355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анна Саакянц » Марина Цветаева. Жизнь и творчество » Текст книги (страница 21)
Марина Цветаева. Жизнь и творчество
  • Текст добавлен: 16 октября 2016, 22:06

Текст книги "Марина Цветаева. Жизнь и творчество"


Автор книги: Анна Саакянц



сообщить о нарушении

Текущая страница: 21 (всего у книги 59 страниц)

 
…Лазорь, лазорь,
Куды завела?
 
 
Туды-завела,
Сюды-завела,
Концы залила,
Следы замела
 
 
В ла —
 
 
В лазорь-в раззор
От зорь – до зорь
На при – вязи
 
 
Реви, заклят:
Взор туп,
Лоб крут,
Рог злат.
 
 
Турий след у ворот,
От ворот – поворот.
 

Если, как потом скажет Пастернак, в поэме «Царь-Девица» «в прерванности» дана только ее фабула, то в «Переулочках» резкими, прерывистыми штрихами дано все повествование, вплоть до мельчайших деталей. Например, ворожба героини:

 
Яблок – лесть,
Яблок – ласть.
Рук за пазуху
Не класть.
………….
Речка – зыбь,
Речка – рябь.
Рукой – рыбоньки
Не лапь…
 

Заговор, заклинание – форма, «одежда» поэмы. Суть, скрытая под нею, – трагедийная, характерная для зрелого цветаевского творчества. Излюбленная мысль о невозможности, «неможности» ничего подлинного «в мире сем». Героиня «Переулочков» сулит молодцу истинную любовь только в мире ином, «вышнем», где нет земных помех и соблазнов. И, вознеся своего любимого высоко, в «звездную синь», она заклинает его с такой силой любви и тоски, что ее речь уже сливается с авторской:

 
Пасть – не упасть,
Плыть – не доплыть.
Дарственными —
Душу насыть!
 
 
Милый, растрать!
С кладью не примут!
Дабы принять —
Надо отринуть!
…………..
Милый, не льни:
Ибо не нужно:
Ибо не лжи:
Ибо ни мужа
 
 
Здесь, ни жены.
Раны не жгут,
Жатвы без рук,
Клятвы без губ.
 

Позднее Цветаева объясняла, что ее поэма – это история последнего обольщения. Обольщения душою, или высотою. Очень явственно звучит здесь мысль о тщете земной любви; в этом отношении «Переулочки» предвосхищают «Поэму Конца», трагедию «Тезей».

Героиня поэмы, как и лирическая цветаевская героиня, прошла разочаровывающий опыт своих незадачливых мужских дружб: с "Комедьянтами", "спутниками", "отроками"… Никто, за редчайшими исключениями, не выдерживал горного воздуха ее души, ее силы, ее чувств, и неизбежно наступала разлука. "От ворот – поворот"… Туда, на эти высоты духа и чувства, мало кто попадал; не попал и "мо'лодец" в "Переулочках". Попадет другой "мо'лодец" – в поэме под этим названием. Она будет написана семь-восемь месяцев спустя, в Чехословакии; но замысел ее уже поселился в сознании поэта. К марту-апрелю двадцать второго, когда завершались "Переулочки", относится подробный план этой грандиозной поэмы, которую Марина Ивановна назовет своей лютой вещью – по силе страстей и по невиданной доселе в ее творчестве психологической мощи…

* * *

«Переулочки» были тоже прощальным подарком. «Алексею Александровичу Подгаецкому-Чаброву – на память о нашей последней Москве», – читаем посвящение.

Москва для Цветаевой теперь все больше пустела. Недолгие жители "чердачного дворца" в Борисоглебском, находившие временный приют у Марины Ивановны, давно разлетелись кто куда. В квартире Скрябина было грустно: Татьяна Федоровна заболела жестокой "инфлюэнцией"; болезнь свела ее в могилу. 24 апреля, на ее похоронах, произошла очередная и столь же беспоследственная, как и несколько предыдущих, встреча Цветаевой с Борисом Пастернаком. Двум поэтам понадобилось очутиться в разных краях, чтобы между ними возникла горячая эпистолярная дружба…

Нечеловеческий ужас и тоска переданы в незавершенном стихотворении "Площадь", которое Марина Ивановна назвала "последним словом Москвы":

 
Ока крылатый откос:
Вброд или вдоль стен?
Знаю и пью робость
В чашечках ко – лен.
 
 
Нет голубям зерен,
Нет лошадям трав,
Ибо была – морем
Площадь, кремнем став.
 
 
Береговой качки
………. злей
В башни не верь: мачты
Гиблых кораб – лей…
 
 
Грудь, захлебнись камнем…
 

Эти камни Красной площади не давали ей покоя, – не раз она писала о них. В то время как раз проводилась реставрация каменного покрытия площади, – а там, внизу, лежали останки всех погибших в результате октябрьского переворота…

* * *

Отъезд приближался. Помог, в частности, Марине Ивановне поэт Юргис Балтрушайтис, которого она знала и который был тогда литовским послом в Москве.

С третьего по десятое мая Цветаева получила документы о выезде с дочерью за границу. Сохранились некоторые бумаги: "За разрешение на выезд 2. 454. 000 руб. 3 мая 1922; о получении 1. 728 герм, марок за проезд от Москвы до Риги 10 мая 1922; о получении за 1/2 билета за ребенка 864 герм, марки 10 мая 1922; о получении за плацкарту 12 руб. 50 коп. золотом 10 мая 1922". Сохранилось также заявление Марины Ивановны в жилищное товарищество дома номер шесть по Борисоглебскому переулку с просьбой о предоставлении покидаемой площади родственникам. Имелась в виду Анастасия Ивановна, находившаяся под Звенигородом. Однако она не провожала Марину Ивановну (с которой предстояла разлука, по тем временам, на всю жизнь) из-за ревности к их общему другу (такие случаи между сестрами бывали уже не раз).

В комнатах царил хаос опустошенных шкафов, разворошенных сундуков, разбросанных по полу бумаг, фотографий, даже непроданных картин (!), неподаренных книг вперемешку с битыми стеклами… Из разоряемого "гнезда" в дорогу предназначалась самая малость.

* * *

Наконец настал день отъезда: 11 мая 1922 года. Марина Ивановна, закаменевшая и отрешенная, вся ушла в себя. Тревожится, что опоздают на поезд. Речи ее отрывисты, кратки, отсутствующи. Заходят проститься двое-трое знакомых; Аля идет в дом Скрябина за А. А. Чабровым. Тот приводит извозчика. Погружают скудный багаж, едут втроем на Виндавский (теперь – Рижский) вокзал. В Риге пересядут на берлинский поезд; в Берлине должен встречать Эренбург. На немноголюдном вокзале расстаются с единственным провожатым…

 
Золоторыбкино корыто?
Еще кому-нибудь!
Мне в этом имени другое скрыто:
Русь говорю как: грудь.
 

Часть вторая. Заграница

Одиннадцать недель в Берлине (май 1922 – июль 1922)

Приезд и первые приветствия. Встреча с мужем. Роман с «Геликоном». Андрей Белый. Отклики в Москве. Борис Пастернак и «Световой ливень». Лирика последнего Берлина.

В понедельник, ярким днем 15 мая 1922 года, Марина Ивановна с Алей сошли на вокзале Берлин-Шарлоттенбург. Носильщик в зеленой форме взял их скудный багаж и повел по подземному переходу. Выйдя на улицу, мать и дочь сели на извозчика и поехали к Прагерплац, в пансион «Прагердиле», где их ожидали Эренбурги. Аля самозабвенно созерцала Берлин, его скверы, кафе, цветы, модные магазины, людей, казавшихся после Москвы такими чистыми и нарядными…

Эренбург с женой очень помогли Марине Ивановне на первых порах, пока Сергей Яковлевич еще задерживался в Праге. Увы, высшее образование не слишком пригодится ему в его незадачливой и драматичной судьбе…

* * *

Послевоенный Берлин – столицу существовавшей уже более трех лет социал-демократической республики, в то время называли «русским Берлином»: русских там жило тогда около ста тысяч. Русские магазины, лавки, рестораны, парикмахерские, театр. Несколько газет и множество издательств: «Русское творчество», «Мысль», «Детинец», «Икар», «Грани», «Геликон» – и прочие, и прочие. Все это было по преимуществу сосредоточено на сравнительно небольшой территории между Прагерплац и Ноллендорфплац. В помещении фешенебельного кафе на Курфюрстенштрассе, 75 нашел свой приют организованный, по аналогии с петроградским, «Дом Искусств»; там выступали поэты и писатели. Их много приезжало из Советской России: поглядеть, издаться; одни возвращались домой, другие колебались, третьи оставались… Андрей Белый, Алексей Ремизов, Илья Эренбург, Виктор Шкловский, Алексей Толстой с Натальей Крандиевской, Владислав Ходасевич с Ниной Берберовой. Однажды в кафе «Прагердиле», когда там была Цветаева с дочерью, мелькнул Сергей Есенин, наделавший в Германии, по его словам, «много скандала и переполоха» и увидевший там лишь «медленный, грустный закат» и людей, которые сдали душу «за ненадобностью в аренду под смердяковщину». Эта мимолетная невстреча Цветаевой с ним была последней. Встреч же у нее в Берлине было на удивление много; можно сказать, что одиннадцать ее берлинских недель сплошь состояли из встреч и общений. Этим Марина Ивановна была обязана Эренбургу. Благодаря его же стараниям в Берлине только что вышли две ее книжки: «Стихи к Блоку» (издательство «Огоньки») и «Разлука» (книгоиздательство «Геликон»). «Стихи к Блоку» она подарила дочери с надписью:

«Дорогой Але от Марины. Берлин, май 1922 г.»


«Разлука» еще ждала того дня, когда будет вручена Сергею Яковлевичу. А пока (очевидно, 16 мая) она попала в руки Андрею Белому. Его встреча с Цветаевой произошла в том же кафе «Прагердиле», – о чем и записала маленькая Аля в своем дневнике: «А в этот вечер за нашим столом присутствует один гость – Борис Николаевич Белый. Это был небольшого роста человек, с лысиной, быстрый, с сумасшедшими как у кошки глазами. Он мне очень понравился, и я его поцеловала на сон грядущий…»

Белый был поражен «Разлукой». «Позвольте мне высказать глубокое восхищение перед совершенно крылатой мелодией Вашей книги… Давно я не имел такого эстетического наслаждения… весь вечер под властью чар ее», – писал он Цветаевой 16 мая. Ее стихи показались ему родственными его собственным поэтическим поискам. Он моментально написал о «Разлуке» статью, которую назвал «Поэтесса-певица». То был захлебывающийся восторженный стиховедческий анализ; поэт доказывал, что в стихах главное – «порывистый жест, порыв» и что стихи Цветаевой, как вся русская поэзия, «от ритма и образа явно восходят к мелодии, утраченной со времен трубадуров».

Статья Белого появилась в русской берлинской газете "Голос России" от 21 мая; в конце были такие слова:

«…если Блок есть ритмист, если пластик по существу Гумилев, если звучник есть Хлебников, то Марина Цветаева – композиторша и певица… мелодии… Марины Цветаевой неотвязны, настойчивы… Мелодию предпочитаю я живописи и инструменту; и потому-то хотелось бы слушать пение Марины Цветаевой лично… и тем более, что мы можем приветствовать ее здесь в Берлине».

А газета «Накануне», тоже от 21 мая, сообщала:

«Марина Цветаева приехала в Берлин».

Надо отдать справедливость: русские литераторы встретили Цветаеву за границей великолепно. Мы еще не упомянули, что за неделю до ее приезда, 7 мая, газета «Накануне» поместила серьезный хвалебный отзыв о книге «Разлука» (за подписью «Ант.»). Там были слова, не устаревшие и сегодня:

«Марина Цветаева кровью и духом связана с нашими днями. Она жила на студеном чердаке с маленькой дочерью, топила печь книгами, воистину, как в песне, „сухою корочкой питалась“ и с высоты чердака следила страшный и тяжкий путь Революции. Она осталась мужественна и сурова до конца, не обольстилась и не разочаровалась, она лишь прошла за эти годы – сто мудрых лет… Марина Цветаева – поэт нашей эпохи… Она – честна, беспощадна к себе, сурова к словам…»

А еще раньше, когда Цветаева в Москве готовилась к отъезду, Эренбург опубликовал, в виде письма к ней, дружественный отзыв на «Стихи к Блоку» и «Разлуку», где рассуждал о ее пути: «Вы были своевольной – Вы стали мудрой… Вы героически ощущаете мир, без позы, в буднях, растапливая печку на чердаке в Борисоглебском». (Естественно, этот «борисоглебский» быт Цветаевой виделся из Берлина особенно страшным!)

Отзыв Эренбурга был напечатан во втором номере библиографического журнала "Новая русская книга", который возглавлял профессор международного права Александр Семенович Ященко – фигура популярная и колоритная. Журнал Ященко осуществлял важную задачу: "служить объединению, сближению и восстановлению русской литературы". Вскоре после приезда Цветаевой Ященко предложит ей написать для журнала автобиографию; Марина Ивановна задержится с ответом, затем пообещает прислать, впрочем, с оговоркой: "Только особенно не рассчитывайте: сама тема далека: я собственная жизнь" – и так и не пришлет. Все это будет месяц спустя, а сейчас, в мае, она уже занята, вовлечена в литературную деятельность.

Девятнадцатого мая она выступила на вечере в "Доме Искусств", где читала стихи Маяковского. И затем, по просьбе Эренбурга, перевела на французский для журнала "Вещь" стихотворение Маяковского "Сволочи" – анафему "сытым", под которой могла подписаться и сама…

Андрей Белый познакомил Марину Ивановну с М. Л. Слонимом, литератором, сотрудником пражского журнала "Воля России"; этот человек долгие годы будет одним из самых верных и постоянных друзей Цветаевой. Через Эренбурга познакомилась она с Романом Гулем, в свое время проделавшим, как и Сергей Эфрон, "ледяной поход". А еще в первые дни ее приезда Эренбург представил ей издателя "Геликона" Абрама Григорьевича Вишняка, которого так и называли: Геликон. Впоследствии Эренбург вспоминал о нем – молодом человеке поэтического облика, влюбленном в искусство, издававшем русских поэтов. Геликон печатал Пастернака, Эренбурга, Цветаеву, Андрея Белого… Сухопарый, черноволосый, он смутно напомнил Цветаевой Никодима Плуцер-Сарна и сразу, и весьма сильно, затронул ее воображение – так давно не было этого в ее жизни! – настолько сильно, что впоследствии Сергей Яковлевич с величайшей горечью напишет, что, когда он приехал в Берлин, "костер" в душе Марины Ивановны был уже разожжен другим…

Те первые недели в Берлине были для Цветаевой наполнены до краев энергичной деятельностью. 3 июня она написала гневное "Открытое письмо А. Н. Толстому". Ее потрясло, что Толстой, редактор берлинской газеты "Накануне", продававшейся чуть ли не "на всех углах Москвы и Петербурга", опубликовал льстивое письмо к нему К. Чуковского. В письме были доносительские выпады против литераторов (не эмигрировавших), которые якобы дармоедствуют и "поругивают Советскую власть". Возмущенная Цветаева обращалась к Толстому со словами, звучавшими как призыв к благородству:

"Алексей Николаевич, есть над личными дружбами, частными письмами, литературными тщеславиями – круговая порука ремесла, круговая порука человечности.

За 5 минут до моего отъезда из России (11-го мая сего года) ко мне подходит человек: коммунист, шапочно-знакомый, знавший меня только по стихам. "С Вами в вагоне едет чекист. Не говорите лишнего".

Жму руку ему и не жму руки Вам".

Письмо к Толстому появилось 7 июня в «Голосе России».

И в тот же день…

Надпись на книге "Разлука":

"– Сереже. -

Берлин, 7-го нов<ого> июня 1922 г.

– день встречи. -

Марина".

Да, в этот день Цветаева впервые после долгой разлуки увидела наконец мужа. Их встречу спустя много лет описала единственная свидетельница: Аля, Ариадна Эфрон: пустынная площадь, солнечный свет, одинокая высокая фигура бежавшего к ним мужчины… Как долго стояли оба, обнявшись; как стали вытирать друг другу мокрые от слез щеки.

Из пансиона "Прагердиле" они переехали в другой, по соседству, в маленькую гостиницу на Траутенауштрассе, 9 [62]62
  Здание «Прагердиле» не сохранилось; дом на Траутенауштрассе уцелел.


[Закрыть]
. Две комнаты, балкон. Палящее солнце, каменная мостовая, стук первых шагов торопящихся на работу – в такую гамму слилось у Цветаевой восприятие Берлина лета двадцать второго года. И самое главное: с отъездом за границу возникло ощущение сиротства – именно это слово маячит в берлинской тетради Цветаевой. И еще: с того времени из сознания поэта навсегда ушло понятие дом…

* * *

Эренбурга уже не было в Берлине, он отдыхал на море и время от времени справлялся о делах Марины Ивановны, обижаясь на молчание. А ей было не до ответов.

Встреча с Сергеем резко изменила ее жизнь. Утихала, отступала на задний план суета; душа поэта возвращалась к самой себе. Цветаева вновь обрела свободу чувств, свой "тайный жар". Ибо муж – ее главная и нерушимая привязанность, жизнетворный "фон", без которого ее существование разваливалось, – был с нею, и значит, все было в порядке.

«Наша встреча – чудо… Только при нем я могу жить, как живу – совершенно свободная». (1914 год, письмо к В. В. Розанову.)

В ее тетради появляются стихи, исполненные, как сказал некогда Брюсов о первой ее книге, – «жуткой интимности». После аскетического огня «Георгия», отчаянного расставанья с «каменногрудой» растерзанной Москвой и бескрайней синей высоты «Переулочков» – сладостная, мучительная, обреченная «юдоль» любви: бренной, преходящей, жестокой, земной и грешной. Высокое, идеальное, мечтанное бытие любви сменяется ее бытом: редко – сладостным, чаще соленым, слезным, пригибающим душу…

 
Есть час на те слова.
Из слуховых глушизн
Высокие права
Выстукивает жизнь.
………………
Жарких самоуправств
Час – и тишайших просьб.
Час безземельных братств.
Час мировых сиротств.
      – —
Лютая юдоль.
Дольняя любовь.
Руки: свет и соль.
Губы: смоль и кровь…
      – —
Ночные шепота; шелка
Разглаживающая рука.
Ночные шепота: шелка
Разглаживающие уста.
………………..
Ничто.
Тщета.
Конец.
Как нет.
 
 
И в эту суету сует
Сей меч: рассвет.
 

Под последними строками – дата: 17 июня. И она же под письмом. Личным, интимным, лирическим, поэтическим письмом к… «Геликону». Марина Ивановна частенько бывала у него по своим делам: она готовила книгу стихов, написанных в последний год перед отъездом; книга называлась «Ремесло». Деловые отношения, однако, с ее стороны начали окрашиваться в романтические тона… Так началось новое мифотворчество, новое обольщение, новое (в который раз!) «обаяние слабости», против которого Марина Ивановна была бессильна… Ее удивительная Аля, не достигшая и десяти лет, создала образ «адресата» с прямо-таки пугающей проницательностью:

"«Геликон» всегда разрываем на две части – бытом и душой. Быт – это та гирька, которая держит его на земле и без которой, ему кажется, он бы сразу оторвался ввысь, как Андрей Белый. На самом деле он может и не разрываться – души у него мало, так как ему нужен покой, отдых, сон, уют, а этого как раз душа и не дает.

Когда Марина заходит в его контору, она как та Душа, которая тревожит и поднимает человека до себя, не опускаясь к нему. В Марининой дружбе нет баюканья и вталкиванья в люльку… Марина с Геликоном говорит, как Титан, и она ему непонятна, как жителю Востока – Северный полюс, и так же заманчива… Я видала, что он к Марине тянется, как к солнцу, всем своим помятым стебельком. А между тем солнце далеко, потому что все Маринино существо – это сдержанность и сжатые зубы, а сам он гибкий и мягкий, как росток горошка".

Письма к «Геликону» чередовались со стихами. Вот одно, ставшее хрестоматийным:

 
Ищи себе доверчивых подруг,
Не выправивших чуда на число.
Я знаю, что Венера – дело рук,
Ремесленник, – и знаю ремесло.
 
 
От высокоторжественных немот
До полного попрания души:
Всю лестницу божественную – от:
Дыхание мое – до: не дыши!
 

…Спустя много лет, в шестидесятые годы, Ариадна Эфрон спросила меня: как толковать это восьмистишие? И, не дожидаясь ответа, неспешно и тихо прочла его, голосом выделив всю многосмысленность, всю гениальную цветаевскую двоякость: «великую низость любви» и ее безмерную высоту… И то, что, в конечном счете, созидатель любви – земных ли ее примет, небесных ли ее вершин, – человек, творец, поэт, «ремесленник»…

С 17 июня по 9 июля Цветаева написала Вишняку девять писем. Писала по ночам, едва расставшись после ежедневной (или почти ежедневной) вечерней встречи, дорисовывая ее в своем воображении. Эти три недели можно назвать: берлинские ночи. С нетерпением и тщетно ждала ответов на каждое письмо. Наконец, ответ пришел, вежливый, "плавный". А как могло быть иначе, если "Геликон" был целиком поглощен своим горем: изменой жены, – о чем Марина Ивановна знала, но не желала замечать? Его письмо разочаровало ее: теперь она пишет "Геликону" уже чуть иронически. Ее увлечение начало остывать; прошло всего две недели… Последнее, десятое письмо Марина Ивановна напишет в последний день своего пребывания в Берлине.

Цветаевские письма дополняли, договаривали то, что не сказалось в стихах. В письмах "анатомировались" адресат и чувства, им вызываемые. В них звучало, кричало извечное цветаевское высокомерие, именно цветаевское: ее девиз: мерить высокой мерой.

Мерила по высшему спросу, творила человека по образу и подобию своей Мечты; потом неизбежно оказывалось, что он – меньше, мельче, ниже, ничтожнее, – и тогда она, по слову Ариадны Эфрон, – "перестрадав, развенчивала". Вспыхивала, зажигалась, принимала за любовь, анализировала свои чувства, требовала внятного на них отзыва, страдала от нерешительности "другого", от неопределенности, – просто от молчания! – и, "перестрадав, развенчивала". Главная беда Марины Ивановны была в ее безоглядности, в слепой откровенности, в том, чего мужчины как раз и не терпят! – в желании "выяснять отношения", ставить точки над "i" сразу, в начале знакомства, в начале "узнавания", торопить это "узнавание", торопить события… (Как печально было слышать от двух современников Марины Ивановны, приезжавших из Франции в шестидесятые годы, слова: "Она не нравилась мужчинам…" Один из них, в молодости – поэт, впоследствии – священник, Александр Александрович Туринцев, с обаятельной наивностью и прямотой говорил примерно так: "Мы, мужчины, – ведь мы – гусары… Мы завоевываем женщин… Мы приходим – и уходим, а они должны нас ждать. А Марина Ивановна не хотела ждать… Она всегда хотела сама… А этого мы не любим. Нет, она не была привлекательна как женщина…")

Цветаева бесстрашно и беззащитно распахивала свою душу, приглашая другого на такую же откровенность. Она словно бы забывала, что он – тоже реальный, живой человек, маленькая вселенная, неповторимая и уникальная. Она же была поглощена потоком собственных чувств, мгновенно переходящих в мысль, а в следующий миг мысль становилась словом. Слово было ее жизнью и ее горечью. Меткое, пронзительное, оно – отпугивало. Редкий адресат, в самом деле, не смутится, получив письмо, написанное с такою шекспировской силой проникновения в его душу. Да всякий "простой смертный", растерявшись, поспешит отойти на почтительную дистанцию, на письма (а их всегда– лавина!) ответит нерешительно, запоздало, а то и вовсе не ответит. Ему и невдомек, что перед ним – великий поэт, а письма-исповеди – не что иное, как эмоциональные, психологические, художественные творения, произведения литературы. И упрек, брошенный когда-то юной Цветаевой своему непроницательному партнеру:

 
Какого демона во мне
Ты в вечность упустил! —
 

навсегда останется в силе…

Сюжет такого рода писем Цветаевой, как мы убедимся впоследствии, будет всегда один и тот же; исход– предначертан, финал – неминуем. Вишняк ("Геликон"), Александр Бахрах, Николай Гронский, Анатолий Штейгер, Евгений Тагер… "Герои" их, собеседники поэта, будут разные: с иными она так и не увидится…

Вернемся, однако, к "геликоновскому" сюжету. Из цветаевских писем встает образ изнеженного, избалованного любовью женщин, неотразимо ласкового "зверя", не знающего, что такое Любовь, то есть боль души, а поскольку таковой у него нет, то и болеть нечему. Образ существа, наделенного сверхчувствительной кожей, заменяющей ему все, и в том числе – душу. Марина Ивановна признается адресату в том, что он покоряет и умиляет своими "земными приметами" (именно так назовет она цикл стихов, к нему обращенных). И сквозь все письма постоянно проходят слова: нежный, нежность… Кто он? "Комедьянт"? "спутник"? "сын"? – все вместе, всё вместе, роковое для поэта обаяние слабости, которая пуще любой силы.

…Из этих писем Цветаева, переведя их на французский, десять лет спустя сделает эпистолярный роман: девять писем героини (с несколькими добавлениями), единственный ответ – "его" (первый она, вероятно, уничтожила) и убийственный финал, в котором герой оказывается начисто забыт: описано сперва – искреннее, затем – ироническое неузнавание его на каком-то балу. Впрочем, о бале речь впереди.

И в жизни это увлечение, как только воплотилось в стихи и письма, остыло. Вскоре Марина Ивановна отзывалась о недавнем своем "вдохновителе" достаточно презрительно.

Великая забывчивость, царственная неблагодарность поэта отслужившему материалу…

Вот что напишет Цветаева Роману Гулю 9 февраля 1923 года, окончательно "излечившись" от наваждения:

"Летом 1922 г. (прошлого!) я дружила с Э<ренбур>гом и с Геликоном. Ценности (человеческие) не равные, но Г<елико>на я любила, как кошку. Э<ренбур>г уехал на' море, Г<елико>н остался. И вот, в один прекрасный день, в отчаянии рассказывает мне, что Э<ренбур>г отбил у него жену. (Жена тоже была на' море). Так, вечер за вечером – исповеди (он к жене ездил и с ней переписывался), исповедь и мольбы всё держать в тайне. – Приезжает Э<ренбур>г, читает мне стихи «Звериное тепло», ко мне ласков, о своей любви ни слова! Я молчу. Попеременные встречи с Э<ренбур>гом и с Г<елико>ном. Узнаю от Г<елико>на, что Э<ренбур>г продает ему книгу стихов «Звериное тепло». Просит совета. – Возмущенная, запрещаю издавать. – С Э<ренбур>гом чувствую себя смутно: душа горит сказать ему начистоту, но, связанная просьбой Г<елико>на и его, Э<ренбур>га, молчанием – молчу. (Кстати, Э<ренбур>г уезжал на' море – с голово'й-увлеченной мной. Были сказаны БОЛЬШИЕ слова, похожие на большие чувства. Кстати, неравнодушен ко мне был и Г<елик>он.)

Так длилось (Э<ренбур>г вскоре уехал) – исповеди Г<елико>на, мои ободрения, утешения: книги не издавайте, жены силой не отнимайте, пули в лоб не пускайте, – книга сама издастся, жена сама вернется, – а лоб уцелеет. – Он был влюблен в свою жену, и в отчаянии.

Уезжаю. Через месяц – письмо от Э<ренбур>га, с обвинением в предательстве: какая-то записка от меня к Г<елико>ну о нем, Э<ренбур>ге, найденная женой Г<елико>на в кармане последнего. (Я почувствовала себя в помойке.)

Ответила Э<ренбур>гу в открытую: я не предатель, низости во мне нет, тайну Г<елико>на я хранила, п. ч. ему обещала, кроме того: продавать книгу стихов, написанных к чужой жене – ее мужу, который тебя и которого ты ненавидишь – низость. А молчала я, п. ч. дала слово.

Э<ренбур>г не ответил, и дружба кончилась: и с Г<елико>ном, который после моего отъезда вел себя со мной, как хам: на деловые письма не отвечал, рукописей не слал и т. д. – "Тепло", конечно, издал. Так, не гоняясь ни за одним, потеряла обоих…

К любови Э<ренбур>га (жене Г<елико>на) с первой секунды чувствовала физическое (неодолимое!) отвращение: живая плоть! Воображаю, как она меня ненавидела за: живую душу!".

Вероятно, все, сказанное в этом письме, объясняет, почему Марина Ивановна утверждала позже, что «раздружилась» с Эренбургом. Но высшая справедливость, как всегда, победила: уезжая на родину в 1939 году, она переписала в тетрадь, которую назвала «Письма друзей», заботливые «опекунские» письма к ней Эренбурга из Бинг-ам-Рюгена лета двадцать второго.

Интересно, что неуклюжие, "медвежьи" стихи "Звериного тепла" – (книги, нужно заметить, весьма слабой), от которых веет "лютой" эротикой, при всем несходстве с берлинскими цветаевскими, все же порой невольно перекликались с ними: "Знаешь этих просыпаний смуту, Эти шорохи и шепота?" – и упоминанием имени Мариула; а строки наподобие: "Изойти берложьей теплотой Насмерть ошарашенного зверя" и т. п. дышат теми же "земными приметами" любви, что и письма Цветаевой к "Геликону"…

* * *

Меж тем столик Марины Ивановны в прагердильском кафе не пустовал; налаженные Эренбургом, а также начатые ею самой знакомства не прерывались, дела – тоже. Кроме книги «Ремесло» для «Геликона», Цветаева готовила другую, под названием «Психея» (романтические стихи 1916–1921 гг.) – для 3. И. Гржебина. Пока еще продолжался этот недолгий берлинский «слет» литераторов; для большинства будущее было в тумане…

Продолжались и встречи Цветаевой с Андреем Белым. Он жил в городке Цоссене, недалеко от Берлина, и наезжал оттуда почти ежедневно, гонимый одиночеством и личной драмой. "Мне казалось в Берлине, что меня истязают… я бегал в цоссенских полях, переживая муки, которым не было ни образа, ни названия". А затем опять садился в поезд и ехал в Берлин, чтобы вновь бежать обратно, метаться и тосковать. Таким спустя много лет изобразит его Цветаева в мемуарах-реквиеме "Пленный дух", в котором создаст не превзойденный пока никем образ этого гениального человека, покажет и их встречи в Берлине, и свой приезд в Цоссен жарким июньским днем 1922 года…

Автору этих строк довелось увидеть Цоссен таким же июньским жарким днем, только шестьдесят четыре года спустя. Те же прозрачные синие дали; и так пугавшее Белого кладбище, с деревьями, постаревшими более чем на полвека; и невысокие дома с черепичными крышами. Прямая, длинная (еще продолженная позже) Штубенраухштрассе, где жил поэт, начиналась (под названием Банхофштрассе) у вокзала, уходила вдаль, обрывалась в поле и переходила в шоссе, Одноэтажный дом номер Шестьдесят восемь (теперь N 37), временно приютивший Белого, имел малопривлекательный вид; словно слепой, с закрытыми ставнями и следами ремонта, он напоминал о тоске поэта [63]63
  За уточнения и фотографии приношу благодарность Н. Н. Бунину и Томасу Решке.


[Закрыть]
.

Марина Ивановна была в те дни много счастливее, и тем – сильнее его. Она излучала радость жизни, целительную силу, которую мятущаяся душа Белого принимала благодарно и жадно. В один из приездов в Берлин он оставил письмо, – после чего, вероятно, Цветаева и поехала в Цоссен; оно увековечено в ее тетради "Письма друзей":

"Zossen, 24-го <июня 1922 г.>.

Моя милая, милая, милая, милая

Марина Ивановна,

Вы остались во мне, как звук чего-то тихого, милого: сегодня утром хотел только забежать, посмотреть на Вас, и сказать Вам: "Спасибо"… В эти последние особенно тяжелые, страдные дни Вы опять прозвучали мне: ласковой, ласковой, удивительной нотой: доверия, и меня, как маленького, так тянет к Вам. Так хотелось только взглянуть на Вас, что уже когда был на вокзале, то сделал усилие над собой, чтобы не вернуться к Вам на мгновение, чтобы пожать лишь руку за то, что Вы сделали для меня. Бывают ведь чудеса! И чудо, что иные люди на других веют благодатно-радостно: и – ни от чего. А другие – приносят тяжесть. И прежде еще, в Москве, я поразился, почему от Вас веет – теплым, ласточкиным весенним ветерком. А как Вы приехали в Берлин и я Вас увидел, так совсем повеяло весной. А вчера?.. Знаете ли, что за день был вчера для меня? Я окончательно поставил крест над Асей: всею душой моей оттолкнулся навсегда от нее. И мне показалось, что вырвал с Асей свое сердце; и с сердцем всего себя; и от головы до груди была пустота; и так я с утра до вечера ходил по Берлину, не зная где приткнуться с чувством, что 12 лет жизни оторваны; и конечно, с этим куском жизни оторван я сам от себя. И заходил в скверы, тупо сидел на лавочке, и заходил в кафэ и в пивные; и тупо сидел там без представления пространства и времени. Так до вечера. И когда я появился вечером, – опять повеяло вдруг, неожиданно от Вас: щебетом ласточек, и милой, милой, милой вестью, что какая-то родина – есть; и что ничто не погибло. Голубушка, милая, – за что Вы такая ко мне? Мне даже жутко: помните, что теперь как-то со мной то, что в словах Дельвига:

Когда, душа, просилась ты:

Погибнуть, иль любить…

Я ведь только тогда могу жить, когда есть для кого жить и для чего жить.

И вот сегодня проснулся, а в сердце – весна: что-то окончательно оторвалось от сердца (и катится глухими провалами), и сердце, сердце обращено к свету; и легко: и милый ветерок весны; и – ласточки! И это от Вас: не покидайте меня Духом.

Б. Бугаев.

P. S. Напишите, как можно Вас увидеть: мне ведь надо еще с Вами переговорить о деле (о "Эпохе" [64]64
  Берлинское русское издательство, где при содействии Андрея Белого вышла поэма М. Цветаевой «Царь-Девица».


[Закрыть]
, Вашей поэме и т. д.). Можно увидеть Вас?

Я бы приехал во вторник, в среду… Или приезжайте ко мне: хотите, если Вы не приедете ко мне в понедельник, я приеду к Вам во вторник; и буду у Вас часов в 5–6 (мой поезд идет в 9 ч. 28 вечера). Мне так было бы легко: а то, когда приедешь в Берлин, и сутками шатаешься по улицам, – то охватывает тоска…

Итак, жду Вас в понедельник, если не будете, буду у Вас во вторник: в 5 1/2 ч.?"

А следующим днем, 25 июня, Цветаева датировала стихотворение, словно востребованное письмом Андрея Белого (хотя «адресат», разумеется, был не он):


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю