Текст книги "Марина Цветаева. Жизнь и творчество"
Автор книги: Анна Саакянц
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 59 страниц)
О, не медли на соседней
Колокольне!
Быть хочу твоей последней
Колокольней.
В этот апофеоз любви (правда, лишь на мгновение) – вторгается некий антифон. После славословия ученичества во втором стихотворении («Есть некий час – как сброшенная клажа…») следует последняя строфа:
Час ученичества! Но зрим и ведом
Другой нам свет, – еще заря зажглась.
Благословен ему идущий следом
Ты – одиночества верховный час!
Речь не о сиротстве ученика после смерти Учителя. Здесь Цветаева дает своеобразную формулу своего поэтического пути… Одиночество высвобожденного духа поэта.
В седьмом стихотворении последняя строка заключительной строфы также вносит какие-то разрушительные "частицы" в столь идеально воздвигнутое здание:
По волнам – лютым и вздутым,
Под лучом – гневным и древним,
Сапожком – робким и кротким —
За плащом – лгущим и лгущим
(курсив мой. – А.С.).
Лжеучитель? Лжеромантика? Самообман ученика?.. Через месяц Цветаева написала стихотворение, в котором дала и образ и внутреннюю суть своего старшего друга:
Стальная выправка хребта
И вороненой стали волос.
И чудодейственный – слегка —
Чуть прикасающийся голос.
Какое-то скольженье вдоль —
Ввысь – без малейшего нажима…
О дух неуловимый – столь
Язвящий, сколь неуязвимый!
………………………
Меж горних и земных вельмож
Чужой – что затаил под маской
Ты, человеческую ложь
Вскрывающий – клинком дамасским!
(«Кн. С. М. Волконскому»)
Дружба с Волконским не заглохла, не разочаровала Марину Ивановну. «Это моя лучшая дружба за жизнь, – напишет она Е. В. Чириковой через два года. – Умнейший, обаятельнейший, стариннейший, страннейший и – гениальнейший человек на свете. Ему 63 года. Когда Вы выйдете от него, Вы забудете, сколько Ва'м. И город забудете, и век, и число… люблю его, как в первый день». В другом письме, ей же: «Он очень одинокий человек, уединенный дух и одинокая бродячая кость. Его не надо жалеть, но над ним надо задуматься… Он отлично знает живопись, и как творческий дух – всегда неожиданен. Его общепринятостями (даже самыми модными!) не собьешь… Это последние отлетающие лебеди того мира! (NВ! Если С<ергей> М<ихайлович> лебедь, то – черный. Но он скорее старый орел.)»
…В 1936 году, просматривая книгу "Ремесло", куда вошел "Ученик", Цветаева проставила посвящение: "Кн. С. М. В." А перед последним, седьмым стихотворением "По холмам…" написала следующее:
«Я тогда не проставила посвящение – чтобы его не смущать. Люблю его – до сих пор. 1921 г. – 1936 г. МЦ».
Дружба с Волконским, несомненно, повлияла на лирику Цветаевой. Стихи «Ученика» стали как бы камертоном ее творчества последнего московского периода. Тема – высокая трагедия духа женщины-поэта, которая во имя своего призвания отрекается от земных страстей (продолжение линии поэмы «На Красном Коне»). Огненная душа поэта:
Душа, не знающая меры,
Душа хлыста и изувера,
Тоскующая по бичу.
Душа – навстречу палачу,
Как бабочка из хризалиды!
…………………….
– Савонароловой сестра —
Душа, достойная костра!
– она выполняет свое предназначение: «На што мне облака и степи И вся подсолнечная ширь! Я – раб, свои взлюбивший цепи, Благословляющий Сибирь…» И в другом стихотворении: «О всех мне Адамов затмивший Муж – Крылатое солнце древних!» (май 1921 г.)
* * *
Другая высокая любовь, которой Марина Ивановна не изменяла и которую внушала своей дочери, была обращена по-прежнему к Анне Ахматовой.
Письмо Али:
"Москва, 17 русского марта 1921 г., среда.
Дорогая Анна Андреевна!
Читаю Ваши стихи "Четки" и "Белую стаю". Моя любимая вещь, тот длинный стих о царевиче. Это так же прекрасно, как Андерсеновская русалочка, так же запоминается и ранит – навек. И этот крик: Белая птица – больно! Помните, как маленькая русалочка танцевала на ножах? Есть что-то, хотя и другое.
Эта белая птица – во всех Ваших стихах, над всеми Вашими стихами. И я знаю, какие у нее глаза. Ваши стихи такие короткие, и из каждого могла бы выйти целая огромная книга. Ваши книги – сверху – совсем черные, у нас всю зиму копоть и дым. Над моей кроватью большой белый купол: Марина вытирала стену, пока руки хватало, и нечаянно получился купол. В куполе два календаря и четыре иконы. На одном календаре – Старый и Новый год встретились на секунду, уже разлучаются. У Старого тощее и благородное тело, на котором жалобно болтается такой же тощий и благородный халат. Новый – невинен и глуп, воюет с нянькой, сам в маске. За окном новогоднее мракобесие. На календаре – все православные и царские праздники. Одна иконочка у меня старинная, глаза у Богородицы похожи на Ваши.
Мы с Мариной живем в трущобе. Потолочное окно, камин, над которым висит ободранная лиса, и по всем углам трубы (куски). – Все, кто приходит, ужасаются, а нам весело. Принц не может прийти в хорошую квартиру в новом доме, а в трущобу – может.
Но Ваши книги черные только сверху, когда-нибудь переплетем. И никогда не расстанемся. Белую стаю Марина в одном доме украла и целые три дня ходила счастливая. Марина все время пишет, я тоже пишу, но меньше. К нам почти что никто не приходит.
Из Марининых стихов к Вам знаю, что у Вас есть сын Лев. Люблю это имя за доброту и торжественность. Я знаю, что он рыжий. Сколько ему лет? Мне теперь восемь. Я нигде не учусь, потому что везде без Ъ и чесотка.
Вознесение.
И встал и вознесся,
И ангелы пели,
И нищие пели,
А голуби вслед за тобою летели.
А старая матерь,
Раскрывши ладони:
– Давно ли свой первый
Шажочек ступнул!
Это одно из моих последних стихов. Пришлите мне письмо, лицо и стихи. Кланяюсь Вам и Льву.
Ваша Аля.
Деревянная иконка от меня, а маленькая, веселая – от Марины".
Приписка Цветаевой:
«Аля каждый вечер молится: – Пошли, Господи, царствия небесного Андерсену и Пушкину, – и царствия земного – Анне Ахматовой».
"Дорогая Марина Ивановна, – отвечала Ахматова, – благодарю Вас за добрую память обо мне и за иконки. Ваше письмо застало меня в минуту величайшей усталости, так что мне трудно собраться с мыслями, чтобы подробно ответить Вам. Скажу только, что за эти годы я потеряла всех родных, а Левушка после моего развода остался в семье своего отца.
Книга моих последних стихов выходит на днях. Я пришлю ее Вам и Вашей чудесной Але. О земных же моих делах, не знаю право, что и сказать. Вероятно мне "плохо", но я совсем не вижу отчего бы мне могло быть "хорошо".
То, что Вы пишете о себе, и страшно и весело (По-видимому, речь идет еще об одном, недошедшем письме Цветаевой. – А.С.).
Желаю Вам и дальше дружбы с Музой и бодрости духа, и, хотите, будем надеяться, что мы все-таки когда-нибудь встретимся.
Целую Вас. Ваша Ахматова".
"Дорогая Анна Андреевна, – писала Цветаева 9 мая. – Так много нужно сказать-и так мало времени! Спасибо за очередное счастье в моей жизни – «Подорожник». Не расстаюсь, и Аля не расстается. Посылаю Вам обе книжечки, надпишите.
Не думайте, что я ищу автографов, – сколько надписанных книг я раздарила! – ничего не ценю и ничего не храню, а Ваши книжечки в гроб возьму – под подушку!
Еще просьба: если Алконост возьмет моего "Красного Коня" (посвящается Вам) – и мне нельзя будет самой держать корректуру, – сделайте это за меня, верю в Вашу точность.
Вещь совсем маленькая, это у Вас не отнимет времени.
Готовлю еще книжечку: "Современникам" – стихи Вам, Блоку и Волконскому. Всего двадцать четыре стихотворения. Среди написанных Вам есть для Вас новые.
Ах, как я Вас люблю, и как я Вам радуюсь, и как мне больно за Вас, и высоко от Вас! – Если были бы журналы, какую бы я статью о Вас написала! Журналы – статью – смеюсь! – Небесный пожар!..
Я понимаю каждое Ваше слово, весь полет, всю тяжесть. "И шпор твоих легонький звон", – это нежнее всего, что сказано о любви.
И это внезапное – дико встающее – зрительно дикое "ярославец". – Какая Русь!
Как я рада им всем трем – таким беззащитным и маленьким! Четки – Белая Стая – Подорожник. Какая легкая ноша – с собой! Почти что горстка пепла.
Пусть Блок (если он повезет рукопись) покажет Вам моего Красного Коня. (Красный, как на иконах.) – И непременно напишите мне, – больше, чем тогда! Я ненасытна на Вашу душу и буквы.
Целую Вас нежно, моя страстнейшая мечта – поехать в Петербург. Пишите о своих ближайших судьбах, – где будете летом, и всё. Ваши оба письмеца ко мне и к Але – всегда со мной.
МЦ".
На это письмо Ахматова ответила:
«Дорогая Марина Ивановна, меня давно так не печалила аграфия, кот<орой> я страдаю уже много лет, как сегодня, когда мне хочется поговорить с Вами. Я не пишу никогда и никому, но Ваше доброе отношение мне бесконечно дорого. Спасибо Вам за него и за посвящение поэмы. До 1 июля я в Петербурге. Мечтаю прочитать Ваши новые стихи. Целую Вас и Алю. Ваша Ахматова».
«Аграфия» заставила Ахматову ограничиться лаконичной надписью на книге
«У самого моря» (Петербург: «Алконост», 1921): «Марине Цветаевой – Анна Ахматова, вместо письма. 1921».
Еще две ахматовские книжки с надписями, обращенными к Цветаевой в 1921 году: «Подорожник» (Петроград: «Petropolis», 1921): «Марине Цветаевой в надежде на встречу с любовью» и «Anno Domini MCMXXI» («Petropolis», 1921): «Милой Марине Цветаевой, моему таинственному другу с любовью». Числа Ахматова не проставила; неизвестно, все ли ее книги сохранились в архиве Цветаевой; неизвестно также, сколько писем Ахматовой написала Цветаева; в ее тетради остались некоторые их черновики.
9 мая Блок, находившийся с 1 мая в Москве, выступал дважды: в Политехническом музее и в Союзе писателей. На следующий день он уехал. Цветаева не была ни на одном из его чтений и "Красного Коня" ему не передала, но Ахматовой свою поэму послала; в 1927 году та передарила ее П. Н. Лукницкому.
Что же до книжки "Современники", то она была рукописной. Цветаева переписывала стихи крупными, "печатными" буквами, сшивала листки в тетрадочку и носила на продажу в Лавку писателей. В те времена писатели и поэты сами изготовляли такие издания и продавали их. Несколько книжек сделала и Марина Ивановна: "Ученик", "Плащ", "Мариула" и другие.
В Лавку она, по воспоминаниям дочери, ходила не часто, "в основном тощего приработка ради, – с книгами на продажу или с автографами на комиссию". О том, как Марина Ивановна продавала книги, маленькая Аля записала в марте 1921 года:
«Аля! Торопись, одевайся! Мы пойдем к Писателям, продавать книги». Я быстро надеваю розовое бархатное платье, самое лучшее, что у нас есть, и свою детскую «тигровую» шубу! «Марина! Я готова! Даже синий платок приготовила!»
Марина выходит из большой холодной комнаты, неся в корзиночке книги. Самые легкие она отложила мне в платок, и мы идем… Подходим к Лавке писателей… «Аля, как ты думаешь, не слишком ли много я писателям книг тащу?» – «Нет, что Вы! Чем больше, тем лучше». – «Ты думаешь?» – «Не думаю, а уверена!» – «Аля, я боюсь, что у меня из милости берут!» – «Марина! Они люди честные и всегда правду скажут. А если берут пока, то это от самого сердца».
Марина воодушевляется, но не без некоторого страха входит. Она здоровается с галантностью и равнодушием…"
«Разные люди и дети подходят к прилавкам, – продолжает Аля. – Ко мне подошел крестьянин лет сорока, показал на детскую книжку, спросил: „Барышня, милая, грамотная, для Васютки эта книжка хороша будет?“ – „А кто это, Васютка? Ваш сын?“ – „Да мой племянник!“ – „Я думаю, что да. Тут про двух богатырей – Еремея да Ивана“. – „А почем же она? Тыщонку стоит?“ – „Нет, сто рублей!“ И счастливый крестьянин удаляется, забрав книгу Васютке…»
Дальше Аля пишет: «Марина с яростью ищет немецкие и французские книги, нужные ей, и передает их мне, чтобы я откладывала… Так Марина торгует книгами: продает меньше, а купит больше».
Но вернемся, однако, к стихам.
Быть голубкой его орлиной!
Больше матери быть, – Мариной!
Вестовым – часовым – гонцом —
Знаменосцем – льстецом придворным!
Серафимом и псом дозорным
Охранять неспокойный сон.
Сальных карт захватив колоду,
Ногу в стремя! – сквозь огнь и воду!
Где верхом – где ползком – где вплавь!
Тростником – ивняком – болотом,
А где конь не берет, – там лётом,
Все ветра полонивши в плащ!
(Как юная Франциска в «Конце Казановы»…)
Черным вихрем летя беззвучным,
Не подругою быть – сподручным!
Не единою быть – вторым!
Продолжение «Ученика»? Нет: стихи… к Марине Мнишек, чья личность издавна импонировала Цветаевой:
…Тебя' пою,
Злую красу твою,
Лик без румянца.
Во славу твою грешу
Царским грехом гордыни.
Славное твое имя
Славно ношу.
(«Димитрий! Марина! В мире…», 1916 г.)
Сейчас, в мае 1921-го, Цветаева задумывается над судьбой своей «соименницы», по-прежнему чем-то притягательной для нее: «Чего искала Марина Мнишек (именем которой я названа)? Власти, – записывает она, – несомненно, но какой? Законной или незаконной? Если первой – она героиня по недоразумению, недостойна своей сказочной судьбы. Проще бы ей родиться какой-нибудь крон-принцессой или боярышней и просто выйти замуж за какого-нибудь русского царя. С грустью думаю, что искала она первой, но если бы л писала ее историю…»
Фраза осталась в тетради 1921 года неоконченной. А в 1932 году, просматривая стихотворение, Цветаева завершила мысль, воплотившуюся в нём.
«…то написала бы себя, то есть не авантюристку, не честолюбицу и не любовницу: себя – любящую и себя – мать. А скорее всего: себя– поэта».
В четырех цветаевских стихотворениях действуют две противоположные Марины. Одна – преданная, любящая, верная:
– Сердце, измена!
– Но не разлука!
И воровскую смуглую руку
К белым губам.
Краткая встряска костей о плиты.
– Гришка! – Димитрий!
Цареубийцы! Псе'кровь холопья!
И – повторенным прыжком —
На копья!
Образец беспримерной краткости: в десяти строках – емкая, зримая сцена. Цветаева здесь дает реальный факт из «Истории государства Российского» Н. М. Карамзина: когда войска Василия Шуйского ворвались в Кремлевский дворец, Лжедмитрий Первый «в смятении чувств» выскочил в окно и разбился. Поступок же Марины Мнишек – прыжок из окна на вражеские копья – разумеется, плод романтического вымысла. Это стихотворение, как и первое, Цветаева, в сущности, не о Марине Мнишек написала, а о себе: о своей верности, о своей любви…
(Мы не сказали о том, что еще в марте, когда Эренбург отправлялся в командировку за границу, она попросила его, казалось, о невероятном: разыскать Сергея Яковлевича, и он обещал ей и Але непременно это сделать.)
Любовь, Верность, Надежда – под этим триединым знаком идет в ту пору вся жизнь Цветаевой и рождается ее лирика.
…Во втором и в четвертом стихотворениях Марина Мнишек уже совсем другая, она – предстает уже не как идеальное, а как реальное историческое лицо: холодная, расчетливая авантюристка, а главное – неверная:
Трем Самозванцам жена,
Мнишка надменного дочь…
…………………….
В гулкий оконный пролет
Ты, гордецу своему
Не махнувшая следом…
………………….
– Своекорыстная кровь! —
Проклята, проклята будь
Ты, – Лжедимитрию смогшая быть Лжемариной!
Последнее стихотворение – сценка-диалог очарованного Самозванца с лукавой, льстивой предательницей.
– Грудь Ваша благоуханна,
Как розмариновый ларчик…
(Обратим внимание на игру слов: «Марина» – «розмариновый»…)
Ясновельможная панна…
– Мой молодой господарчик!..
В каждом пришельце гонимом
Пану мы Йезусу – служим…
Мнет в замешательстве мнимом
Горсть неподдельных жемчужин…
И здесь тоже взяла Цветаева историческую реалию из Карамзина: среди даров Самозванца (Лжедмитрия I) Марине Мнишек были «три пуда жемчуга» и «четки из больших жемчужин».
Марина Мнишек – Елена Троянская – Ева – олицетворение ненавидимого Цветаевой женского "естества", роковой, пустой красоты, несущей зло…
Теперь надо рассказать еще об одной дружбе Марины Ивановны.
Татьяна Федоровна Шлёцер, тридцативосьмилетняя невенчанная жена (вдова) композитора Скрябина, племянница профессора Московской консерватории; со стороны матери – бельгийка. У нее от Скрябина дети: Ариадна – пятнадцати лет, и Марина – десяти. Два года назад утонул одиннадцатилетний сын Юлиан, высокоодаренный в музыке мальчик. Это обстоятельство, не говоря уже о ранней кончине горячо любимого мужа, наложило печать на Татьяну Федоровну. Нервное, выразительное лицо с большими темными глазами, тяжелыми веками, красивым изгибом бровей и скорбным ртом; темные волосы уложены в высокий "шиньон". Под внешностью этой хрупкой женщины скрывалась натура экзальтированная, даже – истеричная. Свое счастье Татьяна Федоровна отвоевала у судьбы "с боем"; многие осуждали ее за то, что она во имя своей любви разрушила семью Скрябина, не остановившись перед его детьми; впрочем, "возмездия" последовать не преминули… Когда Марина Ивановна познакомилась с нею, это был неуравновешенный, издерганный человек, мучившийся изнурительными бессонницами. Последнее обстоятельство имело особый смысл для Цветаевой, с юности чтившей бдение, бессонницу… По воспоминаниям Ариадны Эфрон, Марина Ивановна дежурила у постели Татьяны Федоровны не одну ночь. Она вообще охотно приходила из своего неуюта в скрябинскую семикомнатную квартиру в Николо-Песковском, – более или менее обихоженную, натопленную (квартира композитора, охраняемая государством, уже тогда фактически была музеем; там бывало много людей).
В мае Цветаева написала Татьяне Федоровне [51]51
Цветаева упорно и с вызовом именовала ее «Скрябиной».
[Закрыть]стихотворение-заклинание. Бессонница является к той, которую выбрала в свои подруги, и соблазняет испить из ее кубка:
– Прельстись!
Пригубь!
Не в высь,
А в глубь —
Веду.
………….
Ты море пьешь,
Ты зори пьешь…
Цветаеву привлекало в Т. Ф. Шлёцер, вероятно, то, что она была преданной подругой, верной живому, верной умершему. На всю жизнь и на всю смерть. Это гармонировало с настроением Марины Ивановны…
Несколько стихотворений обращает она в эти дни к мужу, о котором по-прежнему ничего не знает. Первое она не напечатала:
Волос полуденная тень,
Склоненная к моим сединам.
Ровесник мой, год в год, день в день —
Мне постепенно станешь сыном.
Нам вместе было тридцать шесть, —
Прелестная мы были пара!
И кажется – надежда есть —
Что все-таки – не буду старой!
Здесь нет того аскетизма самосожжения, что пронизывает большинство тогдашних стихов Цветаевой. Следующие стихотворения – цикл под названием «Разлука» – обретают силу и твердость «поступи», образуя единую поэму о расставании женщины со всем, к чему она привязана на земле: с мужем, с ребенком, с самой жизнью… Не в силах вынести разлуку с любимым, она мечтает низринуться «вниз головой – С башни! – Домой! Не о булыжник площадной: В шепот и шелест… Мне некий Воин молодой Крыло подстелит». Ее с любимым разделяет бесконечность: «Меж нами не версты Земные, – разлуки Небесные реки, лазурные земли». Она готова рвануться за ним в беспредельную высь, прочь от мира земного; но ребенка она не имеет права взять с собой, она оставляет его на земле, ибо «В тот град осиянный… взять Не смеет дитя Мать».
Прощанье матери недолго: ее ждут:
Топочет и ржет
В осиянном пролете
Крылатый…
– и мы узнаем крылатого огненного коня, который умчит ее в запредельную высь, где наконец состоится встреча. Но там, на этих бесконечных высотах, обитают боги, и они-то могут вмешаться, помешать. Владыки небес и земли, боги во главе с Зевсом не дремлют и пристально следят за смертными своими подобиями – людьми на земле:
Боги ревнивы
К смертной любови.
………………
Бойся не тины, —
Тверди небесной!
Ненасытимо
Сердце Зевеса!
Здесь предвосхищается коллизия трагедии «Ариадна» (1924 г.): божество – Вакх (Дионис) оспаривает Ариадну у ее смертного возлюбленного Тезея…
Спастись от богов; не попасться в их сети, – так заклинает его – она:
«Ростком серебряным Рванулся ввысь. Чтоб не узрел его Зевес – Молись!» Рванулся ввысь, перестал существовать на земле – он, любимый; она не желает отдавать его богам: «Ревнивы к прелести Они мужской».
И вновь заклинание: «Чтоб не вознес его Зевес – Молись!»
Молиться – кому? Очевидно, Гению вдохновения – единственному, кому подвластен Поэт, – ведь цветаевская героиня – женщина-поэт… Спастись – где? Все в том же небе поэта.
Бороться с богами и на небе, и на земле. Ибо земная жизнь с ее земной любовью бывает, мгновениями, прельстительна и для цветаевской героини (извечная ее двоякость). Завершающее "Разлуку" стихотворение – именно об этом. Хоть боги и владеют "чашей" жизни земной и героиня это отлично знает, – она продолжает бунтовать:
Я знаю, я знаю,
Кто чаше – хозяин!
Но легкую ногу вперед – башней
В орлиную высь!
И крылом – чашу
От грозных и розовых уст —
Бога!
Крылом – своего Гения…
* * *
Так проходило лето. Алю Марина Ивановна отправила в семью Бориса Зайцева, в Притыкино, и осталась одна, упорно сосредоточенная на мыслях о муже.
"Каждую ночь вижу С<ережу> во сне, и когда просыпаюсь, сразу не хочу жить – не вообще, а без него.
Самое точное, что могу сказать Вам о себе: жизнь ушла и обнажила дно, верней: пена ушла".
Это она пишет Ланну 29 июня. И дальше:
"Я уже почти месяц, как без Али, – третье наше такое долгое расставание В первый раз – ей еще не было года, потом, когда я после Октября уезжала, вернее увозила – и теперь.
Я не скучаю по Але, я знаю, что ей хорошо, у меня разумное и справедливое сердце, – такое же, как у других, когда не любят Пишет редко предоставленная себе, становится ребенком, т. е. существом забывчивым и бегущим боли (а я ведь – боль в ее жизни, боль ее жизни) Пишу редко не хочу омрачать, каждое мое письмо будет стоить ей нескольких фунтов веса, поэтому за почти месяц – только два письма
И потом я так привыкла к разлуке! Я точно поселилась в разлуке. Начинаю думать – совершенно серьезно – что я Але вредна Мне, никогда не бывшей ребенком и поэтому навсегда им оставшейся, мне всегда ребенок – существо забывчивое и бегущее боли – чужд Все мое воспитание вопль о герое Але с другими лучше они были детьми, потом все позабыли, отбыли повинность, и на слово поверили, что у детей "другие законы" Поэтому Аля с другими смеется, а со мной плачет, с другими толстеет, а со мной худеет Если бы я могла на год оставить ее у Зайцевых, я бы это сделала, – только знать, что здорова! Без меня она, конечно, не будет писать никаких стихов, не подойдет к тетрадке, потому что стихи – я, тетрадка – боль Это опыт, пока удается блистательно…"
"– Вчера отправили с В<олкон>ским его рукопись «Лавры», – весом фунтов в 8, сплошь переписанную моей рукой, – продолжает Марина Ивановна – Спасибо Вам, что помогли мне отправить мое «дите»! – Любит он эту рукопись, действительно, как ребенка, – но как ребенок. Теперь буду переписывать «Странствия», потом «Родину» Это мое послушание В лице В<олкон>ского я люблю Старый Мир, который так любил С<ережа> Эти версты печатных букв точно ведут меня к С<ереже> Отношение с В<олкон>ским нечеловеческое, чтобы не пугать литературное – Amitie litteraire [52]52
Литературная дружба (фр.)
[Закрыть]Любуюсь им отрешенно, с чувством, немножко похожим на
Зимой он будет в П<етербурге>, я не смогу заходить, он забудет…"
До этого письма Цветаева виделась с Ланном в мае он приезжал в Москву и заметил, по-видимому, перемену в отношении к нему Цветаевой Во всяком случае, в его письме к жене сквозит «задетость» тем, что Цветаева теперь «увлечена Сергеем Волконским», что она перепосвятила поэму «На Красном Коне» Ахматовой Но письмо
Марины Ивановны (продолжаем цитировать) должно было поставить все на свои места.
"Думая о Вас, вижу Вас первой ступенью моего восхождения после стольких низостей, В<олкон>ский – вторая, дальше людей уже нет, – совсем пусто.
К Вам к единственному – из всех на земле – идет сейчас моя душа Что-то связывает Вас с Б<орисом> и с С<ережей>, Вы из нашей с Асей юности – той жизни!
Не спрашиваю Вас о том, когда приедете и приедете ли, мне достаточно знать, что я всегда могу окликнуть Вас…"
* * *
Как-то, в конце июня, придя в Лавку писателей, Цветаева увидела книжку стихов Михаила Кузмина «Нездешние вечера», только что поступившую в продажу (вышла в июне) В ее памяти воскресла поездка в Петербург зимой 1916 года, и она немедленно написала письмо Кузмину.
"Дорогой Михаил Алексеевич,
Мне хочется рассказать Вам две мои встречи с Вами, первую в январе 1916 г., вторую – в июне 1921 г. Рассказать как совершенно постороннему, как рассказывала (первую) всем, кто меня спрашивал – "А Вы знакомы с Кузминым? – Да, знакома, т. е. он, наверное, меня не помнит, мы так мало виделись, только раз, час – и было так много людей Это было в 1916 г., зимой.
Большая зала, в моей памяти – galene aux glaces [54]54
Зеркальная галерея (фр.)
[Закрыть]И в глубине через все эти паркетные пространства – как в обратную сторону бинокля – два глаза И что-то кофейное – Лицо И что-то пепельное – Костюм И я сразу понимаю Кузмин Знакомят Все от старинного француза и от птицы Невесомость Голос чуть надтреснут, в основе – глухой, посредине – где трещина – звенит Что говорили – не помню Читал стихиБыло много народу Никого не помню Помню только Кузмина глаза.
Слушатель – У него, кажется, карие глаза?
– По-моему, черные Великолепные Два черных солнца Нет, два жерла дымящихся Такие огромные, что я их, несмотря на близорукость, увидела за сто верст, и такие чудесные, что я их сейчас (переношусь в будущее и рассказываю внукам) – через пятьдесят лет – вижу <1927 год> Вхожу в Лавку писателей, единственный слабый источник моего существования Робко, кассирше – "Вы не знаете, как идут мои книжки?" (Переписываю, сшиваю, продаю.) Пока она осведомляется, я, pour me donner une contenance [55]55
Чтобы занять себя (фр.)
[Закрыть], перелистываю книги на прилавке Кузмин: Нездешние вечера. Открываю: копьем в сердце: Георгий! Белый Георгий! Мой Георгий, которого пишу два месяца: житие. Ревность и радость. Читаю: радость усиливается, кончаю – [56]56
Пропуск в рукописи.
[Закрыть]Всплывает из глубины памяти вся только что рассказанная встреча…Прочла только эти три стиха. Ушла, унося боль, радость, восторг, любовь – все, кроме книжки, которую не могла купить, п. ч. ни одна моя не продалась. И чувство: О, раз еще есть такие стихи!
Точно меня сразу (из Борисоглебского пер<еулка> 1921 г.) поставили на самую высокую гору и показали мне самую далекую даль".
И в эти же дни Цветаева написала стихотворение, обращенное к Кузмину; главный «персонаж» его – глаза. Маленькая поэма о глазах человеческих, которые всегда были предметом особого внимания Цветаевой. Год от году она прозревала в них образы и символы все большей и большей силы; от простых сравнений переходила к уподоблениям, восходящим к самой природе, к мирозданию:
"Есть огромные глаза Цвета моря" ("Сергею Эфрон-Дурново", 1913 г.); "кинжалы зеленых глаз", которые ранят насмерть (поэма "Чародей", 1914 г.); "Страшное сиянье Двух темных звезд" ("День августовский тихо таял…", 1914 г.); "А глаза, глаза на лице твоем – Два обугленных прошлолетних круга" ("Не сегодня – завтра растает снег…", 1916 г.); "Глаза, как лед" ("Четвертый год…", 1916 г.); "Очи – два пустынных озера, Два Господних откровения" ("Але" – "В шитой серебром рубашечке…"); "Привычные к слезам – глаза…" ("Глаза", 1919 г.); "Смеженные вежды И черный – промежду – Свет" ("Короткие крылья волос я помню…", 1920 г.); "пожар и мрак" – глаза Казановы…
Глаза человека, несущие в себе два полярных начала – свет и мрак, огонь и лед, сушь и влагу, – либо одно из них, – в поэтическом мире Цветаевой являются некоей неуловимой границей между бренностью и вечностью, между миром земным и надземным, "окном" из первого во второй… Все это сконцентрировано в стихотворении к Кузмину:
Два зарева! – нет, зеркала'!
Нет, два недуга!
Два серафических жерла,
Два черных круга
Обугленных – из льда зеркал,
С плит тротуарных,
Через тысячеверстья зал
Дымят – полярных.
Ужасные! – Пламень и мрак!
Две черных ямы.
Бессонные мальчишки – так —
В больницах: – Мама!
…………………
Так знайте же, что реки – вспять,
Что камни – помнят!
Что уж опять они, опять
В лучах огромных
Встают – два солнца, два жерла,
– Нет, два алмаза! —
Подземной бездны зеркала:
Два смертных глаза.
* * *
В этой книге нам не раз предстоит говорить о цветаевском даре предвиденья. И вот почему-то сейчас, в эти летние дни, как бы вдогонку уехавшему в марте Эренбургу, поэт пишет стихотворение-наказ: разыскать любимого. Лирическая героиня – мать, монархиня, повелительница, вручает вестнику послание, веление, -
Два слова, звонкие как шпоры,
Две птицы в боевом грому.
То зов мой – тысяча который? —
К единственному одному.
И дальше, словно предчувствуя, что скоро разрешатся муки ожидания, Цветаева пишет еще несколько лиро-эпических стихотворений о Георгии-Победоносце – вместе составляющих единую поэму. Образ мужа она олицетворяет в святом Георгии, герое и мученике. Не народный Егорушка, Егорий Храбрый, поэму о котором она бросила, можно сказать, на полдороге, а именно мученик Георгий, прекрасный и грустный, одинокий и кроткий. Цветаева рисует своего Георгия, свою Любовь и Мечту.
Красный плащ, белый конь, – атрибуты Георгия. Его суть передана через глаза и уста. Глаза сначала закрыты "ресницами, склоненными ниц", "стыдливыми" стрелами ресниц [57]57
В стихах Цветаевой глаза Георгия – «солнца в венце стрел»; в кантате Кузмина «Св. Георгий» – сходный образ: «Стрел лёт – глаз взгляд». Сюжеты обоих произведений, напротив, несходны: у Кузмина описывается спасение царской дочери, чего у Цветаевой нет.
[Закрыть], которые как бы уравновешивают копье в его руках, несущее смерть и кровь. А кровь, даже пронзенного «гада», дракона, нестерпима цветаевскому Георгию. Он – победоносец поневоле. Вот как дан он в своем застывшем, после того как поразил дракона, жесте: «Гремучего гада Копьем пронзив, Сколь скромен и сколь томен!» У него «боль в груди» от содеянного; он «ресницами жемчуг нижет» (изумительный образ плачущего!). Он не только не рад своей победе, но – брезгует ею: выражение лица его – «брезгливая грусть уст». И дальше, в финале стихотворения, славословящего Георгия, мы видим его, сразившего чудовище, но побежденного самим же собою:
Вот он, что розан
Райский – на травке:
Розовый рот свой
На две половиночки —
Победоносец,
Победы не вынесший.
Не вынесший – не означает, однако, слабости. Напротив: цветаевский Георгий силен именно своим кротким, но несокрушимым противостоянием тому, чего не приемлет (это, кстати сказать, основная черта Сергея Эфрона, определявшая все его поступки). Он не может быть иным, чем он есть. Таковой была и сама Цветаева, которая еще в 1919 году записала следующее:
"Что важнее: не мочь совершать убийства или не хотеть совершать убийства? В не мочь – вся наша природа, в не хотеть – наша сознательная воля. Если ценить из всей сущности волю – сильнее, конечно: не хочу. Если ценить всю сущность – конечно: не могу.
…Я говорю об исконном не могу, о смертном не могу, о том не могу, ради которого даешь себя на части рвать, о кротком не могу. Утверждаю: не могу, а не не хочу создает героев!" Таков ее Георгий. В "не могу иначе" – его главная мощь. Он скорее– кроткий богоборец, а не христианский святой. Он лишь формально – "ставленник небесных сил", не подчиниться которым – просто не в его власти. Повеление свыше он исполняет отнюдь не по доброй воле. В благодарности же – чьей бы то ни было – не нуждается и не может сдержать брезгливого движения губ:
…Как передать, Георгий, сколь уклончив
– Чуть что земли не тронувший едва —
Поклон, – и сколь пронзительно-крива
Щель, заледеневающая сразу:
– О, не благодарите! – По приказу.
Ему, как и Егорушке, не нужна и награда – невеста: «А девы – не надо. По вольному хладу, По синему следу Один я поеду, Как был до победы: Сиротский и вдовый…»
Образ Георгия переосмыслен и преображен. Не победоносец – жертва. Не победитель – поверженный. Но только таких и могла любить Цветаева. В седьмом, неоконченном стихотворении «Георгий», отбросив все «декорации» и «плащи», она выражает реальность своей безграничной любви к реальному человеку: