355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анна Саакянц » Марина Цветаева. Жизнь и творчество » Текст книги (страница 34)
Марина Цветаева. Жизнь и творчество
  • Текст добавлен: 16 октября 2016, 22:06

Текст книги "Марина Цветаева. Жизнь и творчество"


Автор книги: Анна Саакянц



сообщить о нарушении

Текущая страница: 34 (всего у книги 59 страниц)

«Статья М. Цветаевой „Поэт о критике“ вызвала возмущения и нарекания. Ни один критик (или почитающий себя таковым) не прочтет ее равнодушно. Короткая и сжатая фраза, как удар хлыста. Направленная против всех, насильственно завладевших правом похвалы и осуждения, статья эта полезное чтение для многих, – о, очень многих».

«Версты» подтвердили литературный успех Марины Цветаевой.

* * *

«Пустилась как в плаванье в большую поэму. Неожиданность островов и подводных течений. Есть и рифы. Но есть и маяки».

Это Марина Ивановна писала 15 июля Саломее Николаевне Андрониковой (по мужу – Гальперн), дочери грузинского князя и внучатой племяннице поэта Плещеева, петербургской красавице, воспетой Мандельштамом в том же шестнадцатом году, когда были написаны его стихи к Цветаевой. Познакомил их Святополк-Мирский в Париже, где Саломея Николаевна жила уже шесть лет и была более или менее «устроена». Это вскоре позволит ей общими усилиями – своими и своих знакомых – помогать Цветаевой деньгами. Да, эта «красавица», принадлежавшая, по цветаевской классификации, к породе «роковых женщин», оказалась прежде всего отзывчивым человеком, исправно посылавшим Марине Ивановне ежемесячное «иждивение», как та именовала эту помощь. Во многих цветаевских письмах (а их Саломея сберегла свыше ста тридцати) – постоянные напоминания об этом «иждивении», просьбы прислать его пораньше, объяснения причин… (Много лет спустя, в шестидесятые годы, Ариадна Эфрон, приложившая большие усилия к тому, чтобы подлинники писем матери вернулись на родину, – ее желание С. Н. Андроникова выполнила, – с щепетильностью, смущением и неудовольствием говорила о том, что письма эти – «неприятные», и не хотела, чтобы их знали. Саломея же Николаевна сняла предварительно ксерокопии с писем и поначалу была даже не прочь издать их, но, узнав, что дочь Цветаевой против этого, не осуществила свое намерение.)

Итак, в середине июля, в промежутках между пляжем (жара, наконец, наступила) и домашними делами, Марина Ивановна работала над новой поэмой: "Как живет и работает черная лестница", – впоследствии – просто "Лестница", или "Поэма Лестницы". Ожил замысел, возникший вскоре после приезда в Париж и вдохновленный знакомством с бедной русской семьей, о которой вспоминала впоследствии Ариадна Эфрон.

Эта поэма, в отличие от предыдущих, написанных в Вандее и витающих в облаках общения с "заоблачными братьями"-поэтами, – двупланова. "Короткое замыкание" быта и бытия – вот ее двигатель. Лестница, бытовая и бытийная, – главное ее "лицо". Бытовая, реальная, шаткая, заплеванная, пропахшая чесноком, сотрясаемая торопливыми шагами бедняков, их мгновенной встречей, их "короткой спевкой"…

 
От грешного к грешной
На лестнице спешной
Хлеб нежности днешней.
 
 
Знаешь проповедь
Тех – мест?
Кто работает,
Тот – ест.
…………….
– Ох, спал бы и спал бы!
Сжевала, сгноила, смолола!
Торопятся фалды,
Торопятся фалды,
Торопятся полы…
 

Дважды в день тревожат черную лестницу добивающие ее шаги, кашель, мусор, запахи и т. д. Эта лестница – символ «Жизни, как она есть». И наконец наступает ночь – тишина…

Только ночью душе посылаются знаки оттуда, -

писала совсем юная Цветаева; писала и позже, верная себе постоянно. Вот и здесь в поэме открывается занавес в сокровенное, простым земным чувствам неподвластное: в суть вещей, которая обнажается только ночью…

 
Ночь – как бы высказать?
Ночь – вещи исповедь.
Ночь просит искренности.
Вещь хочет высказаться —
 
 
Вся! Все унижены —
Сплошь, до недвижимых
Вплоть. Приступ выспренности:
Вещь хочет выпрямиться.
 

(Поразительное суждение юной Ариадны Черновой в письме к В. Сосинскому от 25 июля:

«…разве Марина Ивановна не чувствует душу вещей – у нее оскаливаются кастрюли, у нее роман с вещами…»)

Вещи оживают, бунтуют и стремятся вернуться в природное лоно, откуда их извлекли и из чего их «сделали» люди: «Прочь, ложь и ломанность! Тю – фяк: солома семь! Мат – рас: семь водоросль! Всё: вся: природа семь!»

Поэт присоединяется к этому бунту в обличительных строфах, восходящих к библейским представлениям, к книге книг человечества:

 
Мы, с ремеслами, мы, с заводами,
Что мы сделали с раем, отданным
Нам? Нож первый и первый лом,
Что' мы сделали с первым днем?
………………………….
Дерево, доверчивое к звуку
Наглых топоров и нудных пил,
С яблоком протягивало руку.
Человек – рубил…
 

Каким образом вещи, вещи бедных (а именно о них речь в поэме) могут осуществить свой бунт? Как и сам поэт, только одним: перестать существовать. Небытием. Потому что -

 
Вещи бедных – попросту – души.
Оттого так чисто горят.
 

Пожар. «Ввысь, ввысь дым тот легкий!» Знакомый, излюбленный цветаевский образ. Близится финал поэмы, и вот уже лестница принимает как бы три обличия: «черная лестница» нищего дома, она же – библейская лестница из сна Иакова: одним концом в землю, другим – в небо: «А по лестнице – с жарко-спящими – Восходящие – нисходящие – Радуги…» Но она еще – и пожарная лестница. Ибо пожар в поэме, с одной стороны, есть вполне реальный пожар, возникший от игры детей со спичками («Мать, к соседке вышедши, Позабыла спичечный Коробок»). Но он же – символический, спасительный огонь, уничтожающий неправедно устроенный мир во имя иного бытия – но уже не на земле.

Вновь и вновь рискуя повториться, заметим, сколь сильна и сложна была работа души поэта в течение вандейского жития. По-видимому, в конце работы над "Лестницей" Марина Ивановна получила письмо от Пастернака, так или иначе ее задевшее. Огорченный ее отзывом о "Лейтенанте Шмидте" и движимый требовательностью к себе и серьезным отношением к цветаевской критике, Борис Леонидович просил у нее разрешения снять посвящение ей. И еще в этом письме он, сильно волнуясь, писал о том, что страшно скучает по жене и что любит ее больше всего на свете. И рассказывал, что у него гостит поэт Николай Тихонов и что ему очень понравились "Крысолов" и "Поэма Конца". В ответ Марина Ивановна просила больше не писать ей. (Элементарная женская ревность и чувство собственности облекались у нее в усложненные психологические постулаты.) Еще более растревоженный Пастернак спешно отправил Цветаевой два письма – от 30 и 31 июля: "Не старайся понять. Я не могу писать тебе и ты мне не пиши… Успокойся, моя безмерно любимая, я тебя люблю совершенно безумно… Я тебе не могу рассказать, зачем так и почему. Но так надо…" И сообщал, что в доме Бриков читал "Поэму Конца" – вероятно, в присутствии Маяковского; там говорилось, что Цветаева – "наша", то есть, что так могли бы написать Пастернак или Маяковский…

А в седьмом номере "Красной нови" была помещена статья критика Д. А. Горбова "Мертвая красота и живучее безобразие", в которой Цветаевой отводились злобные слова по поводу ее очерка "Мои службы": "неплохая поэтесса, спору нет, но сплетница… первоклассная… в связи с режимом экономии коммунисты перестали быть такими добродушными, какими их изображает М. Цветаева, и научились гнать прочь тех, кто застрахован от понимания новой России собственной глупостью и злобой".

Эта гадость (по тем временам, впрочем, вещь нормальная) исходила не только с "Востока". Много недоброжелательства накапливалось и в эмиграции. Зависть, грызня, сплетни были частыми гостями в обиходе русских литераторов. С каждым годом увеличивалось размежевание людей. Мы не собираемся углубляться в сию тему. Скажем лишь, что политика, политические разногласия были порой лишь производным личных отношений, где царствовал, выражаясь языком одной старой книги, – "цинизм, не прикрытый даже ветошью романтики". И у Марины Ивановны появился такой недоброжелатель: Зинаида Гиппиус.

Спустя полвека, в 1978 году, Нина Берберова опубликовала письма 3. Гиппиус к В. Ф. Ходасевичу, где та клевещет на Марину Цветаеву, притом в таких выражениях, которые нормальная женщина ни в какие времена при мужчине не употребляет. По-видимому, письма Ходасевича содержали отголоски необоснованных сплетен о якобы увлечении Марины Ивановны… А. Ф. Керенским (!). Можно лишь дивиться тем эпитетам, которыми Гиппиус наградила Цветаеву, воздвигнув тем самым незавидный памятник самой себе. Несомненно чувствуя силу Цветаевой, она ненавидела и ее самое, и "Поэму Горы", и "Версты", на которые готовилась напасть…

Но ее опередил И. А. Бунин – его статья о "Верстах" появилась в "Возрождении" 5 августа. Он назвал журнал нелепой, скучной и очень дурного тона книгой, содержание которой – "дикая каша", смесь евразийства и сменовеховства, превознесение до небес новой литературы "в лице Есениных и Бабелей" и т. п.; "очень неинтересен и очень надоел Пастернак";… Цветаеву Бунин упомянул вскользь, сказав, что любой "за пятачок" угадает, чем она "блеснула" на сей раз. Из этой книги, писал Бунин, культурный европеец, знающий русский язык и интересующийся Россией, "понимающий всю страшную серьезность русских событий", – ничего почерпнуть не сможет.

Отзыв Гиппиус (статьи свои она подписывала "Антон Крайний") был опубликован в "Последних новостях". Поскольку эта газета, возглавляемая П. Н. Милюковым, в прошлом – одним из лидеров партии кадетов, была более "левой" по сравнению с "Возрождением", то Гиппиус пришлось идти на компромисс и сочинять статью под прессом: "непосильной задачей: написать о шайке Верст – все время думая не о ней, а о Милюкове". "Я о "Верстах" напишу, если удастся перейти за предел честности". Так признавалась она Ходасевичу. Смягчая тон, она довольно аморфно выражала мысль о том, что "Версты" в своем повороте к России смыкаются с евразийцами и что этот поворот, в сущности, – к советской России; отсюда обилие советских авторов в журнале. Свою враждебность к Марине Цветаевой Антон Крайний выразил в словах о "Поэме Горы":

«она, в поворотном усердии своем, перемахивает к довольно „запредельным новшествам“: в любовных строках (она всегда насчет любви), не желая описывать, „вороной ли, русой ли масти“ ее возлюбленный („Разве страсть – делит на части? – Часовщик я, или врач?“) – под конец находит-таки ему (возлюбленному) достойное определение: „Ты – полный столбняк!“… характерная… черта произведений Цветаевой всегда была какая-то „всезабвенность“. В этом всезабвении поэтесса и ринулась вперед по дороге… ведущей куда? не все ли равно! О таких вещах поэты, в особенности поэтессы, не размышляют».

У Сергея Яковлевича эти отзывы вызывали прилив нервного возбуждения. «Любопытно, что и Бунин и Гиппиус в своих критических писаниях стали в одинаковой мере безличны – сплошное общее обывательское – зарубежное место…» Он верен евразийству, которое считает самым демократичным и самым левым направлением из всех существующих групп.

* * *

В Сен-Жиле наступило оживление: приезжал Святополк-Мирский, потом – Сувчинский с женой. Понаехали и «дачники»: по совету Марины Ивановны – семья Андреевых. Солнце палило, жара держалась, ежедневный пляж сделался едва ли не повинностью. «Я последний раз на океане, всю душу вымотало, лежачи, ежедневное обязательное поглупление на четыре часа», – жаловалась Марина Ивановна Саломее Николаевне. Солнце сделало всех бронзовыми, «неграми-альбиносами». Выгоревшие серовато-пепельные волосы, светлые серо-зелено-голубые (на темно-загорелом лице) глаза, белые зубы, стройные ноги, худые руки, пересыпающие между пальцами песок, взгляд, пристально устремленный на море… Такою вспоминает Вера Андреева, дочь Анны Ильиничны, Марину Ивановну, которой в эти минуты особенно шло ее «морское» имя…

* * *

Запись в тетради:

"…Принимаюсь почти с отчаяньем, с сознанием почти неодолимости работы и вместе с тем с тайной радостью – что так трудна – именно в трудности ее видя залог удачи.

Явное неверие и тайная уверенность, – так.

Я отчаиваюсь, что-то – нет. 4 августа 1926 г.

– Дай Бог!" -

Новая вещь? Нет: перебеливанье трагедии «Тезей» (впоследствии – «Ариадна»), так давно – еще в Чехии! – написанной, так нигде не напечатанной. Больше месяца Цветаева была занята этой перепиской, которая заняла шестьдесят четыре страницы печатными буквами – для набора (о машинке речи, разумеется, не было). Она вынуждена была постоянно заботиться о своих земных (материальных!) литературных делах, об устройстве своих произведений. С тревогой сообщала С. Н. Андрониковой, что пропадает целая книга стихов, написанных с момента приезда за границу: с лета 1922 года. (Прибавим в скобках, что Саломея Николаевна поможет ей: познакомит с человеком, благодаря которому книга стихов выйдет менее чем два года спустя.) «Тезея» же Марина Ивановна рассчитывала напечатать в «Современных записках», но он будет опубликован во втором номере «Верст».

Она всей душой отдается переписке с Рильке: с Пастернаком общение прекратилось. Она вновь во власти своей любви к нему, такой идеальной и такой земной, такой бескорыстной и такой требовательной; ее чувства, изливаемые на бумаге, – как стихи в прозе; она творит литературу из своей жизни, из своих переживаний. Удивительным образом письмо к Рильке от 2 августа напоминает письмо к Вишняку (июнь 1922 года) – мечта об идеальном соединении душ, когда ей хочется видеть его – спящим рядом; это поэтическое видение, образ, вероятно, в свое время отпугнувший Геликона, нашел у Рильке благодарное понимание. Ибо ничего "плотского" именно в этих строках как раз и не было. Эту двойственность, нечто вроде заоблачной влюбленности, небесной страсти – невозможно обозначить словами, ее дано выражать только поэтам, и они понимают друг друга. "Рот я всегда ощущала как мир: небесный свод, пещера, ущелье, бездна. Я всегда переводила тело в душу (развоплощала его!), а "физическую" любовь – чтоб ее полюбить – возвеличила так, что вдруг от нее ничего не осталось", – писала Цветаева Рильке, погружаясь в метафизические бездны рассуждений о двойной сущности любви – письмо от 2 августа. (И как раз в это время она переписывала трагедию о Тезее, уступившем Ариадну – свою земную любовь божеству – во имя высшей любви к ней…)

Но Марина Ивановна всегда была верна себе – и верна именно в своей двоякости. В письмах к Рильке она простодушно рассказывает о своей ревнивой размолвке с Пастернаком и здесь же проявляет чувство ревнивого собственничества к Рильке. Узнав, что он общается со старинными русскими друзьями, она заявила: "Слушай и запомни: в твоей стране, Райнер, я одна представляю Россию". На что последовал кроткий, но твердый рильковский ответ с протестом "против любой исключенности" и столь же кроткий и твердый упрек в том, что Марина Ивановна "строга и почти жестока" к Пастернаку (письмо от 19 августа). Цветаева не согласилась с ним, она считала себя правой. Не встретив со стороны Рильке возражений, но по-прежнему не уловив продолжавшие звучать в каждом его письме деликатные жалобы на недуг, не замечая всего этого, – настаивала на непременной встрече вдвоем, без Пастернака. И, более того, диктовала, что он должен был сделать для этой встречи: "…если ты в самом деле, глазами, хочешь меня видеть, ты должен действовать, т. е. – "Через две недели я буду там-то и там-то. Приедешь?" Это должно исходить от тебя. Как и число. И город… Да, еще одно: денег у меня нет совсем, гроши, что я зарабатываю, тут же улетучиваются (из-за моей "новизны" меня печатают только в "новейших" журналах, а их – в эмиграции – всего два). Хватит ли у тебя денег для нас обоих? Райнер, я пишу и невольно улыбаюсь: вот так гость!" (Письмо от 22 августа.)

Она непреложно знала, что в жизни не встретится с Рильке, что на земле нет места для "свиданья душ", – об этом она написала поэму, – и все-таки ждала этой невозможной встречи, требовала от поэта места и времени ее…

На это письмо Цветаевой Рильке ничего не ответил. Любовь, как всегда у Цветаевой, завершилась разминовением.

Парадокс и закономерность одновременно: преклоняясь перед Рильке – поэтом и человеком, Цветаева его не поняла, она не вычитала из его "Часослова", из "Записок Мальте Лауридса-Бригге" этого рильковского вселенского уединения, его несосвятимой тихости. "У него была потребность жить вполголоса, и потому больше всего раздражал его шум, а в области чувств – любое проявление несдержанности", – с тонкой проницательностью замечал Стефан Цвейг, общавшийся с Рильке в Париже более чем за двадцать лет до Цветаевой. В главе "Город вечной юности – Париж" (из книги "Вчерашний мир. Воспоминания европейца") он приводил слова молодого Рильке: "Меня утомляют люди, которые с кровью выхаркивают свои ощущения, потому и русских я могу принимать лишь небольшими дозами: как ликер". Мы не говорим уже о смертельной болезни поэта. Что он мог ответить Цветаевой?..

* * *

Сентябрь был таким же напряженным, как и прежние месяцы. Быт: болезнь мужа и детей – «животная грызть», как выразилась Марина Ивановна. Варка больным каш и прочие хозяйственные дела; ухудшение поначалу прекрасных отношений с хозяевами – в быту Марина Ивановна была нелегка. Предстоял отъезд – теперь было ясно, что остаются во Франции; тревога по поводу будущего устройства. Уже было снято жилье в Медоне (пятнадцать минут от Парижа), поблизости – лес и при доме – садик. Сергей Яковлевич пребывал во власти своих миражей; он окончательно был захвачен евразийством и из сочувствующего превратился, по его словам, в единомышленника этого движения. Он считал евразийцев «завтрашними победителями» и, чтобы не ставить товарищей в ложное положение, заявил, что уходит из журнала «Своими путями» (впрочем, «Пути» уже и так кончались). Он собирался уезжать – дела звали; Марина Ивановна с детьми оставалась до начала октября.

Она завершила перебеливанье "Тезея". Это была сложная работа: вставала проблема музыкальная: паузы, протяженность слова, акценты. Своими сомнениями делилась с П. П. Сувчинским:

"St. Gilles, 4-го сентября 1926 г.

Дорогой Петр Петрович,

…Сейчас целиком (не я, время мое) поглощена перепиской Тезея, особенно трудностями начертания некоторых мест (ударения, паузы). Будь Вы здесь, Вы бы мне всё объяснили. Не зная теории, иду по слуху, не зная чужого – иду по собственному, не знаю, куда иду (веду)…

И прибавила: "Вы большой умник. Помните, весной кажется, Вы мне сказали: "Теперь Вам уже не захочется… не сможется писать отдельных стихов, а?" Тогда удивилась, сейчас – сбылось. Лирическое стихотворение: построенный и тут же разрушенный мир. Сколько стихов в книге – столько взрывов, пожаров, обвалов: ПУСТЫРЕЙ. Лирическое стихотворение – катастрофа. Не началось и уже сбылось (кончилось). Жесточайшая саморастрава. Лирикой – утешаться! Отравляться лирикой – как водой (чистейшей), которой не напился, хлебом – не наелся, ртом – не нацеловался и т. д.

В большую вещь вживаешься, вторая жизнь, длительная, постепенная, от дня ко дню крепчающая и вещающая. Одна – здесь – жизнь, другая – там (в тетради). И посмотрим еще какая сильней!

Из лирического стихотворения я выхожу разбитой.

Да! Еще! Лирика (отдельные стихи) вздох, мечта о том, как бы (жил), большая вещь – та жизнь, осуществленная, или – в начале осуществления.

– Согласны ли Вы со мной? (Настроившись, хочу общности)…

Да! Найдите мне в Вене Stall – Мифы (Mythen или Griechische Mythologie, очень известная книга) и подарите, непременно с надписью. Хочу, пока еще здесь, начать II ч<асть> Тезея – Федру. Вышлите в St. Gilles из Вены. Эта книга была у меня в России, только, если можно не избранные мифы, а полностью. Хотите, в благодарность перепишу "С моря"?

Книга, м. б., для юношества – ничего. Возьмите самую полную".

О сен-жильском быте Марина Ивановна писала жене Сувчинского 6 сентября; вот отрывок:

"5-го (вчера) был день Алиного тринадцатилетия (праздновали по-новому, по настоящему 5/18-го), жалела – да все жалели – что вас обоих нет: были чудесные пироги: капустный и яблочный, непомерная дыня и глинтвейн. Аля получила ко дню рождения: зубную щетку и пасту (ее личное желание), красную вязаную куртку – очаровательную, – тетради для рисованья, синие ленты в косы и две книги сказок: Гримма (увы, по франц<узски>!) и – полные – Перро…"

Марина Ивановна сообщала также, что кончила переписку "Тезея". По всей вероятности, она уже набрасывала предварительные записи к следующей трагедии – "Федра". Попросила Сосинского достать из ее сундука на рю Руве немецкую греческую мифологию и прислать ей в Сен-Жиль; в августе писала о том же Рильке.

По-видимому, в течение сентября уже был написан первый план новой трагедии. Любовь стареющей женщины к пасынку, ее позор и гибель – этот античный сюжет, за который Цветаева взялась не первой после Эврипида, – послужил точкой отправления цветаевского психологизма. Поэт искал жизненное, убедительное истолкование характеров и поступков своих героев, – что видно уже по "Предварительному плану".

* * *

В августовском – сентябрьском номере «Воли России» была помещена статья Марка Слонима в защиту «Верст» от «литературных местоблюстителей» Бунина и Антона Крайнего. Статья была достаточно дерзка, и полемика, увы, велась в тоне, неуважительном к Бунину, очень напоминая «советороссийские» статьи, выходившие из-под пера Горбова и иже с ним. Дело, однако, состояло не в том. Слоним не был в восторге и от самих «Верст» с их «многоцветным» содержанием, однако о Цветаевой отозвался дифирамбически. Он писал, что «Поэма Горы» – «трагическая история любви, вознесенной над жизнью, вне жизни, как гора над землей, и жизнью земной раздавленная». Писал он о том, что в каждом слове Цветаевой – напряженность высокого строя души, на лету «взнузданная стихия» и что поэт перекликается с теми, кто в России. «Я уверен, что ее взволнованные строки кажутся там подлинным выражением пафоса и бури наших дней».

Остаток сентября Цветаева пыталась отдать, вперемежку с приготовлениями к переезду, работе над первой картиной "Федры". После почти полугодового вандейского "сидения" этот переезд означал немалый жизненный поворот: ведь семья еще не была устроена во Франции.

И именно на очередном извиве своей жизни – неосознанно, должно быть, – Марина Ивановна вспомнила о человеке, которого когда-то любила, которого все еще любила.

…Более полувека прошло, прежде чем автору этих строк довелось держать в руках эту реликвию:

Оттиск "Поэмы Горы" в картонной обложке. На первой странице – засушенный красный цветок; внутрь вклеены мелкие лиловые цветочки; на обратной стороне – увеличенный снимок Марины Ивановны: кадр из групповой чешской фотографии 1924 года. Надпись:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю