355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анна Саакянц » Марина Цветаева. Жизнь и творчество » Текст книги (страница 39)
Марина Цветаева. Жизнь и творчество
  • Текст добавлен: 16 октября 2016, 22:06

Текст книги "Марина Цветаева. Жизнь и творчество"


Автор книги: Анна Саакянц



сообщить о нарушении

Текущая страница: 39 (всего у книги 59 страниц)

Вернемся еще раз в март 1926-го. "Шум времени" Мандельштама, негодование Марины Ивановны, желание – хотя бы посмертным словом – защитить обреченных и погибших. Неосуществившееся издание "Лебединого стана" – поэма "Перекоп".

Но еще раньше:

Апрель 1917-го. Прошел месяц после отречения царя. Ужас поэта за судьбу тринадцатилетнего наследника, к тому же неизлечимо больного: "Ласковая ты, Россия, матерь! Ах, ужели у тебя не хватит На него – любовной благодати?" ("За Отрока – за Голубя – за Сына…").

Не хватило. Был зверски убит и сброшен в шахту, со всею семьей – роковое число – семь человек – в июле 18-го. Вымолвила ли тогда еще что-нибудь Марина Ивановна? Часть ее архива утрачена, часть, вероятно, она уничтожила сама. Свою запись в дневнике 1918 года она опубликовала в рождественском номере "Последних новостей" за 1925 год:

"Расстрел царя

Возвращаемся с Алей с каких-то продовольственных мытарств унылыми, унылыми, унылыми проездами пустынных бульваров. Витрина, – жалкое окошко часовщика. Среди грошовых мелочей огромный серебряный перстень с гербом.

Потом какая-то площадь. Стоим, ждем трамвая. Дождь. И дерзкий мальчиший петушиный выкрик:

– Расстрел Николая Романова! Расстрел Николая Романова! Николай Романов расстрелян рабочим Белобородовым!

Смотрю на людей, тоже ждущих трамвая, и тоже (то же!) слышащих. Рабочие, рваная интеллигенция, солдаты, женщины с детьми. Ничего. Хоть бы кто! Хоть бы что! Покупают газету, проглядывают мельком, снова отводят глаза – куда? Да так, в пустоту. А может, трамвай выколдовывают.

Тогда я, Але, сдавленным, ровным и громким голосом (кто таким говорил – знает):

– Аля, убили русского царя, Николая II. Помолись за упокой его души!

И Алин тщательный, с глубоким поклоном, троекратный, крест. (Сопутствующая мысль: "Жаль, что не мальчик. Сняла бы шляпу")"

О том, что расстреляна вся семья, на первых порах не сообщали; затем в эмигрантской печати начало появляться множество материалов об этой трагедии…

Чувства Марины Ивановны могли быть взбудоражены, на наш взгляд, еще одним обстоятельством. Мы не знаем, в какой момент ей в руки попало позорное стихотворение Маяковского "Император", напечатанное в апрельском номере "Красной нови" за прошлый год. Сатирическое (или издевательское?) изображение приезда в Москву царя: катится ландо с молодым военным "в холеной бороде"… "Перед ним, как чурки, четыре дочурки" и т. д. Это напоминает главу из "Шума времени" Мандельштама, где он, вспоминая свой "ребяческий империализм", описывал приезд царя в Петербург: "промельк гербовой кареты с золотыми птичками на фонарях" и т. п. Далее Маяковский рисует завьюженный город, где десять лет назад убили царскую семью; предисполкома Парамонов приехал, чтобы опознать под снегом место, где зарыты убитые; в небе "ругается воронье", а поэт поучает читателя:

 
Прельщают
        многих
              короны лучи,
Пожалте,
       дворяне и шляхта,
Корону
       можно
             у нас получить,
Но только
         вместе с шахтой.
 

Марина Ивановна, мягко выражаясь, была прямо противоположных воззрений… Много лет спустя Марк Слоним вспоминал ее слова о том, что в ответ на стихотворение «Император» у нее зародился замысел поэмы о гибели царской семьи. Что у Маяковского ей «послышалось оправдание страшной расправы, как некоего приговора истории. Она настаивала на том, что уже неоднократно высказывала: поэт должен быть на стороне жертв, а не палачей, и если история жестока и несправедлива, он обязан пойти против нее».

И хотя замысел поэмы возник значительно раньше, "Император" тоже, наверное, был одним из толчков к размышлениям над этой трагедией и, конечно, к своего рода ответу.

К сожалению, "Поэма о Царской Семье" до сих пор не обнаружена и, по всей вероятности, пропала. Полностью сохранилась лишь одна глава (о ней речь впереди), несколько фрагментов, подлежащих правке, план поэмы да список литературы, которую использовала Цветаева. Поначалу она интересовалась императрицей, – как известно, та в войну принимала участие в раненых и исполняла работу сестры милосердия. "Прочла весь имеющийся материал о Царице, заполучила и одну неизданную, очень интересную запись – офицера, лежавшего у нее в лазарете. Прочла – довольно скучную – книгу Белецкого о Распутине с очень любопытным приложением записи о нем Илиодора, еще в 1912 г. ("Гриша", – м. б. знаете? Распутин, так сказать, mis ea a nu)" [99]99
  Здесь: в обнаженном виде (фр.).


[Закрыть]
. Из сего следует, что Распутин, по-видимому, мало интересовал ее.

* * *

Лето проходило в Медоне; Марина Ивановна получала письма от Николая Гронского, который находился в то время в Верхней Савойе, в деревне Альмон."…горы, – писал он, – послушайте только: внизу юг (грецкий орех, тополь), повыше… север России: ель, береза… ольха и рожь и рябина и осина, а еще выше моя родина Финляндия: ель, ель, ель, вереск, вереск, вереск, камень, лишай, мох; а еще выше – тоже Россия… скалы, лед, снег, а после – ничего – небо… Горы это моя самая старая отчизна, род мой из Карпат… Всё мне здесь любо – и горы, и часовни на перекрестках, и встречные крестьяне. Allemont – это деревня красивых стариков… Совершаю восхождения совершенно один…"

Можно ли убедительнее и красноречивее свидетельствовать о влиянии на юношу Марины Цветаевой?..

Ей очень хотелось в горы; опять, как в прошлом году, возникла мечта о приезде Гронского, о прогулках с ним. Она писала о своих предполагаемых планах, настойчиво и подробно просила его разузнать о всех деталях жизни – сперва под Сен-Мишелем, а через несколько дней – в другом месте, где сдавались дешевые дома. Ему надлежало побывать там, встретить Марину Ивановну с детьми, выяснить, есть ли там грибы и ягоды, – вообще климат местности, цену проезда и т. д. (письмо от 7 июля). Через несколько дней, когда Цветаевой предложили другой дом в горах, она вновь просила Гронского выяснить все подробности: каков дом, где живет хозяин, каковы соседи, что можно достать из продуктов, есть ли колодец, действует ли плита, нет ли "бытовых ведьм" (с соседями Марина Ивановна в быту уживалась плохо), повидать хозяина, приславшего ей вежливое письмо с объяснениями: "Вы могли бы с ним повидаться вечером после его службы, переночевать у него (если возможно), и утром отправиться самостоятельно… Так лучше, а то я к 1-му августу и не соберусь…" "Все это очень трудно, но может выйти и чу'дно, – Вы бы к нам наезжали, гуляли бы вместе, и т. д. Странно: прошлым летом Вы' ко мне (сорвалось!), теперь я – к Вам – и м. б. не сорвется" (письмо от 12 июля).

Сорвалось. Мечта опять не осуществилась. Цветаева осталась в Медоне. В начале августа она отправила Алю в Бретань на море, к знакомым. (Впоследствии Ариадна Сергеевна вспоминала суровую Бретань как самое любимое место во Франции и в поздние годы очень полюбила напоминавшую ей Бретань Прибалтику.)

Сергей Яковлевич ездил в это время в Бельгию "по евразийским делам". "Великомученик "Евразийства"", – горько шутила Цветаева. Он еле таскал ноги, хвори обрушились на него с новой силой. Мур тоже болел: легкие были не в порядке – отцовское "наследство".

К своему рождению – 18 сентября Аля вернулась; ее поездка стоила матери "месяц неписания". "Приехала с моря Аля (она гостила у подруги). Поправившаяся, загорелая. Страшно подумать – у меня взрослая дочь", – писал Сергей Яковлевич в Москву Лиле 19 сентября.

Теперь Марине Ивановне стало полегче с бытом. Она держала корректуру "Натальи Гончаровой", собирала материалы к поэме о царской семье и, вероятно, уже начала ее писать. Страстно мечтала о поездке в Прагу – в который раз мечтала и в который раз писала об этом Тесковой. Ей хотелось устроить там свой вечер. А главное – побыть в тишине и в беседе, побродить по музеям, по садам, которые помнила и любила. И еще – когда-нибудь приехать на лето с сыном в Мокропсы и Вшеноры – "показать ему его колыбель". "Подпражская природа несравненно крупнее подпарижской. Я с тоской вспоминаю реку, сливы, поля – здесь поля совершенно нет… Здесь… пригород, сплошная лавочка… такого загаженного леса Вы и в худшем сне не видели!". Всё ей во Франции было немило, и казалось, как это часто бывает: мило именно то, что миновало. Она уже забыла свое "гробовое, глухое зимовье" в чешской деревне, из которой так рвалась "на волю". А Париж – из чистого чувства протеста – называла слишком залюбленным городом и прибавляла: "я актерам не поклонница".

Ко всему прочему прибавилась тревога и боль за мужа, терявшего здоровье на очередных неудачах: кончилась "Евразия" – вышло всего тридцать пять ее номеров. "Газета "Евразия", единственная в эмиграции (да и в России) – его замысел, его детище, его герб, его радость", – писала Цветаева Ломоносовой 12 сентября о муже. Он, по ее словам, "ныне один из самых деятельных – не хочу сказать вождей, не потому что не вождь, а потому что вождь – не то, просто – отбросив "один из" – сердце Евразийства… Чем-то, многим чем, а главное: совестью, ответственностью, глубокой серьезностью сущности, похож на Бориса (Пастернака. – А.С.), но – мужественнее".

Это высокое убеждение в благородстве мужа, в его чистоте Марина Ивановна сохранила на всю жизнь, и можно сказать, что в этом смысле была его истинной единомышленницей – при несовпадении взглядов, ибо это – разные вещи… Она гордилась Сергеем, – как и детьми, о которых писала в том же письме:

"…Аля (Ариадна), дитя моего детства… чудная девочка, не Wunder-Kind, a wunderbares Kind [100]100
  Не чудо-ребенок, а чудесный ребенок (нем.).


[Закрыть]
, проделавшая со мной всю Советскую (1917 г. – 1922 г.) эпопею. У меня есть ее 5-летние (собственноручные) записи, рисунки и стихи того времени… Сейчас выше меня, красивая, тип скорее германский – из Kinder-Walhalla [101]101
  Здесь: из детского рая (нем.).


[Закрыть]
. – Два дара: слово и карандаш (пока не кисть), училась этой зимой у Натальи Гончаровой, т. е. та ей давала быть. – И похожа на меня и не-похожа. Похожа страстью к слову, жизнью в нем (о, не влияние! рождение!), непохожа – гармоничностью, даже идилличностью всего существа… Наконец – Мур (Георгий)… серьезность в беседе, необычайная живость в движениях, любовь 1) к зверям (все добрые, если их накормить) 2) к машинам (увы, увы! ненавижу) 3) к домашним… Буйно и крупно-кудряв, белокур, синеглаз…".

Тридцатого сентября Марина Ивановна сообщала Тесковой, что собирается в Брюссель, где 20 октября должна была читать, и что хотела бы из Брюсселя приехать в Прагу и тоже провести там свой вечер, наподобие тех, что устраивались в Париже. Главный вечер, считала она, должен собрать не меньше трехсот человек.

Перед отъездом, судя по сообщениям "Последних новостей", она дважды участвовала в собраниях "Кочевья". 21 октября писала Саломее Николаевне:

«Брюсселем очарована: не автомобили, а ползуны, – ждут пока решусь и не решаются – пока не решусь. Была на Ватерлоо, – ныне поле репы. Вечер прошел средне, даже в убыток, но много милых знакомых, и о поездке не жалею. Колония здесь совсем другая, глубоко-провинциальная, с человеческим примитивом, что' так люблю». «Живу я здесь у очень милых и сердечных людей, – писала она Тесковой 26 октября, – но не отдыхаю, п. ч. всё время езжу, хожу, осматриваю, разговариваю. И больше всего – выслушиваю. Все, с кем мне приходится встречаться, проголодались по новому человеку». Ей нравилась маленькая страна, старинные города, тишина; она ездила в Антверпен, на море; пришла в восторг от Брюгге – «лучшее, что я видела в жизни», нравилась тихая мансарда, где она жила: «чистота, пустота».

Но на сердце не было покоя. Кончался год, заработки мужа, с остановкой «Евразии», тоже остановились, и она волновалась: продлят ли чешское иждивение; умоляла Тескову помочь. Уже и на свои тощие гонорары теперь не приходилось рассчитывать: поэму «Перекоп» так и не взяли: «правым – лева по форме, левым – права по содержанию». Вернувшись домой, Марина Ивановна убедилась, что о поездке в Прагу не может идти речи. Сильно расхворался Сергей Яковлевич, его надо было показывать врачам, требовалось серьезное лечение.

В литературной жизни она все-таки принимала участие: выступала 26 ноября на "Собеседовании русских и французских писателей", 18 декабря – на таких же прениях по теме "Достоевский в представлении наших современников". (Достоевского она не любила, он ей в жизни, как она выразится позднее, не понадобился.)

К Рождеству Р. Н. Ломоносова прислала деньги, что позволило купить одежду детям, игрушки – сыну, а дочь – записать на курсы по истории искусств и живописи при Лувре. Занятия в студии Шухаева, потом – с Гончаровой и, наконец, на луврских курсах дали Ариадне специальность художника-графика, пригодившуюся ей в дальнейшем.

Перед Рождеством разболевшийся Сергей Яковлевич уехал в русский пансион-санаторий в Верхней Савойе, помещавшийся в замке д'Арсин. (Владельцем пансиона был Михаил Штранге, с которым Эфрона свяжет не только большая дружба, но и общая политическая деятельность.) Марина Ивановна писала Ломоносовой, что "друзья сложились и устроили на два месяца" поездку мужа; однако пробудет он там до первых чисел октября следующего года.

Перед Новым годом пришло письмо от Пастернака. В новогоднюю ночь Марина Ивановна написала ответ. Опять она обрела своего "заоблачного брата", любовь к которому была погребена, "как рейнское сокровище – до поры", опять поверила, что есть кого любить, хотя такая любовь, когда "душа питается душой", была тупиком, "безвыходностью". Это цветаевское письмо – страшно: оно обнажает такую бездну одиночества, какого, думается, она до тех пор не выражала."…Меня никто не позвал встретить Новый Год, точно оставляя – предоставляя – меня тебе. Такое одиночество было у меня только в Москве, когда тебя тоже не было. Не в коня эмиграции мой корм!"

«Роднее бывшее – всего…» (1930–1936)
1930-й

«Поэма о Царской Семье». Французский «Молодец». В Савойе. Переписка с Нанни Вундерли-Фолъкарт. Реквием Маяковскому. Новые надежды Сергея Яковлевича.

Начавшийся 1930 год был особенно невеселым для Марины Ивановны. Подорванное здоровье мужа: три очага в легких, болезнь печени, лечение, медленное прибавление в весе, – вот что было предметом постоянных забот. Почему-то именно в этот момент она вдруг поняла, что так же, как с Рильке, ничего не выйдет и с Борисом Пастернаком. 25 января она написала ему горькие строки о том, что не суждено им было стать друг для друга делом жизни. Словно сквозь грядущие годы прозревала она роковую свою с ним невстречу парижским летом 1935 года, когда наконец они увиделись…

По-видимому, все это время: конец прошлого года и начало нынешнего – она плотно работала над своей новой тайной заветной поэмой. Не утерпела поделиться с Ломоносовой (письмо от 1 февраля):

"…Сейчас пишу большую поэму о Царской Семье (конец). Написаны: Последнее Царское – Речная дорога до Тобольска – Тобольск воевод (Ермака, татар, Тобольск до Тобольска, когда еще звался Искер или: Сибирь, отсюда – страна Сибирь). Предстоит: Семья в Тобольске, дорога в Екатеринбург, Екатеринбург – дорога на Рудник Четырех братьев (та'м – жгли). Громадная работа: гора. Радуюсь.

Не нужна никому. Здесь не дойдет из-за "левизны" ("формы", – кавычки из-за гнусности слов), там – туда просто не дойдет, физически, как всё, и больше – меньше – чем все мои книги. "Для потомства"? Нет. Для очистки совести. И еще от сознания силы: любви, и, если хотите, – дара. Из любящих только я смогу. Потому и должна".

И в другом письме:

«…Конец Семьи (Семи, – т. е. Царской Семьи, семеро было)».

Опять – созвучие смыслов; опять – магическая семерка…

Из всей поэмы полностью сохранился только отрывок под названием "Сибирь". Марина Ивановна напечатает его в следующем году. Написана "Сибирь" в ее теперешнем, конца двадцатых годов, лаконичном, отрывистом, суровом стиле, скупым языком, в уплотненной информацией атмосфере. Всего в несколько десятков строк дано повествование об истории возвеличивания и падения Сибири: поход Ермака, смена временщиков и т. д. Цветаева выступила в не совсем привычном для нее жанре, втиснув исторические факты в сжатые стихотворные строки. Поэма суха; чтобы пробиться к эмоциям и тайному ее смыслу, требуется не только добрая воля к проникновению в текст, но и знание истории. Но мало кому уже было дело до Строгановых, "Федьки-Варнака", "Дениса Иваныча" и т. п…

 
И кажный овраг
Про то песенку пел:
Как Федька-Варнак
Губернатором сел
 
 
Тобольским…
 

А тайный, двойной (и мистический) смысл главы о Тобольске состоял в том, что там, под Тобольском, родился, а потом в Покровско-Тушинском… «монастырке» «с кружкою Ходил Распутин Гриш». Так, почти ласково, упоминает поэт этого человека, сыгравшего роковую роль в русской истории, возвеличенного и убитого; семья царя помнила его предсказание, что после его смерти погибнут и они. Замкнутый, роковой круг. Финал отрывка:

 
Тобольск, Тобольск, дощатый скит!
Тобольск, дощатый гроб! —
 

зловещее пророчество. Деревянный город – словно живое существо, несущее гибель, «дощатые» ступени к смерти. Семью царя везли в Тобольск как раз мимо деревни, где родился Распутин, и в этом тоже была мистическая жуть. Цветаеву, всегда пребывавшую вне политики, думается, не интересовала государственная роль Распутина, сотворенная руками «некоторых лиц, принадлежавших к высшему обществу и административным и политическим кругам», усилиями которых этот темный мужик был – по меткому слову мемуариста – перенесен от постели больного Наследника на политическую арену. Ее отношение было, по-видимому, сходно с гумилевским (выраженным в его стихотворении «Мужик»): «В гордую нашу столицу Входит он – Боже, спаси! – Обворожает царицу Необозримой Руси…») – недаром она со значением процитирует через несколько лет это стихотворение в очерке «Пушкин и Пугачев».

Но личность царицы занимала ее воображение, – недаром ее образ промелькнет в цветаевских письмах.

Начало письма к Тройскому:

"Медон, 18-го Окт<ября> 1930 г.

Милый Н. П.

(Так Царица писала Саблину)".

В другом, более позднем письме, к другому молодому поэту (Анатолию Штейгеру):

"Сколько сказок бы я Вам рассказала, если бы мы были вместе!…

 
Над пылающим лицом:
Тем, с глазами пьющими,
Сколько песен шепотком
Спето, петель спущено!
 

(Это о Царице с ее раненым: «Мой раненый» – помните?)".

Она, конечно, вкладывала саму себя в эту женщину: и самоотверженную, и беспомощную, и безмерно страдающую за неизлечимо больного сына, и преданную, любящую жену, и сестру милосердия, и, наконец, казненную, наподобие Марии-Антуанетты и Марии Стюарт, чьи судьбы заставляли Цветаеву содрогаться всю жизнь…

Нелепые обвинения поэта в монархизме даже не стоят возражений: для Марины Ивановны все обреченные и поверженные навсегда отзывались живой болью. А здесь была, если отвлечься от "августейшей" принадлежности, – обычная семья, каких тысячи в России, в которой никто не отличался ни особыми талантами, ни масштабами личности. Знакомые с детства, царь и царица были очень привязаны друг к другу; их неугасающая взаимная любовь являла собой едва ли не самую яркую примету этой семьи. Николай II и Александра Федоровна были набожными людьми. Хороший семьянин и скромный человек, царь понимал, что не рожден самодержцем, – что и доказал своим отречением от престола в марте семнадцатого, – и молодая Цветаева тогда обращалась к нему:

 
Пал без славы
Орел двуглавый.
– Царь! – Вы были неправы.
Помянет потомство
Еще не раз —
Византийское вероломство
Ваших ясных глаз…
 

Теперь она «поминала» совсем другие его черты. Дочь Марины Ивановны, а также М. Л. Слоним утверждали, что царя в поэме она изобразила добрым, хорошим человеком, любящим Россию, но не созданным для власти.

…Итак, написано "Последнее Царское": пятимесячное (с марта по август семнадцатого) заключение царской семьи в собственном дворце. Сколько надо было поэту для этой главы пропустить через себя, "переварить": не столько, может быть, информации, сколько чужих страданий. Это уже не были Федра, Ариадна или Тезей, которых поэт был волен наделять собственными страстями; здесь речь шла о том, что было в действительности. Прогулки в парке в сопровождении охраны; расчистка снега (занятие Николая); пасхальное богослужение; весной – возделыванье огорода; учеба наследника: отец преподавал ему, как умел, историю и географию, мать – закон Божий, доктор Боткин – русский язык и т. д. Приезды Керенского и долгие беседы его с царем. (От самого Керенского Марина Ивановна услышит рассказ об этом, к сожалению, гораздо позже, когда поэма уже будет написана.) Девятнадцатого мая – день рожденья царя: сорок девять лет, двенадцатого августа – наследника: ему исполнилось тринадцать. А спустя два дня, в шесть утра всех посадили в поезд и повезли… не в Крым, как они почему-то надеялись, а в Сибирь. Через три дня прибыли в Тюмень, пересели на пароход "Русь" и по реке Туре поплыли в Тобольск; миновали село Покровское, где родился Распутин; с реки, говорили, была видна его изба… Вечером девятнадцатого августа прибыли в Тобольск на Иртыше. Прожив на пароходе неделю, так как не было еще готово жилище, переехали в бывший губернаторский дом. Так началось тобольское заключение.

"Весь крестный путь – этапами", как писала Цветаева о "Поэме Конца". Эта – тоже была поэмой конца – как, впрочем, почти все цветаевские поэмы…

Не располагая данными о том, когда и с какими перерывами создавались последующие главы "Поэмы о Царской Семье", расскажем вкратце о том, в какие события предстояло поэту вжиться, дабы превратить страдальческий быт своих героев в трагедийное бытие поэмы. После Царского – восьмимесячная тобольская монотонная череда однообразно-тревожных дней. Пилка и рубка дров – работа, полюбившаяся физически выносливому царю; вязанье и шитье – занятие замкнутой в себе, слабой здоровьем царицы; богослужения в зале дома: боясь эксцессов, узников долгое время не выводили в город; письма перлюстрировали; Николай, как всегда, вел дневник, из коего, в частности, явствует, что его посещал дантист; робкая надежда, что их спасут, устроят побег, – однако, не разлучая семью, и притом (самое главное!) – что они не покинут Россию: ни Николай, ни Александра Федоровна, как свидетельствуют современники, не были согласны на это.

В марте 1918 года прибыли красные солдаты, ужесточился режим заточения; в апреле семью разлучили, разделили: бывших царя с царицей и одной из дочерей отправили в Екатеринбург (на том же пароходе "Русь", по той же Туре). 23 мая туда привезли остальных. Началось последнее, предсмертное заточение в доме купца Ипатьева, на углу Вознесенского проспекта и Вознесенского переулка. Новое ужесточение режима; ухудшение здоровья Алексея; не прекращающийся почти ни на один день дневник царя, мольбы Господу о спасении и вновь – слабые проблески надежды: приходили письма на французском от некоего анонимного, "преданного офицера". (То, что они – подметные, что это было провокацией, станет известным через много десятилетий.) Наконец, последняя ночь с 16-го на 17 июля: семью разбудили, велели встать, объявив, что их переведут якобы в более безопасное место. Все оделись, умылись, вышли во двор – царь нес сына на руках – оттуда через другую дверь проследовали в помещение нижнего этажа дома, в полуподвальную комнату, размером приблизительно двадцать четыре квадратных метра, с решеткой на высоком окне. Одиннадцать жертв (вместе с доктором, поваром, горничной и лакеем) и одиннадцать палачей. Зверское убийство – расстрел с добиванием штыками еще живых; последний путь на грузовом автомобиле в урочище "Четырех братьев" (так в народе прозвали четыре одинаковые сосны в том лесу); и наконец – старая шахта – там, облив серной кислотой, сожгли трупы…

По счастью, сохранилась тетрадь с перечнем двадцати пяти глав. Начиналась поэма эпизодами сборов из Царского Села; затем – дорога до Тобольска и отдельные эпизоды жизни царской семьи в Тобольске: "День", "Погулять", "Елка", "Гаданье", "Краснуха" и др. Заключительная глава – "Вечер" (последний в Тобольске, перед отправкой в Екатеринбург) – по-видимому, не была завершена. Главенствующая идея поэмы – несомненно – рок, тяготеющий над семьей… (К поэме мы еще вернемся…)

* * *

…"Не нужна никому"… Не нужно никому самое заветное творение поэта, – значит, и сам поэт? Нет, пока Марина Ивановна до такого утверждения еще не дошла, однако жизнь заставляла идти на уступки обстоятельствам. «Поэму о Царской Семье» она не рассчитывала увидеть в печати, и, стало быть, работать над ней вплотную, день за днем, было бы немыслимой «роскошью»; писала урывками, бесконечно отвлекаясь. Нужны были деньги, а зарабатывать она умела только и исключительно творчеством. И естественно, что пришел час, когда она предприняла попытку обрести французского читателя. Марина Ивановна задумала дать французам… своего «Мо'лодца». Что могло быть безнадежнее этой затеи – с какой угодно точки зрения? Для французов эта поэма явилась бы словно с другой планеты: острый, тончайший психологизм, выраженный посредством народного, частушечного стиха, с типично русскими акцентами на словах, на которых во французском их не делают, – все вместе было просто неподходяще для «иноземного» слуха, – тем более, что в моду все больше входил «верлибр» – свободный стих. А между тем Цветаева всерьез засела за перевод поэмы, ничего не сокращая и не упрощая. Гончарова делала к «Мо'лодцу» иллюстрации: понятно, это ее увлекало, и обе, вероятно, уже видели в своем воображении будущую книгу. Книгу, которая не состоялась.

В будущем появятся, несомненно, исследования, посвященные этому полугодовому цветаевскому подвигу: французскому "Мо'лодцу". Автору этих строк доводилось беседовать с французами, – никто так и не смог до конца объяснить, отчего все-таки поэма не получилась по-настоящему "французской", хотя ошибок в цветаевском тексте нет. "Перевод стихами, изнутри французского народного и старинного яз<ыка>, каким нынче никто не пишет, – да и тогда не писали, ибо многое – чисто-мое", – писала Цветаева. По ее словам, она могла бы в то время "написать теорию стихотворного перевода, сводящуюся к транспонированию, перемене тональности при сохранении основы", проще же: к тому, что "вещь на другом языке нужно писать заново. Что и делаю", – так писала она Саломее 19 марта. Начав переводить поэму "белым" стихом, она поняла, что пошла неправильным путем, и всю поэму перевела рифмованными стихами. Забегая немного вперед, скажем, что с этой поэмой Марина Ивановна создала себе "неблагодарные" хлопоты, потратила много энергии и времени. Примечательно, что она попросила произнести свой суд над ее поэмой поэта Шарля Вильдрака, теоретика и мастера "верлибра", и объясняла, – нет, внушала ему, почему она рифмует стихи:

"Белые стихи, за редчайшими исключениями, кажутся мне черновиками, тем, что еще требует написания, – одним лишь намерением, не более.

Чтобы вещь продлилась, надо, чтобы она стала песней…

(Почему я рифмую! Словно мы рифмуем – "почему"! Спросите народ – почему он рифмует; ребенка – почему рифмует он; и обоих – что такое "рифмовать"!)…

Я пишу, чтобы добраться до сути, выявить суть… И тут нет места звуку вне слова, слову вне смысла; тут – триединство".

Увы, поэме не повезло: во Франции появилась лишь первая глава – в журнале «France et Monde» N 138 за 1930 г. (сообщено Ю. П. Клюкиным); по-видимому, поэма была переведена также на английский, однако издать ее не удалось; после неудачи в Англии Цветаева просила Ломоносову подыскать издателя в Америке, – но и эта идея не была осуществлена…

* * *

Жизнь шла по выработавшейся за последнее время схеме; она приобрела даже несколько рутинный характер, – а рутина – вещь для лирического поэта убийственная. Но что было делать, если не находилось воздуха для дыхания лирики? Из-за того, что Аля ходила на занятия, Марина Ивановна вынуждена была днем хозяйничать дома. «Единственный отвод души – кинематограф. Смотрела чудный фильм с Вернером Крауссом в роли Наполеона на Св. Елене», – писала она Саломее. А еще она исправно посещала ежемесячные литературные диспуты: так называемые «Литературные франко-русские собеседования». Участвовала в прениях о Льве Толстом (в январе), Марселе Прусте (февраль), в вечере А. Ремизова (февраль), Андре Жида (март).

Весной Марина Ивановна, вероятно, была неожиданно обрадована. К ней пришло письмо от старинного друга и душеприказчицы Рильке, Нанни Вундерли-Фолькарт, с вопросом: что делать с рильковскими письмами, адресованными Цветаевой? "Мои письма к Р<айнеру> М<ария> Р<ильке> принадлежат ему – кого все слушали и кому ничего не принадлежало, – ответила Цветаева. – … отдайте мои письма будущему… пусть лежат они пять коротких десятилетий" (письмо от 2 апреля). Возникшая таким образом переписка и стала на некоторое время большой радостью для Марины Ивановны. Н. Вундерли-Фолькарт посылала ей фотографии, книги Рильке, отвечала на вопросы и просьбы. Переписка, редкая, но регулярная, оборвется осенью 1932 года…

В апреле Марина Ивановна готовилась к "Вечеру романтики", назначенному на 26 апреля, в котором принимали участие Н. А. Тэффи, Г. В. Адамович, Г. В. Иванов, Н. А. Оцуп, Б. Ю. Поплавский, С. Волконский (со своим старым другом Сергеем Михайловичем Волконским Марина Ивановна выступала вместе в мае прошлого года). Билеты (по пятьдесят франков) помогали распространять все те же Саломея Николаевна и Вера Николаевна… Через три дня, 29 апреля, Цветаева участвовала в собеседовании "русских зарубежных писателей с их французскими собратьями", как элегантно сообщали "Последние новости" 26 апреля. Что и говорить о том, сколь бесценными были бы сегодня все эти выступления и, конечно, цветаевская полемика с оппонентами. Остались лишь упоминания об этих вечерах в виде телеграфно-кратких сообщений газет. Чем были для Марины Ивановны эти собрания и прения? Попыткою ли вырваться из одиночества? Компромиссом ли, пусть и самым малым, с французами, среди которых надеялась обрести читателей? Вероятно, и тем, и другим…

В апреле же, узнав о самоубийстве Маяковского, Цветаева взволнованно написала Тесковой (в свое время назвавшей его "грубым сфинксом": "– Бедный Маяковский! (Ваш "сфинкс"). Чистая смерть". И прибавила: "Все, все, все дело – в чистоте". Это событие еще должно было прорасти в ее душе, чтобы вызвать отклик.

В середине июля, оставив Алю сдавать экзамены, Марина Ивановна с сыном уехала в Савойю (Сен-Лоран). Поселилась в старом деревенском доме, с большой комнатой, чердаком и каменной кухней. "В саду ручей, впрочем не сад, а лес, и не лес, а тайга: непродёрная, – писала она Тройскому 18 июля. – Над щетиной елей отвес скалы. Все прогулки – вниз, мы последний жилой пункт. Почты нет…" До Шато д'Арсин, где находился Сергей Яковлевич, было, по ее словам, три версты, и они виделись почти каждый день. Аля, блестяще сдав экзамены в Луврской школе, приехала к матери. Сначала все время лили холодные дожди, Мур заболел. Жизнь протекала однообразно и спокойно; многое, несомненно, нравилось Марине Ивановне: и глушь, и горы, и лес с земляникой, и пустынное шоссе, и старинные замки, которых, по словам Цветаевой, в окрестностях было три, и в одном даже некогда жил кардинал, и прогулки, и длинные походы в селение Ля Рош на базар за овощами, – и вообще пешее хождение, которое она так любила. Приезжала в гости знакомая переводчица, моложе Марины Ивановны на пять лет, "чудный человек, редкостный" – Елена Александровна Извольская, верная спутница в прогулках и помощница. И опять – в третий уже раз – возникла тщетная мечта о приезде Николая Гронского: "Помните, в Понтайяке не удалось, пусть удастся сейчас", – звала его Цветаева. Сергей Яковлевич поправлялся, хотя до полного выздоровления было еще далеко; на его содержание в санатории шли деньги от Красного Креста, от "фонда", который продолжала собирать Саломея Николаевна… Под конец лета погода улучшилась; "Мур… поправился, – писала Марина Ивановна в конце августа Саломее. – Читать учиться не хочет ни за что, стихи ненавидит. – "Мама! Почему Вы сделались… ну… писательницей… – а не шофером или чем-нибудь таким?"


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю