыпа», «перестоя», «пересеста». А флейта зовет и приказывает: «Чтоб сошелся кушак – Выступать натощак!» И крысы завороженно сами себя заклинают: «Нам опостылел домашний фарш!.. Нам опостылел молочный рис!.. Кто не прокис – окрысься!»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю