355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » unesennaya_sleshem » Красная - красная нить (СИ) » Текст книги (страница 50)
Красная - красная нить (СИ)
  • Текст добавлен: 11 мая 2017, 19:00

Текст книги "Красная - красная нить (СИ)"


Автор книги: unesennaya_sleshem


Жанры:

   

Фанфик

,
   

Драма


сообщить о нарушении

Текущая страница: 50 (всего у книги 54 страниц)

Я сел назад, на самое широкое сидение автобуса. Поставил рюкзак рядом, посмотрел на него и снова отвернулся к окну. За бликующим на солнце стеклом мелькали невнятные пейзажи, я даже не стал вдаваться в подробности, когда автобус остановился на площади в каком-то маленьком городке по пути. Мне было плевать. Между прочим, я чувствовал себя нормально. Вполне. Мне не хотелось биться головой о стены, я не хотел засунуть лицо в воду и не вытаскивать его. Я был в порядке. Не так в порядке, когда ты реально говоришь: «Чуваки, у меня всё окей, посмотрите», – улыбаешься и машешь, и у тебя на самом деле всё окей. Нет, у меня ничего не было окей. Я сделал с собой странное, после чего мне немного полегчало. По крайней мере, было реально как-то жить, существовать, передвигаться. Даже думать, что я сейчас с успехом себе доказывал. Я словно собрал себя в мелкоячеистую сеть. Собрал, потряс, чтобы рваные куски улеглись в каком-никаком порядке, и туго завязал края. Это было странно, немного больно, особенно там, где внутренности моей души соприкасались с этой ледяной сетью. Продавливались, пытались выбраться. Она не давала. Я не давал.

Я мог жить, да. Я был «в порядке». Упорядочен, насколько это было возможно, чтобы не свихнуться.

Вот только цвета так и не вернулись…

Я ещё раз подумал хорошенько, собрался с духом. Сеть держала крепко, за что я был очень благодарен. Решился. Открыл рюкзак и вытащил из его тёмного всклокоченного нутра два скетчбука. Обычные альбомные тетрадки. Не толстые, не тонкие. Потрёпанные лицевые, в пятнах чего-то тёмно-коричневого. Конечно. Наверняка, он не раз ставил на них кофе. Круги от кружки были и на том, и на другом скетчбуке. Я боязливо открыл первый. Титульный лист чистый, а со второй страницы на меня уставилось голодными глазами жуткое полугнилое чудовище, какой-то слизень, весь в наростах и прорывающихся гнойниках. Но явно что-то увлечённо жевал. Присмотревшись, я понял. Это была человеческая рука.

Хорошо нарисовано, реалистично. С отношением и душой – о! Это чувствовалось в каждом, ни разу не повторённом монстре и зомби. Он и правда хорошо рисовал. Наверное, он… всё правильно сделал. Правильно сделал, что решил заниматься этим.

Но за молчание и недоверие я никогда. Никогда его не прощу.

Скучал ли я?

Нет.

«Скучал ли я?» – спросят меня снова более проницательные.

Да. Да, да, да, я просто с ума сходил без него. Все мои разорванные внутренности приходили в адское движение, трепыхались, раскачивались и отталкивались друг от друга, норовя разорвать сеть к чертям. Стоило мне представить, как всё могло бы быть. Если бы он не уехал… Или если бы он хотя бы поговорил со мной, впустил меня в свой грёбаный мир червей, чудовищ и тлена… Меня окатывало жаром и прошибало потом, и я снова – в который раз – запихивал эти мысли и чувства внутрь, словно сбежавшее тесто. Мне было не больше пяти, и я видел, как бабушка отскребала его со стола, табуретки и пола. Я спрашивал у неё – но как? Как такой маленький комочек вдруг стал таким большим? «Это всё воздух, – улыбалась бабушка. – Внутри него воздух, и он помогает тесту подниматься, расти».

Внутри меня не было воздуха. Я даже вдохнуть и выдохнуть толком не мог. Я не знал, что помогало расти и причинять мне боль. Наверняка, глупые мысли, зацикленные по кругу, были моим воздухом. Отравленным и ядовитым. Я гнал их. У меня получалось. Чаще получалось, чем нет.

Я пролистал первый скетч и небрежно засунул его обратно, в недра рюкзака. Я не хотел быть таким грубым. Я понимал, сколько труда, сколько головной боли и бессонных ночей в этих набросках. Я не хотел жалеть его. Я хотел прижать его крепко и не отпускать. Я не хотел даже действиями, которые никто не видит, выдать то, насколько трепетно, насколько нежно я хотел бы относиться к каждой дерьмовой вещи, что у меня от него осталась.

Глянув на скетч, толкнул его внутрь сильнее. Он согнулся. Я отвернулся и снова стал смотреть в окно.

Я был болен.

Второй скетч я взял спустя минут пять, когда сердце перестало частить и бухать. Он поверг меня в шок с первой страницы. С титульного листа, если быть точным. Там, в правом уголке, были выведены цифры. Просто дата. Тридцатое августа девяносто шестого. Тридцатое августа, вот когда он начал этот скетч.

Я перелистнул и не смог больше вдохнуть. Словно рыба на берегу, хватал воздух, распахивал жабры. Но не выходило. На рисунке был я. Небрежный, торопливый штрих, но совершенно узнаваемо. Я мирно спал, держа в руках приставку. В наброске не было ничего необычного, кроме одного. Губы. Мои губы, в отличие от других частей тела были обведены многократно. Это выглядело странно и инородно, словно человек, задумавшись, водил и водил ручкой знакомым путём, не глядя. А потом, вдруг осознав, вздрогнул и отодвинул испорченный лист.

Джерард не вздрагивал, я уверен. На рисунке я спал в его комнате после долгой изматывающей игры в приставку. В этот день он первый раз – в наказание – поцеловал меня.

Когда спазм прекратился, и я стал дышать – снова, мучительно, сначала очень поверхностно, потому что страшно, – пальцы сами начали листать страницы. Бережно. Я ничего не мог поделать со своими пальцами. «Грубее!» – думал я. Почти кричал им. Они не слушались и гладили страницы. На многих из них был я. Иногда – Майки. Пару раз Рэй, но меня… меня было так много, что я мелко затрясся. Это было нервное. Так дрожит старый холодильник из-за работы своего мотора. Мои глаза, брови, нос… Мои губы или весь я сначала часто перемежались монстрами из его больной головы. В конце монстров не было. Был я, везде я. Там даже был я в девчачьей клетчатой юбке и с гитарой, и это был отличный рисунок.

Я захлопнул скетчбук и запихнул его к первому.

Это было слишком.

Что, блять, он хотел сказать тем, что отдавал мне это? Прочь из моей головы? Я отдаю тебя-тебе, а теперь прости, мне надо двигаться дальше?

Сердце билось так быстро, я не мог сфокусировать взгляд. Конечно, на краю сознания мелькали горячечные, тревожащие мысли. «Он не хотел ничего плохого, – шептали они тихо, чарующе. – Просто ты идиот, Фрэнк».

«Нахуй!!!» – взревел я тогда мысленно и сжал кулаки. В ладони, потные и горячие, впились ногти – до боли. Он поступил плохо. Он предал меня. И моё отношение к этому не изменится. Я, блять, не заслуживаю его.

Я люблю его.

Достав из внешнего кармана запутанный провод наушников и кассетник, погрузился снова в какую-то музыку. Кажется, я крутил одну кассету туда-сюда несколько дней. Меня это не заботило.

По приезду я со злости спрятал эти скетчи где-то в стопках макулатуры на чердаке бабушкиного дома. Через много лет я вспомнил про них, но бабушки давно не было, а дом оказался продан. В новой семье – они любезно пустили меня на свой чердак – тот был безупречно, просто до тошноты чистым и прибранным. Там не было ни одной вещи, связанной с прежними хозяевами.

Лето пронеслось вереницей кадров из оборванной киноленты. Я до сих пор вспоминаю эти месяцы мелькающими чёрно-белыми постановками под надрывные повторяющиеся аккорды тапёра за пианино.

Вот бабушка, с которой мы не очень-то общались последние годы. Открывает дверь дома перед нами с мамой и говорит: «Доброе утро, молодой человек. Очень рада видеть тебя», – а взгляд при этом серьёзный, настороженный. Словно выискивает во мне что-то, чтобы сказать себе – нет, я не знаю его, к сожалению. Но потом… Потом она оттаивает. И я совершенно блаженно провожу целый месяц под её вязание, бормотание старого телевизора, мяуканье пяти разномастных кошек, пироги, салаты, муссы и йогурты. Она мало разговаривает, но так уютно молчит, что я не могу и желать о большем.

Вот день рождения деда. Отец. Господи, как же я соскучился. При нашей встрече даже ледяная дыра посередине меня словно вздрагивает, оттаивает, начинает течь совершенно по-весеннему. В воздухе пахнет озоном и свежестью, и в этот день я слушаю, как играет и поёт отец. Я не играю вместе с ним. Даже гитару взять в руки не могу. Отец не спрашивает, только кивает и играет сам что-то очень знакомое, словно отголосок из детства. Я танцую с дедом, который снова пьёт и много улыбается. Шутит глупые шутки, и я не могу не улыбаться. Он уже не так бодр, каким был всего год назад. Алкоголь делает своё дело медленно, но неумолимо. Но то, что мне нравится – сталь внутри. В его карих глазах, уже светлых и немного выцветших, чудится конец стального прута, что проходит сквозь всё тело деда. Несгибаемый, упёртый, противный порой пердун. Которого я так люблю, к слову сказать. Он говорит мне – Фрэнки, живи, парень, смакуй мгновения, шли всех тех, кто не понимает, в задницу и просто живи. Ты не успеешь заметить, как тебе будет двадцать. Потом тридцать три, сорок пять. Можешь не верить мне, парень, но я не заметил, как мне исполнилось восемьдесят. Но я могу сказать тебе с уверенностью – я пожил. Чего и тебе желаю, – и он стискивает почти до хруста в рёбрах, а потом хлопает по плечу, разворачивает и наливает себе ещё немного виски. Я вижу, как за его плечом улыбается отец и показывает мне большой палец руки. Наверное, им тут без меня тоже не сладко живётся… Наверное, надо приезжать почаще.

Вот Эл и Лала. Боже, какие они замечательные! Я отмечаю это и улыбаюсь, и делаю вид, что – господи, ну конечно! – всё в порядке. Лала замечает первая, долго и профессионально мурыжит меня расспросами, и я сдаюсь через неделю. Ночую у них. Рассказываю всё, вываливая на ребят комки дряни из своей головы. Реву, почти взахлёб, и мои губы трясутся, а слёзы, перемешанные с соплями, покрывают пальцы. Эл крепкой, тяжёлой рукой обнимает меня с одной стороны. Лала с другой шепчет что-то на ухо и гладит по голове. Раз за разом, раз за разом её ладонь скользит по волосам к затылку, касается за ухом, и это не может надоесть. Это то, в чём я, наверное, так нуждался всё последнее время. Ледяная дыра словно становится меньше, но я не могу быть уверенным, что это надолго. Близнецы рушат все представления о личных границах и моём ёбаном мнении. Мы проводим вместе столько времени – на пляже, в вело-туре, в палаточном кемпинге, – что мать начинает давить и спрашивать, не слишком ли я загулялся. Не слишком – грубо отвечаю я в трубку и поднимаюсь наверх, где в доме близнецов мне уступил комнату Эл. Я слышу впервые, как они занимаются любовью за стенкой. Это странно. Это горячо. Это странно, и я не знаю, что делать с этим и подкатывающим возбуждением. Я не собираюсь дрочить на своих друзей, поэтому тихо крадусь в ванную, врубаю холодную воду, много раз плещу на лицо и сижу на крышке унитаза столько времени, сколько им может потребоваться. У меня и мысли нет судить или осуждать. Я не думаю, что это хорошо. Я думаю, что это путь боли и страданий, и сердце заранее сжимается, когда я представляю, с чем они могут столкнуться. Случайно став свидетелем их поцелуев, во мне поднимается нежность. Я искренне хочу, чтобы мироздание как-то разрулило это. Они такие хорошие. Они так запутались… И мне мучительно, до боли под рёбрами хочется, чтобы уж они-то, но были счастливы. Они заслуживают это, как никто другой.

Вот несколько выходных, которые мы проводим по настоянию мамы с Леоном и его дочерью, Клэр, отыгрывая образцово-показательную семью на публику. Мы идём на пикник в парк, я делаю вид, что мне интересны байки Леона, когда он вытаскивает меня на рыбалку на реку вместе с Клэр. Я вообще очень хорошо научился делать вид, когда надо. Так намного проще, чем слушать ебучие расспросы «что с тобой, мой бедный мальчик». Клэр пытается выйти на общение несколько раз. Я не собираюсь ей подыгрывать – мне это не интересно. Пару раз я даже груб и, в итоге, сбегаю к близнецам. Я не чувствую вины за своё дерьмовое эгоцентричное поведение. Мне до сих пор в глубине души, где-то очень далеко так плохо, что не хватает сил даже думать о других. Может, когда-нибудь я извинюсь за это мудачество. Но не сейчас. Точно, не сейчас.

Вот день, когда мать предлагает остаться в Белльвиле на всё лето. Она говорит, что ей пора на работу. Она говорит, что было бы отлично, проведи я лето у бабушки. Я сначала взрываюсь, вылетаю из табакерки подобно болванчику на пружине. Какого чёрта? – кричу я. – Почему ты так запросто решаешь всё за меня? Мама смотрит на меня печально. Я снова расстроил, разочаровал её. Имеет ли это значение в тот момент? Я не знаю. Она говорит лишь – я хочу, чтобы ты отдохнул, милый. И я словно сникаю, залитый ведром ледяной воды. Я киваю и молча ухожу в свою комнату. Спустя десять минут бабушка приносит мне тарелку свежеиспеченного печенья, стакан молока и гладит по голове, прежде чем уйти.

Лето проносится калейдоскопом. Многое я помню, многое – домыслил, потому что, участвуя во всех затеях близнецов, разговаривая, дурачась, улыбаясь, занимаясь всем тем, чем занимаются нормальные подростки летом в свои шестнадцать, я чувствовал себя не там. Не рядом с ними. Это было чертовски странно. Всепоглощающе.

Но я был уверен. Настоящий Фрэнк Айеро остался лежать глазами в потолок на своей кровати в комнате в доме, что стоит у парка в городе Ньюарк. Он лежит в четырёх стенах недвижно и пялится вверх. Он – настоящий, то, что от меня осталось.

Что же приехало в Белльвиль, я не знал. И просто не думал об этом. Не хотел и не мог.

Внезапно мелькает вечер до отъезда из Ньюарка, когда я звоню Майки и говорю – хэй, чувак, я еду к бабушке на лето. Встретимся, когда я приеду? Не будешь скучать? Майки хрипло смеётся в ответ, булькает чем-то в трубку. Говорит, что безумно соскучится, и от этого тепло. Говорит, что от Рэя привет. Спрашивает, что передать Джерарду. Ничего – отвечаю я на автомате, а сам едва ли не реву, проглатывая язык. – Я сам, если что. Хорошо,– и я практически вижу, как Майкл кивает мне. – Хорошо, Фрэнки. Возвращайся, мы тебя очень ждём.

И вот я остаюсь до конца лета. Я почти не размышляю над тем, что сейчас с Джерардом. Чем он занимается, как проводит время… Я гоню любые мысли, пахнущие им, и каждый раз отдыхиваюсь, словно от марафона или подъёма тяжестей. Но заставить себя перестать думать всё же не могу.

Я вспоминаю знаковый, чертовски важный день в середине августа, когда случай свёл меня с ней. Я стою у витрины магазина, держа два велосипеда руками. Внутри близнецы покупают батончики и мороженое. Берегись! – раздаётся со спины, а потом удар и неприятно саднящая голень. Немудрено, я с велосипедами занимаю почти весь тротуар. Девушка падает со своего двухколёсного друга, неуклюже летит на меня, а я хватаю, поддерживаю под руки. Они полные и очень мягкие, и мне почему-то думается, что им нельзя ломаться. Она смотрит чуть испуганно, разглядывает разбитое колено. Вся такая округлая и нежная, и я не могу понять, что чувствую, когда вижу движение губ и не слышу её голоса. Из магазина выходят близнецы, радостно приветствуя. Джамия, это Фрэнк, – говорит Лала, представляя свою одноклассницу. – Он немного странный, но ты не обращай внимания. Мы дружим с садика и уже привыкли. Мы на пляж, – подхватывает Эл. Хочешь с нами? Джамия косится на меня растерянно, а потом улыбается. Мы пожимаем друг другу руки и садимся на велосипеды. Я дал ей свой платок, и сейчас он странно неуместно и в то же время мило завязан на её полной коленке. Окончание лета мы проводим все вместе.

А по ночам я всё чаще думаю и вспоминаю. Всё чаще возвращаюсь к забытому в Ньюарке телу на кровати в своей комнате. Я не знаю, хочу ли вернуться к нему, или хочу, чтобы тело переместилось сюда. Несколько раз ловлю себя на том, что шепчу «Джерард» и выгибаюсь, а в кулаке становится жарко и липко. И что я ненавижу себя до смерти в эти моменты.

В выходные приезжает мама, чтобы забрать меня домой. На машине, вместе с Леоном. До начала нового, последнего учебного года остаётся несколько дней. Она приезжает и уже за вечерним чаем предлагает мне: не хочешь остаться в Белльвиле, Фрэнк. Тут бабушка и отец, ты можешь закончить школу тут, если не хочешь уезжать от близнецов. Они очень хорошо на тебя влияют. А меня навещал бы по выходным. Пиздец, – думаю я. Просто пиздец… Я отвечаю, что мне надо подумать, и ухожу. Пока лежу в темноте комнаты, в моей голове возникают весы – огромные весы правосудия, на одой чаше которых отец, бабушка и дед. Близнецы. Одна с ними школа, очень даже хорошая, как они рассказывали мне не раз. Выходные в Ньюарке и Джамия с её тёплым шоколадным взглядом и мягкой улыбкой. На другой чаше весов сидит, свесив ноги, один-единственный человек. Конечно, туда можно добавить и маму, и Майки, и Рэя, но кого я хочу обмануть? Этот чёрт сидит там один и перевешивает. Я от злости закрываю лицо подушкой и ору. Ору яро, самозабвенно, так, чтобы челюсти свело. Утром я отвечаю матери, что согласен. Только надо съездить в Ньюарк за вещами и уладить несколько вопросов.

Дерек не против заправлять музыкальным клубом. Он доволен и рад, и клятвенно заверяет меня, что справится, а я только киваю и жму ему руку. Том говорит, что поможет ему. Торо мрачен и недоволен, но говорит, что лучше так, чем совсем никак. Мне стыдно перед Рэем, но… Я всё решил. Майки спрашивает – ты уверен? Я отвечаю, что буду звонить. Что на самом деле хочу вернуться, наверное. Что так будет лучше. Майки говорит – Хорошо. А потом зачем-то добавляет: Джерард поступил в Нью-Йорк, и ему дали комнату в общежитии. Он почти не будет появляться здесь, я думаю. Я молча киваю в ответ, прощаюсь с ребятами – очень тепло. Разворачиваюсь и ухожу. Я уже не знаю, смогу ли ещё хоть раз быть в чём-то уверенным в этой жизни.

Я решаю, что мне будет лучше в Белльвиле, сворачивая на определённый перекрёсток, обрекая все иные варианты на небытие. Мне немного страшно, и внутри тянет, руки трясутся, и мне мучительно хочется кофе. Жажда, возведённая в апогей. Я иду к близнецам – именно они всё лето принимают на себя удары моей неадекватности. И я в который раз спрашиваю у неба – за что мне такие потрясающие друзья? Чем я заслужил? Или в итоге ты и их хочешь отобрать у меня?

Небо не отвечает. Оно в принципе не имеет такой привычки – отвечать брошенным подросткам, варящимся в котле собственных гормонов и эмоций.

Плёнка ленты в маленьком домашнем кинотеатре с щелчком обрывается и ещё долго крутится, шелестя хвостом о держатели бобины. Остаётся только тёмная комната, белый экран и я – единственный зритель. Мне тридцать три, и это возраст Христа, я многое переосмысливаю. Я всегда улыбаюсь, вспоминая то самое странное, сладко-горькое, горько-сладкое летнее время. И всегда немного злюсь – почему нам ничего не дано знать наперёд. Детская привычка – размышлять о невозможном. Мне шестнадцать, и я размышляю о Джерарде. Я уверен, что очень скоро это пройдёт.

Людям вообще свойственно ошибаться.

Комментарий к Глава 44.2 простите за тупое оформление прямой речи и диалогов. Я ещё не поняла, задумка это или лень. Завтра разберусь. Я обещала. Я сделала это. Я иду спааааать)

/не буду править прямую речь. мне нравится. это было правильно. остальное – отбечено. Эйка/

====== Глава 45. ======

Комментарий к Глава 45. осторожно, гет

И я остался в Белльвиле.

Я не знал, правильное это решение или нет. Наверняка, каждый из нас в своей жизни не раз и не два принимает такие решения. Решения, в правильности которых ты не уверен, но ты, чёрт возьми, просто должен сделать что-то, и я сделал это – остался. Поближе к близнецам, рядом с отцом и… подальше от Джерарда.

Фильм «Господин Никто» вышел только в две тысячи девятом, а посмотрел я его ещё позже – спустя полгода или год. Я смотрел его ночью, когда в доме уже все спали, и плакал. Тихо, заедая попкорном. Я думал о том, что этот мальчик – совсем как я в тот день, когда мать предложила мне остаться в Белльвиле. Только я не бежал за поездом, а сидел на заднице в столовой, но от этого ничего не менялось. Если бы я только мог прокрутить все вероятности вперёд, если бы я мог видеть так же, как он… Я был бы рад сомневаться до бесконечности и прожить эти вероятности обе. Но мне нужно было озвучить своё решение – этого требовала изогнутая в вопросе мамина бровь и лениво-заинтересованный взгляд Леона, сидевшего напротив. И я решил остаться.

Мне показалось, что маме будет легче устраивать свою жизнь без моего извечного мельтешения в кадре, в конце концов, она это заслужила. Она заслужила немного отдыха, а я уже вполне взрослый мальчик, чтобы справиться со всем. Нравились ли мне мои отмазки? Очень. Они позволяли почувствовать себя не только несправедливо обиженным, но и милосердным. Это круто, чувствовать себя щедрым и милосердным в свои эгоистичные шестнадцать. Мне нравилось.

Оставшись в Белльвиле, я решил сделать все возможное, чтобы быть не какой-то тенью в новой школе, а кем-то, о ком говорят. Не важно, что и как, но я хотел, чтобы меня узнавали. И меня узнавали. Начался мой новый путь – путь становления маленького панка. И я не раз и не два напоминал себе, кого должен за это благодарить.

В сентябре я уговорил отца, и он отсыпал немного карманных денег на пирсинг. Мать, конечно, очень сильно ругалась, когда увидела на выходных мою воспалённую и покрасневшую ноздрю. Было больно. Чертовски больно. Но мне это помогало. Когда мама попыталась заставить меня снять кольцо, я сказал твёрдое “нет”. Наверное, было в моём голосе и виде что-то, отчего она не стала наседать. Я впервые почувствовал себя камнем – меня всё ещё можно было пнуть, но это ничего не меняло во мне. Кажется, мама тоже поняла это. Женщины – они очень чувствительные на такого рода вещи. На изменение внутреннего, даже если внешне ты остаёшься прежним. Мама ещё долго кривилась, когда смотрела на меня и мой нос. Вздыхала. Но всё же помогла выходить прокол от воспаления, заставляла промывать и двигать кольцо, звонила и напоминала мне, когда я был не в Ньюарке, а через какое-то время привыкла и успокоилась. Я торжествовал.

Новая школа, пирсинг и общее внутреннее состояние рисовали нового меня. Другого настолько, что сначала даже близнецы не знали, что со мной делать – всё лето я был подавленным и податливым, со мной было просто. Со мной, но не мне. Краски к осени так и не вернулись, но вместе с отцветанием пышной зелени в нежные жёлто-оранжевые тона, в моё чёрно-белое кино добавилась сепия. Это было приятно глазу, хоть боль никуда и не ушла.

Боль не ушла, зато сузилась и затаилась, перестала измораживать холодом грудную клетку. К концу сентября я почти ожил. Почти, потому что стоило в голове шевельнуться ненужным мыслям, как выше солнечного сплетения начинало ныть – бессвязно, тягуче, безумно, словно кариозный расшатавшийся зуб. Зуб в груди – это странно, но ощущения были теми же, и ни один дантист в мире не мог бы мне помочь.

Вернувшись в Белльвиль и приняв, что нужно как-то жить дальше, я начал учиться. Учиться по-новому себя вести, так, чтобы ни один грёбаный мудак не стал лезть мне в душу, чтобы я никогда не выглядел так – словно мне нужна чья-то помощь. Нахуй помощь, я сам разберусь. Если я не был в комфортном обществе друзей, я превращался в настоящего панка – был острым и дерзким, говорил всё, что вертелось на языке, носил что попало и постоянно искал драк. В октябре от этого устал даже Эл, и он сказал мне тогда: «Фрэнки, если ты этого хочешь – я не против, вперёд, валяй, но я не могу ввязываться с тобой на пару постоянно. Это не моё, ты знаешь». Я кивал – потому что это и правда не его. Элу никогда не нравилось драться, впрочем, как и мне. Просто в моей жизни произошло кое-что, что требовало корректировки.

Я перестал бояться. Совсем и напрочь. Мне казалось, что всё самое страшное в моей жизни уже произошло. Раньше я убегал. Я научился хорошо бегать и знал, как и где прятаться. Уэй… научил меня тому же, но ещё и смелости. Потому что за него было не жалко разбить костяшки до крови или влезть в драку. Но я безумно переживал за него, и если безопаснее было удрать – мы удирали.

Теперь сдерживающего фактора не было, а возникло совсем другое. Я учился делать вид. Я учился делать вид, что у меня всё в порядке так мастерски, что даже друзья порой не чувствовали подвоха. Я помнил своё изобретение, свою мелкоячеистую сеть, которая помогла мне не развалиться в первые месяцы. Я возвёл её в апогей, уплотнил материал и оплёл нити по кругу – теперь это было произведение искусства, мой костюм, который я надевал перед другими людьми. Редко кому дозволялось видеть Фрэнка убивающегося или Фрэнка тоскующего, всё потому, что мне и своей больной головы хватало более чем. Терпеть чужие расспросы или, боже упаси, жалость, было выше моих сил. И мне пришлось защищаться.

Поэтому я писал и дрался. Помимо первого, у меня появилось ещё два блокнота. Я писал в них всё, что накапливалось внутри – всё то мерзкое, агрессивное, горящее адовым пламенем. Это был не я, но это было что-то, что жило во мне и должно было как-то выплёскиваться, чтобы я не сошёл с ума в своём костюме из мелкоячеистой сетки. Я писал, доверяя хрупкой бумаге весь свой негатив, и она держала его намертво. Я не знал, что когда-то эти блокноты понадобятся мне и станут основой для многих песен. Я просто бережно хранил их, поскольку разрушающие эмоции, что я производил со скоростью света, больше нравились мне, выписанные на листы бумаги, чем клокочущие внутри. Это было хорошее решение.

И я дрался. Дрался с упоением, каждый раз отпуская себя, дикого и упрятанного в рамки, на волю. Никогда бы в жизни раньше не подумал, что могу драться так самозабвенно, не думая о себе, не чувствуя собственную боль, пока противники с упрёками «да он совсем бешеный» не сваливали прочь. К слову, Эл перестал участвовать в моих показательных выступлениях, но было уже всё равно. Зато каждый раз, когда его вызывали вместе со мной к директору их замечательной старинной школы, он всегда выгораживал меня, неизменно отвечая: «Начал не он. Он защищался». Эл всегда находился неподалёку, когда я с воем срывался в очередную драку. Я был благодарен ему за это и за то, что он не объяснял директору, почему на меня нападали. За то, что не говорил, какие мерзости порой могут слетать с моего языка, лишь бы я получил желаемое. Мы были уже не просто друзьями, я чувствовал нас с близнецами одной крови, мы хранили тайны друг друга и купались все вместе голышом в реке до самого октября. Никогда я не был настолько духовно единым с этими ребятами, как в ту осень. Мы не одобряли друг друга. Не одобряли, но понимали и принимали такими, какие есть. Лала только тяжело вздыхала, пытаясь наскоро обработать мои ссадины и ушибы. Она была настолько хороша в этом, что за плотной одеждой что отец, что бабушка почти не замечали их. В её рюкзаке надолго поселились перекись и бинты с рассасывающей мазью. Она ругала меня и даже пару раз плакала. Но не спрашивала – только печально смотрела в глаза, словно понимала.

Я обожал их. Я перестал бояться.

Когда некого защищать, не за кого переживать – стираются границы страха, их словно не существует. И ты способен на любую дикость, но держишь себя в руках только потому, что вокруг ещё есть люди, которых ты не хотел бы расстроить.

Я не только выписывал эмоции и дрался. Джерард подкинул мне задачку посложнее. Он повлиял на меня, повлиял очень сильно и без моего на то разрешения. Я всю осень прислушивался к себе, чтобы понять – что я за существо такое. Пытался подловить на влечении к парням, но то ли мне до сих пор было слишком больно, то ли я был закуклен на Джерарда – я мог признать кого-то привлекательным, но меня это совершенно не возбуждало, а подойди кто ко мне из парней с предложением переспать – и вовсе получил бы промеж глаз. Другие парни меня не интересовали, значит, я не гей… Я почти вздохнул с облегчением. Почти – потому что это ничего не меняло. К девушкам меня не тянуло так же, хотя я теоретически признавал их несомненные достоинства. Да и промеж глаз давать бы не стал – меня строго воспитывали. Но отказался бы – точно. Я не хотел. Ничего не хотел. И это убивало меня. Неопределённость убивала меня.

Близнецы были не единственными сопереживающими моим переменам людьми. Но они меня знали хорошо и давно, а Джамия… Она очень удивлялась, что происходит с таким спокойным по её летним впечатлениям мальчиком. Она называла меня спокойным и даже замкнутым тогда, и это забавно, потому что никогда я не был ни тем, ни другим. Просто энергия моя теперь немного поменяла полярность и цвет. Она становилась тёмной и отрицательной, и я уже ничего не мог с этим поделать.

Поэтому я навсегда запомнил тот вечер перед своим днём рождения. Я сидел на крыльце школы в конце дня, глядя на закатный оранжевый шар. Спокойные лучи били мне в глаза, и я смотрел в ответ до слепоты – уставший, разбитый после очередной драки, сдувшийся. Мне казалось, что я устал. Очень устал, а ведь прошло всего два месяца. Учиться ещё полгода, и если так пойдёт и дальше… я просто не дотяну до выпуска. Я жил на износ. В желудке закололо, и я скривился, прикрывая глаза. Я не заметил, как Джамия – откуда только взялась? – села рядом со мной и осторожно, едва ли не боязливо приобняла за плечо.

– Ты в порядке, Фрэнк? – тихо спросила она. – Выглядишь неважно.

Я промычал в ответ что-то нечленораздельное. Говорить совершенно не хотелось. Ни с ней, ни с кем-то другим. Как вдруг она сказала нечто, что встряхнуло меня, вывернуло наизнанку. Пребывая в глубокой задумчивости, Джамия произнесла:

– Интересно, какая она. Какая она, что ты так убиваешься. Хотела бы я на неё посмотреть.

Я замер на мгновение, словно заледенел. Откуда?! Близнецы? Нет, они просто не могли, так откуда? Собравшись с силами, уместив весь свой сарказм в кулаке, я сжал пальцы и ухмыльнулся:

– Боюсь, увиденное тебе не понравится.

– Она так хороша? – спросила Джамия совершенно спокойно, с ровным интересом глаза в глаза. И вдруг я посмотрел на неё по-новому. Джамия настолько не походила на остальных девушек, к которым я привык вокруг себя в школе, что мурашки пробежали по хребту. Совсем, совсем другая, спокойная, мягкая, тёплая, текучая. С ней меня не штормило, и это было настолько странно, что я растерялся.

А ведь я ей нравлюсь, подумал я отстранённо. Нравлюсь, совершенно точно. А она спрашивает так спокойно про другого человека, от которого у меня рвёт башню. Невероятно. Я молчал, смотрел на неё, как закатные лучи отражаются в зрачках – карих, почти горько-шоколадных.

– Чего ты со мной возишься? – вдруг выдал я и с удовольствием отметил, что она едва заметно вздрогнула. – Мы и не дружим толком, чего ты со мной возишься?

Она посмотрела на меня со странным выражением, в нём столько всего было намешано. Потом отвела взгляд, пожала плечами и ответила – так же спокойно и ровно:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю