355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анна Саакянц » Марина Цветаева. Жизнь и творчество » Текст книги (страница 43)
Марина Цветаева. Жизнь и творчество
  • Текст добавлен: 16 октября 2016, 22:06

Текст книги "Марина Цветаева. Жизнь и творчество"


Автор книги: Анна Саакянц



сообщить о нарушении

Текущая страница: 43 (всего у книги 59 страниц)

…Более шестнадцати лет назад рассталась Цветаева с Софьей Парнок, но эта безрадостная история, по-видимому, ожила в ней с первозданной явью. В "Письме к Амазонке" удивительным образом повторилась "схема" давних стихов к "Подруге". Две героини, старшая и младшая. Сначала – обольщение, затем – предчувствие разрыва и наконец – бегство младшей. Только в "Подруге" не упоминались ребенок и муж, но весь психологический ход был тот же. И не звучала ли в этой прозе Цветаевой еще и поздняя месть "подруге" за то, что та втянула ее в губительный мир смещённых, изломанных чувств, искаженной природы?

Природа. В ней-то, считает Цветаева, все дело. Не суд людской, не правила "приличий", даже не Бог, а только природа расставляет всё по своим местам, не терпя нарушений. "Но что скажет, что говорит об этом (союзе двух женщин. – А.С.) природа, единственная карательница и защитница наших физических отступничеств? Природа говорит: нет. Запрещая сие в нас, она защищает самое себя… Она карает нас вырождением…" Оттого-то так страшна "Амазонка", считает Цветаева. Вспоминая подобную пару, которую видела некогда в Крыму, она пишет: "И вокруг них была пустота, более пустая, чем вокруг состарившейся бездетной "нормальной" пары, пустота более отчуждающая, более опустошающая. И только, только потому – про'клятая раса".

И наоборот:

«Мужчина, после женщины, какая простота, какая доброта, какая открытость! Какая свобода! Какая чистота». Чистота, ибо рождается Ребенок – «врожденная данность, долженствующая быть данной нам». И он, Ребенок, оказывается «единственной уязвимостью, рушащей все дело» любящих друг друга женщин. «Единственным, кто спасает дело мужчины. И человечества».

Судит ли Поэт Амазонку? Ни в коем случае. Не судит, а казнит. Не от своего имени и не своими руками. От имени Природы и руками

Ребенка. С сожалением, сочувствием и даже долей робости, словно созерцая падение чужого величия.

"Обольстительница", разбитая в прах неумолимым ходом вещей. "Принцесса" – "посрамленная, изгнанная, про'клятая". И, что самое невероятное, жуткое, но незыблемое – эта женщина, обреченная на изгнание, проклятие и одиночество, – та самая Душа, которую на время обретали, как пристанище, мятущиеся и неопытные юные девушки. Ибо Амазонка – "более всего душа", обнаженная Душа, которая в старости, распростившись с любовью, отпугивает от себя всех встречных, отпугивает именно обнаженностью своей…

Таков был очередной цветаевский романтический – и убийственный – миф. В который уже раз "проиграл" поэт свою извечную тему: несовершенство земной любви… Когда-то, в далеком двадцать первом году, Цветаева сделала запись о том, что земная любовь женщины к мужчине и мужчины к женщине – "скука", а любовь женщины к женщине и мужчины к мужчине – "жуть". Она и сейчас, в "Письме", на том стоит. "Скука" – это не угасшая за всю жизнь привязанность стариков Филемона и Бавкиды, Афанасия Ивановича и Пульхерии Ивановны, которых Цветаева именует парами, столь же трогательными, сколь и чудовищными. "Жуть" – все то, о чем поведано в "Письме к Амазонке".

* * *

Трудно себе представить, чтобы Марина Ивановна отправила когда-либо свое «Письмо» адресату. Тем более, что сразу она его не завершила и вернулась к нему лишь через два года. Судя по письмам, в то время она металась между несколькими работами. Переводила на французский статью Бердяева, обдумывала собственную статью о современной поэзии; остановилась на мысли сопоставить Маяковского и Пастернака: так родился очерк «Эпос и лирика современной России»; упоминала еще одну начатую вещь «Две совести» (вероятно, какое-то ответвление от «Искусства при свете совести»). Обо всем этом мы узнаем из писем Марины Ивановны к Г. П. Федотову, публицисту и философу, сотруднику недавно организованного журнала «Новый Град». По-видимому, с Федотовым Цветаеву познакомил Алексей Эйснер, молодой поэт, относившийся к ней с горячей восторженностью и хлопотавший о печатании ее вещей в «Современных записках». И, вероятно, у нее была почти готова еще одна вещь на французском, – но об этом – позже.

Около 20 декабря она плотно засела за работу над статьей о Маяковском и Пастернаке, прерванную 29 декабря, когда читала на вечере свои детские и юношеские стихи. Не трагичен ли сам факт, свидетельствующий не только о том, что цветаевскую поэзию современники не понимали, но и о том также, что сам поэт это понял и вынужден был уступить вкусам "среднего читателя" (слушателя)? Думается, что эту мысль: о среднем, усредненном потребителе литературы внушил Марине Ивановне В. В. Руднев, редактор "Современных записок", в прошлом – московский городской голова, – ведь именно он изувечил "Искусство при свете совести"…

Итак, в новый год Цветаева вступала, завершая статью "Эпос и лирика современной России" – сравнительный поэтико-психологический анализ творчества и образов двух поэтов. Она поставила Маяковского и Пастернака рядом, потому что "Россия каждым полна (и дана) до краев". Маяковский – первый в мире поэт масс; он "ушагал" далеко вперед и за каким-то поворотом еще будет дожидаться своих современников. Пастернак уподоблен уединенному роднику, который поит одинокое множество жаждущих. Вся статья наполнена афоризмами – формулами, усиливающими, заостряющими сравнения: Маяковский в одиночном заключении – ничто, Пастернак – всё; "Маяковский отрезвляет, Пастернак завораживает"; "Маяковский – поэт темы, Пастернак – поэт без темы. Сама тема поэта". "От Пастернака думается. От Маяковского делается"; "Пастернак – чара. Маяковский – явь, белейший свет белого дня"; "Упор Пастернака в поэте. Упор Маяковского в бойце" и т. п. По отношению к России, пишет Цветаева, оба поэта – единомышленники, так как оба за новый мир. Но есть и разница: "Мы для Пастернака не ограничивается "атакующим классом".

Его мы – все те уединенные всех времен, порознь и ничего друг о друге не зная, делающие одно". Но, при всей их разности, есть у них, пишет Цветаева, "одно общее отсутствие: объединяющий их пробел песни". Иными словами, объединяющая Пастернака и Маяковского ненародность. Ибо -

"Для того, чтобы быть народным поэтом, нужно дать целому народу через тебя петь. Для этого мало быть всем, нужно быть всеми, то есть именно тем, чем не может быть Пастернак. Целым и только данным, данным, но зато целым народом – тем, чем не хочет быть Маяковский: глашатай одного класса, творец пролетарского эпоса…

Для песни нужен тот, кто наверное уже в России родился и где-нибудь, под великий российский шумок, растет. Будем ждать".

Только то, что происходило там, в России, в этом тридевятом царстве, ее и волновало. Оборот головы на родину, хотя и не приказывающий ногам – устремиться туда, но повелевающий душе – жить мечтой о ней…

Так окончился очередной год.

1933-й

Роман в письмах «Флорентийские ночи». «Ода пешему ходу». Новое заочное знакомство (Юрий Иваск). Поворот к истокам жизни. «Поэты с историей и поэты без истории». Примирение с В. Ходасевичем. Цикл «Стол». Работа над семейной хроникой. «Жених». Переписка с Верой Буниной. Иллюзии Сергея Эфрона. Нобелевская премия Бунина. «Два „Лесных Царя“».

Пятого января в записке к Саломее Марина Ивановна сообщала, что на ней – четыре рукописи: проза о Волошине, статья о Маяковском и Пастернаке, перевод статьи Бердяева и… «Neuf lettres de femme» («Девять женских писем»). «Живое о живом» и «Эпос и лирику» отдавала в печать, перевод Бердяева нам неизвестен; «Девять писем»…

Берлин, 1922 год, лето, жара. Хладнокровный в чувствах и сверхчувствительный в осязаниях "Геликон" – Абрам Григорьевич Вишняк, – недолгое, но больно ранящее увлечение Марины Ивановны. Ее письма, оставшиеся без ответа и возвращенные ей (кроме одного). Его единственный ответ три месяца спустя. Эти письма к Вишняку-"Геликону" Марина Ивановна переписала в сводную тетрадь еще в 1932 году (по-видимому, уничтожив оригиналы) с явным намерением создать из них художественное произведение. При переводе на французский она сделала их более поэтичными, убрала слишком откровенные прямолинейные фразы, а также конкретные имена и названия, ничего не говорящие французскому читателю. В некоторых местах придала тексту лирическое развитие. И написала презрительный и грустный постскриптум "Посмертный лик вещей". Получился документальный роман, сотворенный из собственной жизни. Постскриптум тоже документален: встреча "героев" на новогоднем балу (1926 год, парижский отель "Лютеция" – мы уже говорили об этом). "Она" не узнаёт "его"; видит будто впервые; не помнит, были ли у него усы; впрочем, возможно, не усы, а брови над стеклами очков… Оскорбительное беспамятство по отношению к человеку, которому некогда писала письма, исполненные любовных противоречивых, зорких, нежных, требовательных чувств… И финал, пригвождающий и обжалованью не подлежащий:

«Мое полное забвение и мое абсолютное неузнавание сегодня – не что иное, как твое абсолютное присутствие и мое полное поглощение вчера. Насколько ты был – настолько тебя больше нет. Абсолютное присутствие наоборот… Посмертная месть? Нет. В любом случае – не моя… Любовь? Нет. Дружба? Тоже нет, но совсем близко: душа. Раненная во мне и во всех других женщинах душа. Раненная Вами и всеми другими мужчинами, вечно ранимая, вечно возрождающаяся и в конце концов – неуязвимая… Это она мстит, покинув Вас, в ком она обитала и кого обнимала собою, больше чем море объемлет берег, – и вот Вы нагой, как пляж с останками моего прилива: сабо, доски, пробки, обломки, ракушки – мои стихи… это она мстит, ослепив меня до такой степени, что я забыла Ваши видимые черты, и явив мне подлинные, которые я никогда не любила».

Так и кажется, что Цветаева спорит с автором и героиней знаменитого «Письма незнакомки» Стефана Цвейга. Там, где цвейговская женщина любит, терпит, прощает, – у героини Цветаевой ослепление ежеминутно поверяется рассудком, нетерпением сердца, анализом и иронией. У Цвейга герой остается незыблемым идеалом, у Цветаевой – полностью разоблаченным. У Цвейга «незнакомка» умирает, продолжая любить, у Цветаевой – воскресает, заново обретя свою душу живу:

 
Дробясь о гранитные ваши колена,
Я с каждой волной – воскресаю!
Да здравствует пена – веселая пена —
Высокая пена морская!
 
(«Кто создан из камня, кто создан из глины…», 1920 г.)

Таков этот маленький роман – «Девять писем, с десятым невозвращенным и одиннадцатым полученным», а еще его можно озаглавить: «Флорентийские ночи» – по названию новеллы Генриха Гейне, которую в Берлине Вишняк поручил переводить Марине Ивановне. «Письмо к Амазонке» и «Девять писем», над которыми Марина Ивановна работала одновременно, как бы дополняли друг друга, являя две стороны извечной проблемы несовершенства любви человеческой.

Ни та, ни другая вещь никого во Франции не заинтересовала и не увидела света при жизни Цветаевой…

* * *

Пятнадцатого января семья Цветаевой переехала в новую, более удобную квартиру по адресу: Кламар, улица Лазар Карно, 10, на четвертом этаже. Марина Ивановна радовалась, что квартира более спокойная и просторная, что у нее отдельная комната, «где даже можно ходить», что близко лес.

Ее литературное бытие все более приобретало характер поденщины и спешки: в стремлении исполнить обещанный перевод (мы не о всех, к сожалению, знаем), сдать рукопись и т. д.

Сказанные некогда слова "Время! я не поспеваю" обретали бытовой удручающий смысл. Монотонность поспешности – это кажущееся противоречие на самом деле было приметой двадцатого века "турбин и динам" и неумолимо вовлекало поэта в свой вихрь. Убыстренно-однообразное, время тридцатых годов тянулось медленно – в отличие от двадцатых (чешских) годов, неспешных и спокойных, пролетавших незаметно в напряженной работе души, в могучем творчестве. О каждом месяце цветаевского чешского года можно написать целый роман, несколько французских лет сливаются в однообразное и недлинное повествование…

В начале года Цветаева была занята перебелкой "Живого о живом". Оттиск или часть рукописи она послала М. В. Сабашниковой, первой жене Волошина; та отозвалась одобрительно, написав, что очерк Цветаевой – это миф о поэте, то есть – правда. А Марина Ивановна вынуждена была "торговаться" с "Современными записками" в лице В. Руднева, из-за объема очерка. Она просматривала литературные газетные страницы, письма, участвовала в литературных собраниях (14-го и 16 марта), готовилась к своему традиционному вечеру, на котором должна была читать вторую часть "Эпоса и лирики…" (вечер состоится 20 апреля).

Второго марта она прочитала в "Последних новостях" отзыв Г. Адамовича о стихотворении "Дом" и об окончании статьи "Искусство при свете совести" ("Современные записки", N 51) и нашла его "милостивым". Адамович писал, что из статьи читатель не получит сведений "ни об искусстве, ни о совести, ни об искусстве при свете совести… Но кое-какие сведения о самой Цветаевой, кое-какие данные для постижения ее щедрой и капризной натуры получит. Цветаева принадлежит к тем авторам, которые только о себе и могут писать". Ничуть, по-видимому, не обиженная, Цветаева отправила 31 марта Адамовичу письмо, в котором просила выручить ее: предварить ее выступление на вечере несколькими словами о советской поэзии. Письмо это свидетельствует о том, что по-человечески Адамович не был врагом Марины Ивановны, а только литературным оппонентом…

* * *

Двадцать седьмого марта Цветаева занесла в рабочую тетрадь: «Необходимо сократить и кончить Оду пешему ходу». Вот как работала она, например, над строфой, где хотела передать презрение пешехода к едущему в автомобиле, его удовлетворенный взгляд на лопнувшую шину:

 
Сей ухмыл в пол-аршина,
Просто – шире лица:
Пешехода на шину
Взгляд – что лопается.
 

До этого шли муки поисков. "Что в этом взгляде: 1) торжество над врагом, – размышляет Цветаева. – 2) Без параллели: чистая радость…

3) Никакая картина так не обрадует… Удовлетворенность, злорадство.

4) Без подобия – описание взгляда". Вот несколько подобий:

 
Так жених на дивчину
Не осклабит лица
       – —
Жениха на дивчину,
На червонцы – скупца
       – —
Так знаток на картину
Не осклабит лица
 
 
Жениха – на дивчину,
На раздолье – косца
       – —
Так на первого сына
Не осклабишь лица
       – —
Так солдат на дивчину
Не осклабит лица
 
 
Полководца
           – с вершины,
Альпиниста
Государя
         – с крыльца
Олигарха
 

и т. д.

* * *

Еще отрывок, над которым Цветаева потрудилась изрядно, однако безрезультатно, так как он ни в каком виде не вошел в окончательный текст. Проследим за ходом ее работы:

 
Виды – требуют ока,
Дали требуют – ног.
 
 
Беды требуют – сердца,
Дали требуют – ног.
 

Затем следует множество вариантов строфы, обличающей «сидячих» (в противоположность «ходячим») – пресыщенных, тупых, праздных, равнодушных:

 
А не сиднем, как в драме
Дипломат сквозь монокль,
Нет, ногами: трудами
         – —
А не сиднем, как сытый
Биржевик сквозь бинокль
Смотрит смерть Маргариты
         – —
А не сытый, не мерзкий
Тунеядец, в монокль
На Джульеттино сердце
 
 
А не сиднем, как грузный
Тунеядец – в бинокль
На лежащую Дузе
         – —
А не сиднем, как сальный
Тунеядец – в бинокль
На Джульеттину спальню
         – —
А не сиднем – завзятый
Театрал сквозь монокль
На конец Травиаты —
Виды требуют – ног!
 

Из более чем десяти вариантов не подошел ни один, и строфа не состоялась; по-видимому, «театральные» ассоциации ослабляли стих…

Работа над последней строфой: "Внук мой! отпрыск мой! мускул, Посрамивший Аид! Чтобы в царстве моллюсков – На своих на двоих!" – тоже потребовала большого труда: "Смысл: побег (рост), завязь, росток, лист – моя кровь, моя плоть, род мой, слепок мой, второй я…

Разобрать либо: дух мой, т. е. то же, как и мускул – моя принадлежность: моя кровь и т. д. Либо: преемник, ученик, последователь, кто он – мне?

 
Клок мой (меня)
Часть меня
Кусок
Луч мой
Сколок
 
 
Плод костяк
след мой
сплав мой
моя работа:
труд мой
моя кость
 

Либо:

 
      бессмертье жизни
      век мой
      победа, триумф
      надежда".
 

Таков был этот каторжный и счастливый труд поэта…

* * *

Весна принесла Марине Ивановне «оживление»; в какой-то мере повторилось событие десятилетней давности.

Подобно тому как в апреле 1923 года она прочла вдумчивый и толковый отзыв об ее стихах А. В. Бахраха, вдохновивший ее на целый поток писем и на стихи к нему, так и теперь она получила письмо из Эстонии от двадцатишестилетнего поэта и критика Ю. П. Иваска, – письмо, вернее, пространный разбор ее творчества, который автор посылал на суд поэта.

Четвертого апреля Марина Ивановна откликнулась большим посланием, удержав себя от написания, в виде ответа, пространной лирической статьи, – впрочем, ее письмо тоже уже было почти статьей, – во всяком случае, автохарактеристикой. Уточняя, поправляя слова корреспондента, Цветаева объясняла ему себя, – ей, по обыкновению, хотелось раскрыться, добраться до понимающего собеседника. Здесь собеседник был далеко и не мешал своим присутствием; он мог лишь задавать новые вопросы, а этому она только радовалась. Переписка с Ю. П. Иваском была редкой, длилась около четырех лет, а короткая их встреча состоится лишь в 1938 году…

Цветаева охотно рассказывала о себе. С удовольствием признала эпиграфом к своему языку слова А.С. Шишкова из его "Рассуждения" о старом и новом русском слоге: о сочетании высокого "славянского" слога с просторечным. А формулой всей своей писательской и человеческой судьбы – собственные юношеские строки: "Разбросанным в пыли по магазинам (Где их никто не брал и не берет!) Моим стихам, как драгоценным винам, Настанет свой черед". Писала, что никогда не была в русле культуры, что искать ее надо дальше и раньше; что ее "обратным полюсом" были понятия: пользоваться и наслаждаться. В ответ на слова корреспондента о том, что она якобы "влюблена в великолепие форм старого мира, мрамор и позолоту": "где Вы это вычитали??" – писала, что не выносит золота, даже физически, оно для нее – "жир буржуазии". Она возмущена словами: "Для эмиграции Цветаева слишком слаба".

«Думаю, что эмиграция, при всем ее самомнении, не ждала такого комплимента. Ведь даже Борис Зайцев не слаб для эмиграции! Кто для нее слаб? Нет такого! Все хороши, все как раз вровень – от Бунина до Кн. Касаткина-Ростовского, к<отор>ый вот уже второе десятилетие рифмует вагоны с погонами („Мы раньше носили погоны, – А теперь мы грузим вагоны“ – и т. д.»)".

Писала о том, что ее читатель остался в России, что в эмиграции не понимают ее поэзии; что она не принадлежит ни к одному лагерю: ни к эмигрантскому, ни к советскому – ненавидит большевиков «за то, что Бориса Пастернака могут (так и было) не пустить в его любимый Марбург, – а меня – в мою рожденную Москву». И затем, окончательно «заведя» себя, распалив, раскалив мысль, заострила ее до трагической гиперболы:

"Нет, голубчик, ни с теми, ни с этими, ни с третьими, ни с сотыми… ни с кем, одна, всю жизнь, без книг, без читателей, без друзей, – без круга, без среды, без всякой защиты, причастности, хуже, чем собака, а зато -

А зато – всё".

* * *

…Она все больше оборачивалась назад, в прошлое. Все больше вспоминала. И хотела, чтобы и другие узнали о том, что она видела, что пережила. Общение не переставало быть ее насущной потребностью. Ей вдруг захотелось достать свою давнюю, 1921 года, запись о еще более Давнем, почти с того света! – вечере, в январе шестнадцатого года, в петроградском доме Канегиссеров, когда пел Михаил Кузмин, – прочесть эту запись… Георгию Адамовичу, единственному человеку, кому могло быть это интересно, тем более что он, возможно, был на том вечере. Об этом говорит уцелевший черновик майского письма; отправлено оно было или нет – мы не знаем…

Из Москвы тем временем пришла грустная весть от Анастасии Цветаевой: 8 апреля скончался от туберкулеза их сводный брат Андрей. Письмо сестры, с печальными подробностями его конца и похорон в отцовской могиле на Ваганьковском, о двухлетней дочурке, всё спрашивавшей: "Где папа?", – по-видимому, сильно взволновало Марину Ивановну. В ее сознании подспудно начал зреть замысел: памятника всей отцовской семье, от его первого и второго браков. Увековечение былого. Возврат к истокам. Остановка мгновений.

Первым, довольно робким шагом по этому пути стал маленький очерк-воспоминание "Башня в плюще", напечатанный 6 июля в "Последних новостях". Эта вещь воскресила эпизод грустного существования во фрейбургском пансионе маленьких Марины и Аси Цветаевых, лишенных праздника и радостей, разлученных с матерью, лечившейся в санатории. От этого очерка веет печалью бесприютности, столь созвучной Марине Ивановне в ту пору, – а когда, впрочем, не созвучной?..

Так началась автобиографическая проза Цветаевой.

Пока что Марина Ивановна не могла целиком погрузиться в работу, – отвлекали другие "долги". Еще в марте она сообщала Тесковой о том, что ей заказали книжку для детей о литургии; нам ничего неизвестно об этой работе, несомненно трудной для Цветаевой, считавшей себя человеком внецерковным. Сейчас, летом, она была занята печатаньем очерка "Живое о живом"; предоставила Рудневу свободу сокращать ("калечить") вещь, назвав свой поступок словами князя С. М. Волконского: "победа путем отказа" [106]106
  Как явствует из публикации В. Крейда "Марина Цветаева и «Современные записки» («Новый журнал», 1990, 178), Руднев был оскорблен письмом Цветаевой, ее упреками, что он изъял из рукописи самое ценное: «…Вы полагаете, что я, пользуясь Вашей материальной нуждой, вынудил Вас пойти на опубликование заведомо изуродованного и обессмысленного в самом главном очерка о столь дорогом для Вас писателе и друге» – письмо от 22 мая. И позднее: «Мне не хочется сейчас говорить относительно содержащихся в Вашем письме упреков и обвинений по адресу редакции „С. 3.“ Я не считаю их справедливыми. Но, во всяком случае, в будущем нам совершенно необходимо договориться так, чтобы исключить самую возможность повторения весьма тягостных и для Вас, и для нас положений» – 14 декабря (с. 264, 267). По-видимому, благодаря корректности Руднева его отношения с Мариной Ивановной не стали враждебными.


[Закрыть]
.

А кроме того, работала над большой статьей о поэзии, главная часть которой была посвящена Борису Пастернаку, – благодарный ответ на недавно вышедшую в Ленинграде его книгу "Стихотворения", которую он ей прислал.

Статья эта, оконченная 1 июля и названная "Поэты с историей и поэты без истории", сохранилась, увы, лишь в переводе на сербскохорватский (ее напечатает в следующем году белградский "Русский архив").

Цветаева рассуждает о двух типах поэтов – "поэты без истории", или чистые лирики, чей путь уже изначально существовал, чьи личности сложились, фигурально выражаясь, в утробе матери. К таким поэтам она относит Лермонтова, Ахматову, Мандельштама и Пастернака. Поэты же "с историей", с развитием – это Пушкин, Гёте, которые проходят свой путь, меняясь на каждом повороте жизни и судьбы. К "поэтам с историей" она несомненно отнесла бы и саму себя. Лириков, графически, можно дать в виде круга, "поэтов с историей" – в виде устремленной вперед стрелы. "Поэту с историей мы говорим: "Смотри дальше!" Поэту без истории: "Ныряй глубже!" Первому: "Дальше!" Второму: "Еще!". Есть в этой статье проницательнейшие строки об Александре Блоке. По мнению Цветаевой, он являл собою единственное исключение из сотворенной ею классификации: он был чистым лириком, имевшим при этом и развитие, и историю, и путь. Только он не развивался, а разрывался, стремясь уйти "от одного себя" к "какому-то другому себе". И далее следует потрясающая картина его гибели, в которой и причина, и следствие, и объяснение:

«Лишь однажды Блоку удалось убежать от себя – на жестокую улицу Революции. Это был соскок умирающего с постели, бегство от смерти – на улицу, которая его не заметила, в толпу, которая его растоптала. В обессиленную физически и надорванную духовно личность Блока ворвалась стихия Революции со своими песнями и разрушила его тело. Не забудем, что последнее слово „Двенадцати“ Христос, – одно из первых слов Блока».

А дальше идет разбор пастернаковской поэзии двух десятилетий: 1912–1932 годов. Продолжение разговора, начатого Цветаевой в берлинской статье «Световой ливень» одиннадцать лет назад. Снова лето, снова книга Пастернака перед глазами… И вопрос: перековал ли его за все прошедшие годы молот «войны, Революции и строительства»? И оказалось, что нет, не перековал, а, напротив, оставил в целости и цельности. Потому что «круг, в котором Б. Пастернак замкнулся, или который охватил, или в котором растворился, – огромен. Это – природа. Его грудь заполнена природой до предела…» И еще: о том, что «важнейшее событие души и жизни Пастернака, при окончательном суммировании мук и радостей – это погода». Пастернак как бы постоянно пребывает в погоде – любой; он радуется любой погоде. И историческое для него всегда – метеорологическое (бури, метели, наводнения, ураганы – вот его «метеорологическая Революция»).

И при всем том, продолжает свой анализ Цветаева, Пастернак сумел отозваться на все пережитые им исторические события: войну, революцию и послереволюционную "общую смертельную болезнь". "Борис Пастернак – единственный из поэтов Революции, кто осмелился встать на защиту оплеванной и слева и справа интеллигенции".

Вывод цветаевской статьи (он же и ответ на поставленный вначале вопрос):

«Итак, под шум серпа и молота мира, что рушит и строит, под звук собственных утверждений „близкой дали социализма“, Пастернак спит детским, волшебным, лирическим сном».

* * *

Тем летом Марина Ивановна неожиданно для себя обрела если не полного единомышленника, то – союзника.

Речь идет о Владиславе Ходасевиче, над которым она жестоко иронизировала десять лет назад в письме к А. В. Бахраху. Дело заключалось в том, что осторожный Руднев забеспокоился, можно ли упоминать в цветаевских воспоминаниях о Волошине, в комическом эпизоде с поэтессой Марией Паппер, Ходасевича, не испрашивая на то его согласия. С этим вопросом Марина Ивановна обратилась к Ходасевичу и получила вполне дружелюбное разрешение, покрывающее собою прежние "идейные", "политические" несогласия и означающее только одно, в конечном счете: круговую поруку поэтов, Поэзии, esprit de corps [107]107
  Корпоративный дух (фр.).


[Закрыть]
. Обрадованная Цветаева писала Рудневу 19 июля:

«Все это потому, что нашего полку – убывает, что поколение – уходит, и меньше возрастно'е, чем духовное, что мы все-таки, с Ходасевичем, несмотря на его монархизм (??) и мой аполитизм: гуманизм: МАКСИЗМ (от имени МАКС. – А.С.) в политике, а проще: полный отворот (от газет) спины – что мы все-таки, с Ходасевичем, по слову Ростана в передаче Щепкиной-Куперник: – Мы из одной семьи, Monsieur de Bergerac! Так же у меня со всеми моими „политическими“ врагами – лишь бы они были поэты или – любили поэтов».

* * *

В июле Цветаева увлеченно работает над циклом стихотворений, посвященных самому верному, незыблемому и неотъемлемому другу, с которым никогда, начиная с детства, не расстается и о котором записывает в тетради:

«Он и так уже был смертным одром – многим моим радостям».

«Он» – это письменный стол. Цветаева отмечает «тридцатую годовщину союза» с ним, ибо уже в десять – двенадцать лет начала писать стихи всерьез… И вот теперь – поток, водопад благодарственных строк: «Мой за'живо смертный тёс! Спасибо, что рос и рос Со мною…» Благодарность повелителю от пленницы, осчастливленной рабством ремесла:

 
К себе пригвоздив чуть свет —
Спасибо за то, что – вслед
Срывался! На всех путях
Меня настигал, как шах —
 
 
Беглянку.
         – Назад, на стул!
Спасибо за то, что блюл
И гнул. У невечных благ
Меня отбивал – как маг —
 
 
Сомнамбулу…
 

Благодарность мудрому деспоту, учителю, – да, да, именно так: «учивший, что нету – завтра, Что только сегодня – есть. И деньги, и письма с почты – Стол – сбрасывавший в поток! Твердивший, что каждой строчки Сегодня – последний срок».

Деревья, мы помним, всегда были у Цветаевой одушевленными. Стол – их творение, их "дитя"; он – тоже живое существо, порождение сосны или дуба… Притом Поэт готов охотно "изменить" классическому письменному столу со "всяким": садовым, столовым – "лишь бы не на трех ногах", а также – с любым подобным (подобным внешне, родственным по происхождению!) предметом – "Как трех Самозванцев в браке признавшая тёзка" (Марина Мнишек), будь то просто пень, паперть, "край колодца", лишь бы выдержал "локтевой напор" пишущего…

Деревья были прибежищем поэта от "земных низостей дней"; точно так же стол существовал -

 
Всем низостям – наотрез!
Дубовый противовес
Обиде, нужде, беде,
Быть может – самой себе.
 

И в окончательном варианте:

 
Дубовый противовес
Льву ненависти, слону
Обиды – всему, всему.
 

И, наконец, стол, письменный стол – последнее ложе поэта на земле:

 
Квиты: вами я объедена,
Мною – живописаны.
Вас положат на обеденный,
А меня – на письменный…
 

«Вас» – значит «сытых», богатых, заклятых врагов Поэта, к которым нет ни жалости, ни сострадания: «Вы – с отрыжками, я – с книжками… Вы – с оливками, – я – с рифмами…» Даже смерть не примиряет с ними поэта: «Табачку пыхнем гаванского Слева вам – и справа вам. Полотняная голландская Скатерть вам – да саваном!» У этих «жрущих» душа заменена переваренной (или еще не съеденной) пищей. У Поэта – Психеи – только душа и есть, крылатая душа Поэта. Убийственная финальная строфа:

 
Каплуном-то вместо голубя
– Порх! – душа при вскрытии.
А меня положат – голую:
Два крыла прикрытием.
 

Анафема пешехода, с его силой широкого шага, – автомобилю и сидящим в нем («Ода пешему ходу»). Анафема поэта – пресыщенной и равнодушной «черни», которую Цветаева прочно и давно ненавидит. Напомним ее давнюю московскую запись:

«Кого я ненавижу (и вижу), когда говорю: чернь… Толстую руку с обручальным кольцом… юбку на жирном животе… все человеческое мясо – мещанство!»

В оде столу она отводила душу, вряд ли надеясь на опубликование. Из шести стихотворений будет напечатано лишь два…

Сколько за эти прошедшие годы накопилось в ней негодования на всех тех, кто так мало, так вяло, с постоянными напоминаниями помогал… Мы не раз говорили о том, что Марина Ивановна принимала помощь как само собою разумеющееся. Однако не нужно думать, что все было столь просто. Нет сомнения, что иной раз очередное опоздание очередного "иждивения" вызывало в ее душе жгучую обиду – обиду на небрежность более или менее "благополучных" к нищему поэту. С горечью писала она в свое время о Святополк-Мирском (что уж и говорить о супругах Цетлиных?). Мирский с прошлого года находился в СССР; отпали несколько знакомых Саломеи Николаевны; денежные поступления уменьшились. Е. А. Извольская, с которой Марина Ивановна была так дружна два года назад, вернулась из Японии, и их отношения сделались почему-то сложными, на ее помощь рассчитывать стало труднее: "…выяснить ничего невозможно… там, где психика вмешивается в деловое – обоим плохо".

* * *

Проходило лето – третье безвыездное, но плодотворное. Цветаева была целиком погружена в работу над «семейной хроникой». Написала, поначалу, небольшой очерк о «дедушке Иловайском», предприняв «раскопки» с самых корней: с первой семьи отца. Следом написала «Музей Александра III» – воспоминания об отце, его любимом детище и деле жизни: Музее изящных искусств, о подвижничестве Ивана Владимировича. То была ее первая дань памяти об отце, скончавшемся ровно двадцать лет назад, 30 августа 1913 года. 1 сентября очерк появился в «Последних новостях». Что же до «Дедушки Иловайского», то «Последние новости» вещь отклонили; в августе Марина Ивановна отправила его в рижскую газету «Сегодня», в которой печаталась мало, и в последний раз – шесть лет назад. Там очерк тоже не взяли. Однако неудача не остановила ее, она полностью находилась под властью своего замысла.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю