355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анна Саакянц » Марина Цветаева. Жизнь и творчество » Текст книги (страница 5)
Марина Цветаева. Жизнь и творчество
  • Текст добавлен: 16 октября 2016, 22:06

Текст книги "Марина Цветаева. Жизнь и творчество"


Автор книги: Анна Саакянц



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 59 страниц)

В это время: с 15 февраля по 15 мая она работает над поэмой "Чародей". Толчок к ней – книга Эллиса "Арго", вышедшая в январе 1914 года в его прежнем "Мусагете", – прежнем, потому что Эллис уже с прошлого года живет в Швейцарии. Его книга – словно привет издалека сестрам Цветаевым. В ней-стихи, к ним обращенные. "Прежней Асе" – с посвящением "Асе Ц. " – о маме, читающей детям сказки об Ундине и о Рустаме и Зорабе. Перед двумя стихами стоят посвящения: "М. Цветаевой". "Ангел хранитель" – тоже о матери, задремавшей в тени на скамейке, в то время как девочку чуть не ужалила змея. Другое стихотворение называется "В рай". Дети на диване под портретом умершей матери (в кабинете И. В. Цветаева в "Трехпрудном" доме висел портрет М. А. Мейн в гробу). Явление Чародея, который, как прежде, готов умчать их на "Единороге" своей мечты в сказочные края. Но на сей раз детям не нужны ни сказки, ни сны; они просят, чтобы Единорог умчал их в рай и чтобы там "мама на портрете, улыбаясь, ожила".

"Чародей" Цветаевой – ответ Эллису. Дар любви и благодарности прошлому. В поэме говорится об одном весеннем дне, проведенном двумя детьми с Чародеем. Его приход, его рассказы, прогулка на бульвар, возвращение домой, вечер. Но как все переосмыслено, какою наполнено страстностью мысли и чувства по сравнению с простеньким стихотворением Эллиса!

 
Он был наш ангел, был наш демон,
Наш гувернер, – наш чародей,
Наш принц и рыцарь. – Был нам всем он
Среди людей!
 

Собеседник, единомышленник, друг, пророк, волшебник, актер и гипнотизер, открывающий детскому воображению неизведанные миры, он и сам – целый мир, полный тайн и открытий, и этот мир – Поэт.

 
…Жерло заговорившей Этны —
Его заговоривший рог.
Ответный вихрь и смерч, ответный
Водоворот.
 
 
Здесь и проклятья, и осанна,
Здесь все сжигает и горит,
О всем, что в мире несказанно,
Он говорит.
 

Поэма о поэте – вот что такое «Чародей» Цветаевой.

Поэт. Стремительный "вихрь и смерч", тонкий, почти бесплотный, с "кинжалами зеленых глаз", огненными и язвительными речами и "раскаленным, вурдалачьим, тяжелым ртом" – таков Чародей. Его профиль – "излом щеки, сухой и резкий", "крутое острие бородки, как злое острие клинка, точеный нос…". Он весь – между игрой и исповедью, на едва уловимой грани между изображаемым (им самим) и сокровенным, между позой (формой) и сутью (природой); таковы и его речи:

 
– "Я рыцарь Розы и Грааля,
Со мной Христос,
 
 
Но шел со мной по всем дорогам
Тот, кто присутствует и здесь.
Я между Дьяволом и Богом
Разорван весь.
 
 
Две правды – два пути – две силы —
Две бездны: Данте и Бодлер!"
 

Не отголоски ли здесь «мусагетских» собраний, перенесенных затем Эллисом в студию скульптора Крахта, собраний, на которые Цветаева некогда забредала застенчивым наблюдателем; дискуссии, обрывочно отозвавшиеся в ее юном сознании; «хаос создания новых идей» (выражение А. Белого), антропософские споры, рассуждения об «аполлоническом» и «дионисийском» началах в искусстве и т. п.?.. Иными словами, то, что определяло русский символизм начала века и символистов, «старших» и «младших», мимо которых юная Цветаева прошла почтительно, не развив в себе любопытства, подобно тому, как поглощенные собой «дети», даже самые вежливые, минуют идеи «отцов». Но не прошло и четырех-пяти лет, как в ее душе оформилось вполне ясное отношение к миру символистов. Что-то подобное игре гениальных чудаков, вечных вундеркиндов, никогда не ставших взрослыми, хотя очень серьезных и трогательных. «Таковы были тогда души», – скажет она много позже, когда будет писать прозу об Андрее Белом.

Поэт – мудрец и ребенок одновременно: "Он, чуть не всей вселенной старше. Мальчишка с головы до пят", он – пророк и малое дитя – эту мысль Цветаева повторит через несколько лет: "Он тот, кто спрашивает с парты, Кто Канта наголову бьет" (цикл "Поэты", 1, 1923 г.). Он всесилен, ибо своей творческой волей может двигать мирами и перевоплощаться в кого угодно, от Наполеона до циркового льва… Образ Чародея вырастает в символ двух начал: света и мрака. Два мира: детский, светлый и ясный, и трагический, темный мир "бездны" и "океана". В нем придется жить. "Узнайте: вам обеим в мире Спасенья нет", – пророчит сестрам Чародей. Однако в конце поэмы драматизм смягчается благодарным гимном другу, открывшему детям глаза на жизнь:

 
О Эллис! – Прелесть, юность, свежесть,
Невинный и волшебный вздор!
Плач ангела! – Зубовный скрежет!
Святой танцор…
………………………..
О Эллис! – Рыцарь без измены!
Сын глубочайшей из отчизн!
С тобою раздвигались стены
В иную жизнь…
 

Иная жизнь: мечтанная, сновиденная, несказанная. Чертоги духа поэта…

Но и герой поэмы – тоже сновиденный, мечтанный, порожденный поэтическим воображением Цветаевой. Как-то, еще в 1911 году, в письме к Волошину она обмолвилась:

«Книга и жизнь, стихотворение и то, что его вызвало, – какие несоизмеримые величины!»

А позднее, вычитав у В. К. Тредиаковского поразившую ее мысль, перефразировала его слова и сделала их своим девизом: «…поэтическое вымышление бывает по разуму так, как вещь могла и долженствовала быть».

Событие, истолкованное поэтом. Человек и его преображенный образ. "Правда" и "поэзия". Обобщенно: "быт" (внешнее) и "бытие" (внутреннее).

В поэме "Чародей" впервые во всей явности выразилось цветаевское мифотворчество. Реальный Эллис – Лев Львович Кобылинский, – что знала о нем Цветаева, да и какое это имело значение? Важно то, каким он предстал ее творческому воображению. Сам по себе он, как и любой другой, послуживший "первопричиной" стихов, как бы уже и не существовал, а был лишь отправной точкой чувств, а вслед им – слов поэта. Поводом к стихам был не столько сам человек, сколько его в данный момент состояние или бросившаяся в глаза черта, притом не всегда главная. Все это в стихах, а также в прозе и, как увидим дальше, в письмах Цветаевой преображалось в доминирующие свойства и делалось сущностью художественного образа. Чародей, этот "святой танцор" – предшественник "пленного духа": Андрея Белого, чей образ будет создан Цветаевой спустя двадцать лет…

* * *

Пятого мая у Сергея начались экзамены. Цветаева, продолжавшая безумно волноваться за него, решила попросить помощи… у Розанова:

«Директор здешней гимназии на Вас молится, он сам показывал мне Вашего „Великого Инквизитора“, испещренного заметками: „Поразительно“, „Гениально“ и т. д.». Она вполне бесцеремонно – не просит, а диктует, что надлежит ему делать: «Так слушайте: тотчас же по получении моего письма пошлите ему 1) „Опавшие листья“ с милой надписью, 2) письмо, в котором Вы напишете о Сережиных экзаменах, о Вашем знакомстве с папой и – если хотите – о нас. Письмо должно быть ласковым, милым, „тронутым“ его любовью к Вашим книгам, – ни за что не официальным. Напишите о Сережиной болезни (у директора уже есть свидетельства из нескольких санаторий), о его желании поступить в университет, вообще – расхвалите… Обращаюсь к Вам, как к папе» (письмо от 18 апреля).

* * *

Первого июня Цветаева с Алей приехали в Коктебель: одну из комнат, которые она с семьей снимала в Феодосии, пришлось освободить, так как она понадобилась хозяевам. 2 июня Сергей сообщил Лиле, что сдал десять экзаменов и осталось еще девять. Через три дня, в письме ей же, он с неудовлетворением сообщил, что в Коктебеле, куда он приезжал на один день, все «как-то чересчур сыто» и что там «много смеются животом без веселости». Насколько этот «летний вихрь безумия» (выражение Волошина) захватил Цветаеву, сказать трудно; во всяком случае, в июне 1914-го она пишет там несколько серьезных стихотворений, из которых лучшее обращено к Сергею Эфрону: «Я с вызовом ношу его кольцо…». Огромная преданность и восхищение выражены в этом стихотворении, заканчивающемся строфой, которая звучит почти как формула:

 
В его лице я рыцарству верна.
– Всем вам, кто жил и умирал без страху! —
Такие – в роковые времена —
Слагают стансы – и идут на плаху.
 

Многое, многое было предсказано в этой строфе…

Следом написаны два стихотворения к дочери, которой Цветаева по-прежнему пророчит счастье, успех, ум, пленительность ("Ты будешь невинной, тонкой…"); в другом сквозят драматические нотки:

 
Моя несчастная природа
В тебе до ужаса ясна:
В твои без месяца два года —
Ты так грустна.
 
(«Да, я тебя уже ревную…»)

Юношеская лирика Марины Цветаевой – дневник ее души. В стихах она запечатлевает всех, кого любит, кем захвачена; ее лирическая героиня тождественна с ней.

Сдав последний экзамен 14 июня, Сергей Эфрон приехал в Коктебель. Из Москвы идут дурные вести о его старшем брате Петре; он в лечебнице и, вероятно, обречен – туберкулез.

Петру Яковлевичу Эфрону суждено было вписать несколько важных страниц в творчество Марины Цветаевой.

За стихи к нему Цветаева принимается в Коктебеле. Она вспоминает прошлогодние встречи с этим человеком, столь напоминающим ее мужа и так непохожим на него. Тонкие черты лица, большие глаза, производившие впечатление полузакрытых, высокий лоб, впалые щеки и чрезмерная худоба придавали его внешности романтическую завершенность. Цветаева, на расстоянии, мифологизировала его образ, превратив в рокового романтического героя, встреча с которым внушает робость, а внешность – волнует:

 
…Воображая Вашу позу,
Я все решала по пути:
Не надо – или надо – розу
Вам принести…
 
(«День августовский тихо таял…»)
 
Великолепные глаза —
Кто скажет – отчего – прищуря,
Вы знали – кто сейчас гроза
В моей лазури.
……………………..
Ваш рот, надменен и влекущ,
Был сжат – и было все понятно.
И солнце сквозь тяжелый плющ
Бросало пятна.
 
(«Прибой курчавился у скал…»)

Эти, несколько «салонные» строки предвещают некоторые стихи 1916 года, циклы «Любви старинные туманы» (1917 г.), «Плащ» (1918 г.), «Комедьянт» (1918–1919 гг.) и другие стихотворения раннего периода, вдохновители которых вызывают в Цветаевой сходные чувства, где она рядит свою героиню в некий романтически-куртуазный «плащ»; о человеческих переживаниях сказано не всерьез, а как бы сквозь дымку флирта, легкого «романа».

Однако в жизни все оказалось иначе. Приехав с семьей в Москву в начале июля, Цветаева застала тяжело больного, беспомощного человека. Петр Яковлевич лежал в лечебнице Шимона на Яузском бульваре; сестры дежурили около него; он угасал. И в душе Цветаевой вспыхнуло горячее сострадание и нежность, желание уберечь, защитить, спасти… Много позже, говоря о себе – девочке, она написала: "Когда жарко в груди, в самой грудной ямке (всякий знает!) и никому не говоришь – любовь. Мне всегда было жарко в груди, но я не знала, что это – любовь" ("Мой Пушкин"). Слово любовь и для взрослой Цветаевой осталось всеобъемлющим; его синонимом стал блоковский "тайный жар". "Тайный жар и есть жить", – скажет Цветаева. Жар поэтического вдохновения, творческий костер, вспыхивающий от встречи с человеком, который неисповедимыми путями становится "горючим" для этого огня. На этот раз все было особенно драматично: человек находился на грани жизни и смерти, он нес в себе эту тайну незримой черты между бытием и небытием…

Цветаева пишет Петру Эфрону письма, стремясь донести до адресата не только свои чувства, но как бы подробнее дать в них себя. Вот одно:

"Москва, 10-го июля 1914 г.

Я ушла в 7 часов вечера, а сейчас 11 утра, – и все думаю о Вас, всё повторяю Ваше нежное имя. (Пусть Петр – камень [17]17
  Петр – от греч. petra – скала, каменная глыба.


[Закрыть]
, для меня Вы – Петенька!)

Откуда эта нежность – не знаю, но знаю – куда: в вечность!

Вчера, возвращаясь от Вас в трамвае, я всё повторяла стихи Байрону, где каждое слово – Вам. Как Вы адски чутки!

Это – единственное, что я знаю о Вас. Внутренне я к Вам привыкла, внешне – ужасно нет. Каждый раз, идя к Вам, я все думаю, что это надо сказать, и это еще, и это…

Прихожу – и говорю совсем не о том, не так.

Слушайте, моя любовь легка.

Вам не будет ни больно, ни скучно.

Я вся целиком во всем, что люблю.

Люблю одной любовью – всей собой – и березку, и вечер, и музыку, и Сережу, и Вас.

Я любовь узнаю по безысходной грусти, по захлебывающемуся: "ах!"

Вы для меня прелестный мальчик, о котором – сколько бы мы ни говорили – я все-таки ничего не знаю, кроме того, что я его люблю.

Не обижайтесь за "мальчика", – это все-таки самое лучшее!

– Вчера вечером я сидела в кабинете Фельдштейна. На исчерна-синем небе качались черные ветки.

Вся комната была в тени. Я писала Вам письмо и так сильно думала о Вас, что все время оглядывалась на диван, где Вы должны были сидеть. В столовой шипел самовар, тикали часы. На блюдце лежали два яйца: ужасно унылых! Я все время о них вспоминала: "надо есть", но после письма к Вам стало так грустно-радостно, вернее – радостно-грустно, что я, как Аля, сказала: "не надо".

– Вчерашнее письмо разорвала, яйцо сегодня съела. – Пишу сейчас у окна. Над зеленой крышей сарая – купол какой-то церковки – совсем маленький – и несколько качающихся веток. Над ними – облачко.

* * *

Вы первый, кого я поцеловала после Сережи. Бывали трогательные минуты дружбы, сочувствия, отъезда, когда поцелуй казался необходимым. Но что-то говорило: «нет!»

Вас я поцеловала, потому что не могла иначе.

Все говорило: "да!"…

МЭ".

Это – не просто частное письмо, а литературное произведение. С годами в Цветаевой все усиливается это свойство – делать литературу из своей жизни, художественные произведения из писем, которые она будет писать с черновиками, как стихи и прозу. Через десять лет она повторит в стихах «формулы» этого письма: «Я любовь узнаю по боли Всего тела вдоль»; «Боль, знакомая, как глазам – ладонь, Как губам – Имя собственного ребенка».

Почти ежедневно Цветаева пишет больному стихи и письма; стихам она не дает окончательно "улечься" – дарит их написанными сразу, и они, вливаясь в письма, образуют как бы некий лирический водопад. Так, 12 июля: "Не думаю, не жалуюсь, не спорю, Не сплю. Не рвусь ни к солнцу, ни к луне, ни к морю, Ни к кораблю…" (Первые три строфы остались только в письме; позднее стихотворение начиналось совершенно иначе: "Война, война! – Кажденья у киотов И стрекот шпор…") Цветаева переписывает в письмо от 14 июля неоконченное стихотворение, сочиненное накануне: "Я видела Вас три раза…", в котором слышатся отголоски прежнего самолюбования:

 
Послушайте, я правдива
До вызова, до тоски:
Моя золотая грива
Не знает ничьей руки.
 
 
Мой дух – не смирён никем он.
Мы – души различных каст.
И мой неподкупный демон
Мне Вас полюбить не даст…
 

Однако само письмо совсем иное:

"Москва, 14-го июля 1914 г., ночью.

Мальчик мой ненаглядный!

Сережа мечется на постели, кусает губы, стонет. Я смотрю на его длинное, нежное, страдальческое лицо и все понимаю: любовь к нему и любовь к Вам.

Мальчики! Вот в чем моя любовь.

Чистые сердцем! Жестоко оскорбленные жизнью! Мальчики без матери!

Хочется соединить в одном бесконечном объятии Ваши милые темные головы, сказать вам без слов: "Люблю обоих, любите оба – навек!"

Петенька, даю Вам свою душу, беру Вашу, верю в их бессмертие.

Пламя, что ожигает меня, сердце, что при мысли о Вас падает, – вечны. Так неожиданно и бесспорно вспыхнула вера.

Вы сегодня рассказывали о Вашей девочке. (У П.Я. Эфрона умерла маленькая дочь. – А.С.) Все во мне дрожало. Я поцеловала Вам руку. -

Зачем "оставить"? Буду целовать еще и еще, потому что преклоняюсь перед Вашим страданием, чувствую Вас святым…

Если бы не Сережа и Аля, за которых я перед Богом отвечаю, я с радостью умерла бы за Вас, за то, чтобы Вы сразу выздоровели.

Так – не сомневаясь – сразу – по первому зову.

Клянусь Вашей, Сережиной и Алиной жизнью. Вы трое – мое святая святых.

Вот скоро уеду. Ничего не изменится.

Умерла бы – всё бы осталось.

Никогда никуда не уйду от Вас.

Началось с минуты очарования (август или начало сентября 1913 г.), продолжается бесконечностью любви…"

На следующий день, 15 июля, переписано и подарено стихотворение «Ластуне» (впоследствии названное «Его дочке»):

 
С ласточками прилетела
Ты в один и тот же час,
Радость маленького тела,
Новых глаз…
 
 
Первою весенней почкой
Очень юного ствола,
Первой ласточкой и дочкой
Ты была!..
…………………..
Давит маленькую грудку
Стужа северной земли.
Это ласточки малютку
Унесли…
 

Так шли эти июльские дни. Нужно было лечить мужа, заболевшего по возвращении, устраивать «бивуачную» жизнь после почти годового отсутствия. В дом на Полянке, сданный под лечебницу, решено было не возвращаться. Чем сильнее росла в Цветаевой ее «безудержная нежность», – тем решительнее становился ее «слишком гордый вид», а также ее действия и требования участия и помощи от других. Недоброжелателей она наживала себе сама."…Очень красивая особа, с решительными, дерзкими до нахальства манерами… богатая и жадная, вообще, несмотря на стихи, – баба кулак! Муж ее – красивый, несчастный мальчик Сережа – туберкулезный чахоточный". Так отозвалась о ней в своем дневнике от 12 июля Р. М. Хин-Гольдовская, в чьем доме жили некоторое время семья Цветаевой и сестры мужа.

Через несколько дней началась мировая война; 19 июля Германия объявляет войну России. Сергей Эфрон сразу решает идти в армию – в пехотный полк, низшим чином. Об истинной причине его решения свидетельствует отчаянная записка Цветаевой:

"Лиленька,

Приезжайте немедленно в Москву. Я люблю безумного погибающего человека и отойти от него не могу – он умрет. Сережа хочет идти добровольцем, уже подал прошение. Приезжайте. Это – безумное дело, нельзя терять ни минуты.

Я не спала четыре ночи и не знаю, как буду жить… Верю в Вашу спасительную силу и умоляю приехать.

Остальное при встрече.

МЭ.

P. S. Сережа страшно тверд, и это – страшней всего.

Люблю его по-прежнему".

Стремление уйти на войну было для Сергея потребностью самоустранения в драматических обстоятельствах, причинявших ему глубокие страдания. Но если он еще в восемнадцать лет сумел сказать о Марине Цветаевой с большой силой проникновения в ее характер, то теперь он тем более понимал ее; понимал, что жизнь ее не может сложиться, как «у всех». От сознания этого не становилось легче, но единственное, что он мог сделать, продолжая горячо любить ее и зная, что она его тоже не перестает любить, это – в напряженный момент отойти в сторону, не препятствовать ей; словом – не мешать поэту жить так, как ему требуется. Подобным образом он не раз поступит в будущем, побуждаемый главным свойством своей благородной натуры: "У меня всегда, с детства, чувство «не могу иначе» было сильнее чувства «хочу так», – напишет он через десять лет…

Назревшая драма, однако, скоро разрешилась: 28 июля Петр Эфрон скончался.

Написанное месяц спустя стихотворение "При жизни Вы его любили…" интересно тем, что в нем опять появляется неотразимый герой, олицетворение самой Любви. "О женщины! Ведь он для каждой Был весь – безумие и пыл! Припомните, с какою жаждой Он вас любил!" Этот герой пройдет через лирику 1916–1919 годов, появится в романтических пьесах 1918 – 1919 годов "Приключение", "Фортуна", "Конец Казаковы" в образах искателя приключений Казаковы и герцога Лозэна.

4 октября Цветаева посвятила Петру Эфрону еще одно стихотворение. Мечта о любви, которая должна победить смерть, побеждена реальностью неутешного горя:

 
Я вижу, я чувствую, – чую Вас всюду!
– Что' ленты от Ваших венков!
Я Вас не забыла и Вас не забуду
Во веки веков!
 
 
Таких обещаний я знаю бесцельность,
Я знаю тщету.
– Письмо в бесконечность. – Письмо в беспредельность, —
Письмо в пустоту.
 
(«Осыпались листья над Вашей могилой…»)

В июне следующего, 1915 года Цветаева вновь вспомнит своего друга. Последнее стихотворение – новое для нее, необычное и сложное по ритмике, – отвечающее той скорби, с которой она провожает человека в последний путь, как бы напевая про себя слышную только ей одной мелодию: не торжественного траурного марша, но печальной прощальной песни:

 
Милый друг, ушедший дальше, чем за' море!
Вот Вам розы, – протянитесь на них.
Милый друг, унесший самое, самое
Дорогое из сокровищ земных.
………………………………..
Милый друг, ушедший в вечное плаванье, —
Свежий холмик меж других бугорков! —
Помолитесь обо мне в райской гавани,
Чтобы не было других моряков.
 
* * *

К осени 1914 года Цветаева нашла, наконец, «волшебный дом», который полюбит и где проведет около восьми лет: номер шесть по Борисоглебскому переулку, между Поварской и Собачьей площадкой.

Строгий фасад этого небольшого двухэтажного дома не соответствовал его сложной и причудливой внутренней планировке. Большая квартира под номером три, которую снимала семья Цветаевой, находилась на втором этаже и имела, в свою очередь… три, а точнее, два с половиной этажа: обычный и мансардно-чердачный, где многие помещения находились на разной высоте. Передняя; коридор; большая гостиная со "световым колодцем" в потолке; комната без окон, темная; большая, в сорок метров, детская; небольшая комната Марины Ивановны с окном во двор; комната для гостей с одним окном – таков низ. Верх: закоулки, повороты, лестницы; ванная, кухня, комната для прислуги; просто чердак и еще две комнаты; мансардная, небольшая, и другая, значительно большая, С. Я. Эфрона. Эту комнату в революцию Цветаева назовет своим "чердачным дворцом" и "чердаком-каютой". Таково было это удивительное жилище – вполне в духе его хозяйки. Не дом – сплошная Романтика; до революции, по воспоминаниям ее дочери, у них часто и охотно гостили друзья и просто знакомые – никого не стеснявшие и ничем не стесненные…

Переезд и хлопоты, с ним связанные, естественно, отвлекали Цветаеву от творчества. К стихам она вернулась во второй половине октября 1914 года, вдохновленная новой встречей.

Поэтесса Софья Яковлевна Парнок. Умна, иронична, капризна. Внешность оригинальна и выразительна. Большие серые глаза, бледное лицо, высокий выпуклый лоб, светлые, с рыжим отливом, волосы, грустный взгляд, свидетельствующий о затаенной печали, а может быть, надрыве. На облике Парнок сказался, вероятно, особый склад ее натуры и судьбы, что придавало ее манерам драматический, терпкий привкус. Позади – моментально распавшийся брак, ибо от природы Парнок была наделена сафическими склонностями. Не собранные в книгу стихи – строгие, созерцательные: о природе, об одиночестве, о душе. У нас нет свидетельств, как относилась к ним Цветаева; но Парнок очаровала ее с первой же встречи. Отчасти влекло преимущество возраста (Парнок была старше Цветаевой на семь лет); лишившись матери, Цветаева тянулась к женщинам старше себя. Лидия Александровна Тамбурер, Аделаида Казимировна Герцык – это были любимые собеседницы, внимательные, снисходительные, понимающие друзья. Здесь же разница в возрасте была незначительна, но было ощущение странности, двусмысленности отношений, которое и пугало и влекло одновременно. Образ старшей подруги мифологизировался. В цветаевских стихах она – непостижима и таинственна, это – "грустная трагическая леди", которую "никто не спас", она "язвительна и жгуча", несет в себе "вдохновенные соблазны" и "темный рок". С первой встречи лирическая героиня Цветаевой знает, что разлука неминуема: "…вам, мой демон крутолобый, Скажу прости". В последующих пяти стихотворениях развертывается остропсихологичный "роман в стихах", любовь двух женщин; инициатива, понятно, исходит от старшей. Героиня Цветаевой охвачена неоднозначными переживаниями: недоумением и взволнованностью ("Под лаской плюшевого пледа…"), затем – моменты успокоения, просветления: "Какое-то большое чувство Сегодня таяло в душе" ("Сегодня таяло, сегодня…"). Она рисует облик подруги при свете луны; еле-еле различимы "впадины огромных глаз"; "бешеных волос металл темно-рыжий"; и – что весьма важно: "очерк лица" подруги становится "очень страшен" ("Уж часы – который час?.. ").

Сафическая любовь, которую предложила Парнок и которую Цветаева приняла, вызвала поток этих стихов.

В конце 1914 года Цветаева написала несколько стихотворений, с "подругой" не связанных. Одно из них – вызов: вопреки тому, что в данный момент идет война, она пишет восторженное славословие Германии – страны Романтики, страны Канта и Гёте, всё остальное не имеет значения:

 
Ты миру отдана на травлю,
И счета нет твоим врагам,
Ну как же я тебя оставлю?
Ну как же я тебя предам?
…………………….
 

И дальше:

 
Германия – мое безумье!
Германия – моя любовь!
…………………….
Нет ни волшебней, ни премудрей
Тебя, благоуханный край,
Где чешет золотые кудри
Над вечным Рейном – Лорелей.
 
(«Германии»)

Настроения Цветаевой переменчивы; переменчивы и стихи:

 
Радость всех невинных глаз,
– Всем на диво! —
В этот мир я родилась
Быть счастливой!..
 

В декабре Цветаева с Парнок предпринимают путешествие в Ростов Великий. «Марина уехала дней на десять», – пишет Сергей сестре Вере 15 декабря.

1914 год кончался неспокойно в силу многих причин, хотя традиционная рождественская елка в "борисоглебском" доме была зажжена…

* * *

Судя по стихам (хотя и не следует полностью полагаться на них), начавшийся 1915 год покоя Цветаевой не принес. Вот начало стихотворения от 3 января:

 
Безумье – и благоразумье,
Позор – и честь,
Все, что наводит на раздумье,
Все слишком есть —
 
 
Во мне. – Все каторжные страсти
Слились в одну! —
Так в волосах моих – все масти
Ведут войну!
 
 
Я знаю весь любовный шепот,
– Ах, наизусть! —
– Мой двадцатидвухлетний опыт —
Сплошная грусть!..
 

«Каторжные страсти», «Сплошная грусть»… С какой силой уже тогда ощущала Цветаева себя, не укладывающуюся ни в какие рамки! То была ее радость и беда, сила и уязвимость, жизнь и погибель одновременно. Войны, бушевавшие в ее душе, не оставляли сил реагировать на войну, в которой участвовала Россия… Лишь одно ее волновало: Сергей, готовый в любой момент оставить занятия в университете, а также свои театральные увлечения, твердо решил поступить братом милосердия в санитарный поезд. Его, конечно, убивало то, что происходило с женой; он с нетерпением ждал отправки на фронт.

Январь и февраль прошли для Цветаевой под знаком так называемой "роковой женщины", которою она увлечена и над образом которой продолжает фантазировать, далеко уходя от реальности "оригинала" (стихотворения "Свободно шея поднята…", "Ты проходишь своей дорогою…", "Могу ли не вспомнить я…"). Но чем дальше отстоял поэтический образ от "прототипа", миф от реальности, тем художественно убедительнее он становился – обобщенный образ таинственной, демонической женщины, чей возраст неопределим, а секрет натуры – в двоякости облика и сути; "Не цветок – стебелек из стали ты, Злее злого, острее острого"; она сочетает в себе "нежность женщины, дерзость мальчика"; ее движенья – "длинны". Насколько точно найдено последнее слово, вместо привычных и невыразительных "неспешны" или "медленны"; движение дано не в скорости, а в рисунке: "Из замшевой черной сумки Вы вынули длинным жестом И выронили – платок".

Да, Цветаева поддалась "чарам" обольстительницы, влюбилась в женщину. Как могло это произойти с нею, наделенной всеми женскими страстями, преданной женой и обожающей своего ребенка матерью, – на всё это она сможет ответить гораздо позже, когда встретится с книгой, принадлежащей перу другой "обольстительницы" – "амазонки" – Натали Клиффорд-Барни. Ответит психологически, философски – и поэтически.

За образом "подруги" стояла другая, более далекая и никогда не виденная реальность: Анна Ахматова, петербургская "сестра" в поэзии, с чьей книгой "Вечер" Цветаева познакомилась три года назад. И вполне естественно, что в стихи к Парнок "вторгается" стихотворение "Анне Ахматовой" (11 февраля), где ее образ нарисован тоже демоническим, неотразимым, "роковым", вызывающим чувство влюбленности в поэтессу и в ее стихи:

 
Узкий, нерусский стан —
Над фолиантами.
Шаль из турецких стран
Пала, как мантия.
 
 
Вас передашь одной
Ломаной четкой линией.
Холод – в веселье, зной —
В Вашем унынии.
…………………….
В утренний сонный час,
– Кажется, четверть пятого, —
Я полюбила Вас,
Анна Ахматова.
 

Так в поэтическом воображении Марины Цветаевой родился образ Анны Ахматовой – и существовал долгие годы, вплоть до их знакомства-невстречи в 1941 году. Однако при всем мифотворчестве Цветаева почувствовала главное: их с Ахматовой полярность.

Природа, именно природа была у них разная. Все в них было противоположным. Ахматова, физически некрепкая (туберкулез, семейная болезнь, унесшая в могилу ее сестру), – тем не менее в море ощущала себя русалкой, плавала далеко и неутомимо, в противоположность Цветаевой, которая моря никогда так и не полюбила, чем не оправдала свое имя Марина – "морская". Цветаева недаром называла свое здоровье железным: имела крепкое сердце, была неутомимым пешеходом, не знала усталости, спала мало. Представить себе ее в полулежачей ахматовской позе, которую первым обессмертил Модильяни еще в 1910 году, так же невозможно, как вообразить Ахматову, преодолевающую размашистым быстрым шагом холмы и леса. Нужно сказать, что молодая Ахматова и впрямь несла в своем образе некие приметы так называемой "роковой женщины" (и, более того, утверждала их – любила позировать, сниматься). То был образ молодой стройной, зябкой, кутающейся в шаль черноволосой горбоносой красавицы с темной челкой. К 1914 году литературные Петербург и Москва уже знали два портрета Ахматовой: О. Делла Вос-Кардовской и Н. Альтмана.

В облике Цветаевой не было ничего рокового, и в течение жизни ее очень мало писали. Дело заключалось не в красоте или в "некрасивости", а в разности натур, в "психологии". Цветаева была так же далека от инфернальности (которую – не вследствие ли общения с Парнок? – впоследствии не выносила и "прощала" одной лишь Ахматовой), – как солнце от луны, что отнюдь не мешало ей подчеркивать главные приметы своей внешности. Она подчеркивала свою золотоволосость (не в противовес ли ахматовской темноволосости?) – хотя ее волосы были не золотыми, а русыми. Всегда упоминала горбинку на носу (не вслед ли, напротив, Ахматовой? – так же, как и челку?..). Впрочем, мы ни на чем не настаиваем…

И, кроме всего прочего, нельзя забывать, что чудо поэта Ахматовой состоялось уже в книге "Вечер", в то время как Цветаева еще барахталась в детстве своих первых сборников…

* * *

Она продолжает вести стихотворный дневник своей души, старается разобраться в себе, в тревожащих ее противоречивых чувствах. «Легкомыслие! – Милый грех, Милый спутник и враг мой милый!» Чему научило оно юную душу?

 
Начинать наугад с конца
И кончать еще до начала.
 
 
Быть, как стебель, и быть, как сталь,
В жизни, где мы так мало можем…
 

В другом стихотворении («Сини подмосковные холмы…») звучат успокоенность и надежда на исцеление от страстей – если не обманчивые, то во всяком случае недолгие: «Сплю весь день, весь день смеюсь, – должно быть, Выздоравливаю от зимы…»

Между тем в конце марта Сергей Эфрон получил назначение в санитарный поезд, который должен курсировать из Москвы в Белосток (затем – в Варшаву) и обратно. 30 марта его знакомая Вера Жуковская пишет с дороги Елизавете Эфрон: "У Сережи 4 теплушки легкораненых. Сережа в восторге от всего и чувствует энергию и силу…..Я никогда не думала, что С<ережа> так робок и застенчив, все его уже полюбили".


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю