355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анна Саакянц » Марина Цветаева. Жизнь и творчество » Текст книги (страница 24)
Марина Цветаева. Жизнь и творчество
  • Текст добавлен: 16 октября 2016, 22:06

Текст книги "Марина Цветаева. Жизнь и творчество"


Автор книги: Анна Саакянц



сообщить о нарушении

Текущая страница: 24 (всего у книги 59 страниц)

1923-й

«Кедр». Выход книги «Ремесло». Пастернак. Отклики на творчество Цветаевой за рубежом и в России. Надпись Родзевичу. Весенняя лирика и письмо к М. С. Цетлиной. Письма и стихи к Л. Бахраху. Замысел «Тезея». Поездка к Але в Моравскую Тшебову. Роман с К. Б. Родзевичем. Спасение в «Тезее». Расставанье.

Начало 1923 года было осенено для Цветаевой Сергеем Михайловичем Волконским. Только что вышла его книга «Родина» – та самая, которую весной 1921 года Цветаева для него самоотверженно переписывала набело. Теперь весь январь она работала над статьей о «Родине», которую назвала «Кедр. Апология».

Волконский для Цветаевой – не просто автор близкой ее сердцу книги. Он – Вергилий, поводырь в удушливом лабиринте жизни, в угнетающем ее быте, высвободитель, "катализатор" духовности. "Если ты только не на острове, что вокруг тебя не искажено? Само понятие общежитие уже искажение понятия жизнь: человек задуман один. Где двое – там ложь. Противуставлять этой тысячегрудой, тысячеголовой людской лжи одинокую человеческую правду, – какая задача!"

Книга Волконского – повод к высказываниям Цветаевой об идеальной человеческой сущности. Тема эта для нее безгранична, и упреки, которые она слышала не раз от обывателей, в том, что пишет о Волконском, словно о Гёте, – нелепы. В ее "апологии" разбросаны драгоценные мысли, вдохновленные книгой Волконского. Так, его слова о том, что он никогда не ощущал своего возраста, пробуждают дальнейшие размышления, которые выливаются в сформулированный закон:

«Отсутствие ребяческого в детстве, продленное детство в юности, и, наконец, бессрочно-продленная юность. Нет, здесь с возрастом, действительно, не ладно. Но „ладен“ ли сам возраст? Нет, возраст не ладен, и вот почему: дух – вне возраста, годами считают лишь тело».

(А разве сама Марина Цветаева, расставшись с юностью, не приобрела, взамен возрастной мало-духовности, вневозрастную духовность? И не об этом ли – ее «Сивилла»?)

Так поэт, еще недавно – нуждающийся в учителе ("Ученик"), перевоплощается в одинокого умудренного Летописца, Толкователя…

 
Час ученичества! Но зрим и ведом
Другой нам свет, – еще заря зажглась.
Благословен ему идущий следом
Ты – одиночества верховный час!
 

Этот «верховный час», растянутый на многие часы, дни, годы жизни, – уже наступил. А ведь Марине Ивановне только тридцать лет…

Можно подробно разбирать цветаевский "Кедр" и на каждой странице обнаруживать все новые сокровища мысли и души, озарения и парадоксы. С каким вызовом обыденщине толкует Цветаева, например, государственную службу Волконского (в параллель с Гёте)! Ее ненависть к официальной деятельности как таковой мы помним. И здесь, в "Кедре", она не преминула провозгласить анафему чиновничеству:

"Какое жуткое слово. Какая – от Акакия Акакиевича до министра его же ведомства – вычеркнутость из живых. Чиновник – и сразу кладбище с его шестью разрядами. Некое постепенное зарывание в землю: чем выше, тем глубже". Но ведь Гёте и Волконский тоже "служили"; первый был тайным советником, второй – директором императорских театров. Означает ли это их слабость? Нет, напротив, полагает Цветаева. Не говоря уже о том, что "служили" Гёте и Волконский ради людей, к которым были душевно привязаны, был в их поступках высший смысл, а именно: Kraftprobe (проба сил).

Говоря о языке Волконского, Цветаева выводит формулу, характеризующую настоящих больших художников (неважно, что она несколько преувеличивает талант своего "героя"): "Речь Волконского, как всякое истинное творчество, питается двумя источниками: личностью и народностью". Восхищаясь языком Волконского, она высказывает важнейшую мысль о "чистке русской речи, беспощадном – путем высмеивания – смывании с нее чужеземной накипи". (Словно о сегодняшнем дне сказано!)

Величавому кедру уподобляет Марина Цветаева автора "Родины". Ибо суть его книги – "глубочайшая человечность", а человечность – это вознесение ввысь, это вообще высота. Вершина – ствол – цветение – по Цветаевой – цель бытия. Сам Волконский с его страстью к высотам, с "тягой небесной" и есть кедр.

Мы не знаем, читал ли Волконский цветаевские "Деревья", – он ведь был приверженец старых русских "классиков", – возможно, Марина Ивановна показывала ему свою статью о его книге. Как бы там ни было, между этими двумя людьми разных поколений, но единой великой русской культуры наличествовала уникальная духовная, творческая связь. В том же 1923 году Волконский примется за новую книгу, которую посвятит Цветаевой и назовет словами из ее письма: "БЫТ И БЫТИЕ", – книгу наблюдений и размышлений: о мимолетном, таящем в себе вечное. Частично туда войдут отрывки из его писем к Марине Ивановне, которые она же ему и пересылала. Так составится книга, наподобие розановских "Опавших листьев", "Уединенного", – любимый и чтимый Цветаевой жанр. В сентябре 1923 года Волконский будет работать над второй главой, которую назовет: "Дерево"; перекличка с Цветаевой здесь услышится особенно сильно. Волконский дивится желудю, прорастающему ввысь, стволу тополя, подымающемуся из оврага, пишет о том, как, забывая все, "засматривается на макушку дерева… В какой-то иной мир переносишься – над землей, а все же от земли… уже не думаю, где я и когда я: то, что я вижу, это есть – везде и всегда, а следовательно, – нигде, никогда. Так все полюсы сливаются в своих центрах, и от нас лишь зависит, чтобы все центры слились в одном… Вот что мне дает лицезрение на макушке трепещущих листов".

Эта высота, благородство, аристократизм духа ее старшего друга были для Марины Ивановны большой опорой, – как в Москве, так и на чужбине. Значение в ее жизни дружбы с Волконским до сих пор не оценено должным образом. Сама Цветаева не однажды говорила и скажет об этом. А сейчас, окончив свой "Кедр", она написала в Париж М. С. Цетлиной (та вместе с мужем начала издавать трехмесячник "Окно", который будет жить лишь один 1923 год. Марина Ивановна не прерывала отношений с этими по-прежнему "благополучными" людьми, в чьем литературном салоне некогда встретилась с Маяковским…):

"Мокропсы, 31-го нов<ого> января 1923 г.

Милая Мария Самойловна,

…Получила недавно письмо от кн<язя> С. М. Волконского: писателя, театр<ального> деятеля, внука декабриста. Он сейчас в Париже. И вспомнила поэму Михаила Осиповича о декабристах. И подумала, что вас непременно надо познакомить.

Сергея Михайловича я знаю с рев<олюционной> Москвы, это из близких мне близкий, из любимых любимый. Человек тончайшего ума и обаятельнейшего обхождения. Неизбывная творческая природа. Пленительный собеседник. – Живая сокровищница! – Памятуя Вашу и Михаила Осиповича любовь к личности, я подумала, что для вас обоих Волконский – клад. Кладом и кладезем он мне пребыл и пребывает вот уже три года. Встреча с ним, после встречи с Сережей, моя главная радость за границей.

Недавно вышла книга С<ергея> М<ихайловича> – "Родина", в феврале выходят его: "Лавры" и "Странствия". О его "Родине" я только что закончила большую статью, которой Вам не предлагаю, ибо велика: не меньше 40 печатных страниц!

– А может быть вы давно знакомы и я рассказываю Вам вещи давно известные! – Адр<ес> Сергея Михайловича: B des Invalides, 2, rue Duroc, живет он, кажется, в Fontainebleau, по крайней мере осенью жил.

Если пригласите его к себе, попросите захватить что-нибудь из "Лавров". Это книга встреч, портретов. – Он прекрасно читает. – Приглашая, сошлитесь на меня, впрочем он наверное о Вас знает, и так придет.

И – непременно – если встреча состоится, напишите мне о впечатлении. Это моя большая любовь, человек, которому я обязана может быть лучшими часами своей жизни вообще, а уж в Сов<етской> России – и говорить нечего! Моя статья о нем называется "Кедр" (уподобляю)".

Здесь же Цветаева описывает чешский деревенский быт:

"Живу… в метели: не людской, слава Богу, а самой простой: снежной, с воем и ударами в окна. Людей совсем не вижу. Я стала похожей на Руссо: только деревья! Мокропсы – прекрасное место для спасения души: никаких соблазнов. По-чешски понимаю, но не говорю, объясняюсь знаками. Язык удивительно нечеткий, все слова вместе, учить не хочется. Таскаем с Алей из лесу хворост, ходим на колодец «по' воду». Сережа весь день в Праге (универс<итет> и библиотека), видимся только вечером. – Вот и вся моя жизнь. – Другой не хочу. – Только очень хочется в Сицилию. (Долго жила и навек люблю!) – Шлю сердечный привет Вам и Михаилу Осиповичу.

МЦ.

В феврале выходит моя книга стихов "Ремесло", пришлю непременно".

«Ремесло», куда вошли вещи, написанные в последний московский год, от «Ученика» до «Сугробов» и «Переулочков», действительно вышло. Издал книгу Геликон, неравнодушный к стихам и достаточно безразличный к их автору. Марина Ивановна сделала подарок издателю: цикл «Отрок», некогда вдохновленный Э. Миндлиным, она перепосвятила Геликону, – тогда ли, когда ее увлечение им еще не остыло, или просто из благодарности?.. Впрочем, «отроческая» сущность обоих «адресатов», на ее взгляд, вероятно, была схожа…

* * *

Февраль – март были наполнены для Цветаевой перепиской с Пастернаком. Но здесь надо сказать о драматической судьбе ее писем к Борису Леонидовичу. Верный своему правилу: не заводить архивов, он позднее отдал их на хранение знакомой, а та, по его благородной версии, якобы никогда не расставалась с ними, всюду носила с собой – и в конце концов забыла их, от усталости и рассеянности, в вагоне электрички… Однако рок, тяготеющий над цветаевскими письмами, состоял также в том, что сорок с лишним лет спустя одно письмо Марины Ивановны к поэту (от 31 декабря 1929 года), а также два, к нему же, от Андрея Белого, были обнаружены у человека, пожелавшего остаться неизвестным. Из этого неумолимо следует, что архив хранился не столь ревностно, как полагал Борис Леонидович: он вскрывался и демонстрировался знакомым. И стало быть, подобные «сюрпризы» могут обнаружиться в дальнейшем… Другая ирония судьбы, на сей раз скорее великодушная, нежели злая, выразилась в том, что поэт и коллекционер А. Крученых, движимый любовью к Цветаевой и страстью собирательства, с разрешения Пастернака переписал несколько цветаевских писем к нему. И, хотя впоследствии Ариадна Сергеевна Эфрон не могла говорить об этом без негодования, жизнь показала, что Крученых оказал литературе довольно весомую услугу. Правда, по словам дочери Цветаевой, практически можно восстановить письма Цветаевой по их черновикам, разбросанным в ее рабочих тетрадях. Это, конечно, утешает, но не слишком: цветаевская скоропись трудно поддается расшифровке, и та же Ариадна Сергеевна говорила нам, что некоторые черновики матери никто, кроме нее, разобрать не сможет…

* * *

От февраля сохранилось три письма к Пастернаку: 10, 11 – 14, 15; от марта – два: 8 и 9-10. Цветаева предсказывает Борису Леонидовичу долгую жизнь поэта, «долгое восхождение», радостно называет его единственным своим современником, первым поэтом, в чей «завтрашний день» она верит; пишет о том, что хотела посвятить ему свое «Ремесло». Правда, стихи «Ремесла» для нее уже вчерашний день: «я же к Вам иду только с завтрашним». Пишет о пастернаковских стихах, – вряд ли кто до сегодняшнего дня лучше ее смог сказать о раннем Пастернаке, о его «отчаянии сказа», о его изнеможении каторжника, который хочет «невозможного, из области слов выходящего». Чтение Пастернака вдохновляет Цветаеву на философские рассуждения, попытки осмыслить: что такое «святое ремесло поэта», данное ему с колыбели?

«Лирические стихи (то, что называют) – отдельные мгновения одного движения: движения в прерывности… Лирика – это линия пунктиром, издалека – целая, черная, а вглядись: сплошь прерывности между… точками – безвоздушное пространство: смерть. И Вы от стиха до стиха умираете. (Оттого „последнесть“ – каждого стиха!)»

Это Цветаева пишет о «Темах и вариациях», которые только что получила от Пастернака с надписью: «Несравненному поэту Марине Цветаевой, „донецкой, горючей и адской“ от поклонника ее дара, отваживающегося издать эти высевки и опилки и теперь кающегося». Сам он в тот момент (конец января, февраль, начало марта) в Берлине, куда приехал с женой, которая ждет ребенка. По-видимому, Марине Ивановне неясно, следует ли ей хлопотать о поездке в Берлин. В начале марта до нее доходят слухи о том, что Пастернак собирается уезжать домой; она предпринимает запоздалые хлопоты о визе; выясняется, что ее поездка в Германию затруднительна, если не невозможна, – и вот уже включается творческая фантазия: она пишет Пастернаку большое литературное письмо, смысл которого – несовместимость быта и бытия, обреченность поэтов на невстречу и одновременно мечта о встрече… на земле Гёте, в Веймаре. Это письмо – о любви, о безмерности чувств: «…я буду думать о Вас только хорошее, настоящее, большое. – Как через сто лет! – Ни одной случайности не допущу, ни одного самовластия. Господи, все дни моей жизни принадлежат Вам! Как все мои стихи» – это слова из письма от 9 марта и тем же числом помечена надпись на книге «Ремесло»:

«Моему заочному другу – заоблачному брату – Борису Пастернаку».

И еще Цветаева посылает Пастернаку стихотворение о Поэте – эмигранте в мире сем, о «боге в блудилище» жизни, о существе «лишнем и вышнем». Оно написано в феврале, когда Цветаева после перерыва (ибо писала «Мо'лодца» и «Кедр») вновь вернулась к лирике. Тайнопись, иносказание – таковы теперь ее главные приметы. Душа поэта – неуловимая «летчица», вольная, «не задушенная тушами» лиц и вещей.

Казалось бы, этой душе, некупленной и свободной, должен быть близок шекспировский Гамлет с его неустанно бьющимися мыслью и совестью. Но у Цветаевой все всегда о двух концах. Ее лирическая героиня, преображенная в потерявшую рассудок Офелию, прозревает, а прозрев – презирает этого "девственника, женоненавистника, вздорную нежить предпочедшего" – живой любви. Более того: она защищает Королеву, оправдывает ее, и тем сильнее презирает принца датского с его бесплодными умствованиями:

 
Принц Гамлет! Довольно царицыны недра
Порочить… Не девственным – суд
Над страстью. Тяже'ле виновная – Федра:
О ней и поныне поют.
 
 
И будут! – А Вы с Вашей примесью мела
И тлена… С костями злословь,
Принц Гамлет! Не Вашего разума дело
Судить воспаленную кровь…
 

Такова была Марина Цветаева – в великих противостояниях черт своей шекспировской натуры.

…Пастернак уезжал 18 марта, – Цветаева знала об этом из его письма. Она попросила его взять в Берлине у Геликона экземпляры "Ремесла" для сестры Анастасии и Антокольского, а также умоляла вчитаться в "Переулочки". "Фабула (связь) ни до кого не доходит… слышат только шумы, и это для меня оскорбительно… мне нужно и важно знать, как – Вам", – писала она 10 марта.

Одновременно она писала Роману Гулю в Берлин и просила купить для Пастернака "Разговоры с Гёте" Эккермана и портрет старого Гёте; в этом была романтическая попытка все же "наколдовать" их с Пастернаком встречу, осененную духом великого германца.

А Борис Леонидович, в душе которого по многим причинам не было покоя и, естественно, "настроя" на цветаевскую волну, ответил Марине Ивановне в день отъезда, с вокзала, что стихов до Москвы читать не может, а также просил не писать ему, пока он сам не напишет. А следующее письмо написал ровно через год, в марте 1924, и ни слова о "Переулочках" в его письме не было. Таково было их первое разминовение, для поэтов, в особенности великих – вещь естественная; к счастью, Марина Ивановна этого, судя по всему, как-то не заметила. Если б в ее сознании возобладала реальность, она, возможно, была бы задета. Но возобладало бытие души поэта, и полились стихи, начатые – знаменательно! – ровно в канун пастернаковского отъезда, 17 марта, – так что его письму "с вокзала" она, видимо, не придала значения.

То было вдохновение, вызванное не самим человеком (вряд ли Цветаева хорошо помнила Пастернака), а, так сказать, исходящей от него эманацией, излучением – от поэта – к поэту. Некие сигналы, на которые другой отзывается всем существом творца вне земного быта, "земных примет"…

Но здесь отвлечемся на минуту. Под таким названием: "Земные приметы" Цветаева в то время задумала книгу, не оставляя этой мечты по крайней мере до лета 1923 года. Это дневниковые записи 1917 – 1920 годов, быт Революции и бытие в нем Поэта, – именно так толковала Цветаева свой замысел. "Геликон" не рискнет издать книгу, убоявшись в ней "политики", с Р. Гулем (издательство "Манфред") тоже ничего не выйдет, и идея целой книги, таким образом, растворится в воздухе. Заметим, что интерес к земным приметам в чистом виде, как правило, носил у Марины Ивановны характер случайных и кратких вспышек. Вот и о Пастернаке ей на мгновенье показалось интересным узнать: "какая у Пастернака жена ("это – быт?!" Дай Бог, чтобы бытие!), что' он в Берлине делал, зачем и почему уезжает, с кем дружил и т. д." (письмо к Р. Гулю от 11 марта 1923 г.). И всем этим она интересуется после того, как уже распахнула перед Пастернаком душу с самой беззаветной и беззащитной откровенностью. Стало быть, жизненная сторона вопроса не имела для нее значения. Да и сама она пишет о том, что их с Пастернаком переписка – "ins Blaue" [66]66
  В царстве небесном (нем.).


[Закрыть]
.

И так же, "ins Blaue", свершаются чувства и помыслы лирической героини в потоке стихов, обращенных к Пастернаку (март – апрель):

 
Вереницею певчих свай,
Подпирающих Эмпиреи,
Посылаю тебе свой пай
Праха дольнего…
              По аллее
Вздохов – проволокой к столбу —
Телеграфное: лю – ю – блю…
 

Голосами гудящих телеграфных столбов, стоном любящих, разлученных, покинутых: Ариадны, Федры, Эвридики; поверх жизненных достоверностей, «чрез лихолетие эпохи», вне реальных связей, «телеграмм (простых и срочных Штампованностей постоянств!)» – устремлен зов цветаевской героини к нему, единственному. Она всесильна и всемогуща. Ибо ее оружие – умыслы, вымыслы, «мнимости». Ибо сила ее души, ее чувств непобеждаема: «Где бы ты ни был – тебя настигну, Выстрадаю – и верну назад». Ибо нет ничего сильнее Мечты: вездесущей, присваивающей, неподвластной ничему, кроме самой себя.

 
Певучие как снасти – сваи
(Всем – проволока! Мне – из жил!)
Я эти струны посылаю,
Чтоб вырвавшийся – связан был!
 
 
Нить, доводящая до Рима
И дальше….. и дождю
Не властная! – Царя незримо,
Я осязаемо вяжу…
 

И еще сильнее:

 
Перестрадай же меня! Я всюду:
Зори и руды я, хлеб и вздох,
Есмь я и буду я, и добуду
Губы – как душу добудет Бог:
 
 
Через дыхание – в час твой хриплый,
Через архангельского суда
Изгороди! – Все' уста о шипья
Выкровяню и верну с одра!
 

И наконец:

 
– Недр достовернейшую гущу
Я мнимостями пересилю!
 

И самая, быть может, верная достоверность мнимости – сон; «хоть врозь, а все ж сдается: все Разрозненности сводит сон…» Всевидящий и всё сводящий сон, – это Марина Цветаева знала чуть ли не с детства, – и как же верна она самой себе!

 
Сны открывают грядущие судьбы,
Вяжут навек…
 
(«Связь через сны» – «Вечерний альбом»)

И вот теперь, в великой печали, поэт-сновидец прозревает земную жизнь, и во сне может поведать о тщете, несовершенстве, трагичности земного: «О том, что заняты места, О том, что наняты сердца… Служить – безвыездно – навек!.. О том, что выстрочит швея: Рабы – рабы – рабы – рабы…»

"Сновидец", "всевидец" – таков был цветаевский Блок, а еще раньше – пророк, волшебник в юношеской поэме "Чародей". Эмигрант из царствия небесного, являющийся на землю некими "приметами", "окольных притч рытвинами", беспомощный ученик ("кто спрашивает с парты") и одновременно мудрец и прозорливец ("кто Канта на'голову бьет"); в жизни сей – такие, как он, – "лишние, добавочные"; они – "в рифму с париями"; их стезя "не предугадана календарем". Непризнанные страдальцы, слепые ясновидцы в царстве земном, его пасынки и боги в одно и то же время; разрозненные одиночки, которым нет ни прибежища, ни утешения;

 
Что же мне делать, певцу и первенцу,
В мире, где наичернейший – сер!
Где вдохновенье хранят, как в термосе!
С этой безмерностью
В мире мер?!
 

Три стихотворения о поэте, написанные в апреле, – «Поэт – издалека заводит речь…», «Есть в мире лишние, добавочные…» и «Что же мне делать, слепцу и пасынку…», несомненно, тоже вдохновлены перепиской с Борисом Пастернаком.

* * *

Итак, март – апрель двадцать третьего. «Весну этого года я увидела черной, в темноте, скорей услышала, чем увидела, – в шуме разливающегося ключа… Черный остов церкви, запах березового лыка (размоченных ливнями плетней!), под ногами вязь, грязь, и справа и слева, вдогон и в обгон – шум надувающихся, торопящихся, проносящихся ручьев».

Просыпающаяся природа – тяжелый деревенский быт – уход в стихи – душевное уединение, и…

И за эти первые четыре месяца года в печати, эмигрантской и советской, появляется… свыше сорока упоминаний имени Марины Цветаевой. Именно так, – в среднем по десять в месяц.

Эмигрантские отзывы ей, конечно, были известны. Так, в парижской газете "Дни" от 19 марта появилась заметка Константина Бальмонта "Три встречи с Блоком". Бальмонт отнес Цветаеву к тем немногим, особенно дорогим ему людям, к которым, писал он,

«…душевное мое устремление настолько сильно – и так таинственно, – по видимости и беспричинно, – остра и велика моя радость от каждой встречи с ними, что, явно, нас связывает какое-то скрытое, духовное сродство, и хочется сказать, что мы где-то уж были вместе на иной планете, и встретимся снова на планете новой в мировых наших блужданиях».

Как было Цветаевой не узнать об этом дружеском привете из Парижа, куда, стараниями Бальмонта же, ее произведения попали еще задолго до ее отъезда из Москвы? Вот и сейчас там, в «Современных записках», вышла ее пьеса «Фортуна», и уже успели появиться отклики на нее: Романа Гуля во втором номере «Новой русской книги», М. Цетлина в газете «Последние новости» от 20 марта. И «Световой ливень» был замечен: Георгием Ивановым, А. Бахрахом, П. Л. (П. Лутохиным). А после выхода «Ремесла» немедленно последовали одобрительные рецензии: Веры Лурье в «Новой русской книге», N 3/4 и Александра Бахраха – в «Днях» за 8 апреля. Из всех рецензий это была самая внимательная, и Марина Ивановна тотчас села за ответ критику, – благодарный ответ, в котором была, как всегда, щедра:

«А что за „Ремесло“? – объясняла она. – Песенное, конечно. Противовес и вызов и слову и делу (не делу) „искусство“. Кроме того – мое ремесло, в самом простом смысле: то, чем живу – смысл, забота и радость моих дней. Дело дней и рук» (20 апреля)".

Письмо это поначалу не было отослано: Марина Ивановна отвлеклась чем-то. Но она еще вернется к этому письму, – к своей новой заочной встрече.

…В то время произведения Цветаевой еще проникали на родину; на них отзывались, хотя и не так скоро, как в Европе, зато весьма, как правило, глупо и злобно. Рецензент "Царь-Девицы" (книга вышла, помимо Берлина, и в Москве) назвал поэму "подарком для буржуазной елки". Валерий Брюсов, верный себе и своему отношению к Цветаевой, иронически отозвался на "Стихи к Блоку", заметив, что стихи написаны под православные молитвы ("Печать и революция", N 1). Книга "Версты" (стихи 1916 года) вызвала брань напостовца С. Родова под громким названием "Грешница на исповеди у Госиздата". Богородица и церковь внушали рецензентам прямо-таки ужас; писатель Борис Лавренев не преминул упрекнуть Цветаеву… в истеричности (ташкентская газета "Туркестанская правда" от 14 марта; Мандельштам в 1922 году своим термином "богородичное рукоделие" словно подал сигнал к дальнейшим оскорблениям). Да как могло быть иначе, когда сам Троцкий (!) в книге "Литература и революция", вышедшей в начале года, клеймил Цветаеву и Ахматову за боготворческий характер их лирики, – оставалось лишь повторять его слова, что и делали разнокалиберные участники "литературных боев" (Лелевич и подобные). Лишь Всеволод Рождественский проявил простую профессиональную порядочность, хвалебно отозвавшись на обе цветаевские книжки: "Версты" в издательстве "Костры" и "Версты" госиздатовские… Что же касается сопряжения имен Марины Цветаевой и Анны Ахматовой, то в парижской газете "Звено" от 5 марта К. Мочульский, – в эмигрантской критике его имя станет одним из самых крупных, – напечатал статью "Русские поэтессы"; ее Цветаева, конечно, видела…

* * *

Апрель 1923 года для Марины Ивановны оказался… роковым, только тогда она еще этого не осознала…

Надпись на книге "Ремесло":


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю