412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » hildegart » Дневник библиотекаря Хильдегарт » Текст книги (страница 63)
Дневник библиотекаря Хильдегарт
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 22:36

Текст книги "Дневник библиотекаря Хильдегарт"


Автор книги: hildegart



сообщить о нарушении

Текущая страница: 63 (всего у книги 93 страниц)

2008/07/24 дети

– Мама, знаешь, какой он будет? Он будет, как тушканчик. Снаружи – в точности, как тушканчик, только большой. Ты туда садишься, поворачиваешь ключ зажигания, и он сразу так – бац! – сразу отталкивается вот так вот от земли. Не очень сильно, мягко так…. И повисает в воздухе. Вот на такой примерно высоте. Вот на такой. Тебе понятно, да?

Мать смотрит на него с каменным лицом и механически поправляет ему воротничок. Весь её вид говорит о том, что она сочтёт для себя безмерной, неслыханной, унизительной нелепостью любую попытку прислушаться к тому, что рассказывает ей сын.

– А потом он летит, мама! Понимаешь? Летит! Довольно низко, где-то на уровне третьего этажа. Ноги у него поджимаются и убираются, как шасси. И передние лапы тоже. А хвост вытягивается и принимает такую вот форму – вот, видишь, я показываю… Это для равновесия, чтобы машина не заваливалась вперёд или на бок. И она летит! Не как самолёт, во много раз медленнее, где-то километров сто – сто двадцать в час, не больше… И ты успеваешь всё увидеть, что за окном. И в пробки не попадаешь! Конечно, тут маневренность нужна большая, чтобы за дома не задевать и за деревья… А топливо – знаешь, какое будет? Ну, угадай! А? Мам!

Мать одёргивает на нём курточку и смотрит сквозь него тяжёлым, отсутствующим взглядом.

– Мам! Ну, попробуй угадать, какое!

– Сандалию застегни, – монотонно, как робот, говорит мать.

– Ага! – торопливо соглашается сын и, встав на колено, дёргает за ремешок. – А как правильно: «сандалия» или «сандаль»? – С пола встань. Ты что, не видишь, что брюки пачкаешь?

На другом конце электрички – совсем другая атмосфера. Два молодых папаши – один Бородатый, другой Безбородый – самостоятельно везут куда-то своих чад и очень стараются соответствовать этой серьёзной миссии. Одно из чад – девочка лет пяти-шести – смотрит в окно и мечтает вслух:

– И вот, я выхожу из лимузина… вся такая немолодая уже… шикарная…

Второе чадо – мальчик примерно её возраста – дёргает её за волосы и смеётся. Сохраняя королевскую осанку, девочка поворачивается, увесисто хлопает его сумкой по уху и, морщась, заявляет:

– Пап! Я, когда вырасту, буду доктором! И буду лечить дурные болезни!

– Какие, какие болезни? – заинтересовывается Бородатый папа.

– Дурные, – поясняет девочка. – А то столько кругом всяких дураков дурных… Прямо скоро умным людям вообще житья не будет!

– М-да, – вздыхает Бородатый папа. – Но, ты знаешь, врач-психиатр – это очень сложная и опасная профессия.

– Я знаю, пап, – кивает девочка. – Все врачи – опасные для людей. Не только психиаторные.

Через некоторое время я слышу, как папаши спорят о литературе:

– Да говорю тебе – это не один автор написал, а разные! «Парфюмер» – это Зюскинд, а «Коллекционер» – это этот.. как его? Фроссар!

– Не Фроссар, а Фрезер.

– Сам ты Фразер. Фрезер – это «Золотая ветвь»! А «Коллекционер» – это Френсис. Дик Френсис.

– Нет. Дик Френсис – это что-то такое про лошадей. А «Парфюмер» и «Коллекционер» – мне всегда казалось, что это две части одной трилогии. Там ещё одна должна быть… «Парфюмер», «Коллекционер» и это… как его?

– Милиционер! – радостно подсказывает мальчик.

Папаши задумываются, хмурятся и согласно кивают.

Ещё через четверть часа я вижу, как девочка прикорнула на плече у Бородатого папы, а он нараспев декламирует ей «Казачью колыбельную».

Сам узнаешь, будет время,

Бранное житьё…

– Тебе понятно, что такое «бранное житьё»?

– Ага, – сонно кивает девочка. – У нас с бабушкой уже давно бранное житьё. А с Мишкой – так вообще…

– Да, – вздыхает Бородатый папа. – Вижу, что понятно.

Девочка открывает один глаз, ласково глядит им на мальчика, сидящего напротив, и показывает ему кулак. Мальчик радостно фыркает, показывает ей в ответ два кулака и приваливается головой к Безбородому папе. Поезд вздыхает и зачем-то даёт длинный гудок.


2008/07/25 Про Разбойников

Я никогда не любила театр.

У каждого свои недостатки. У меня – такой.

В молодости я была вынуждена его скрывать. Потому что молодость моя пришлось на столь тяжёлые времена, что одно только признание в этом могло разом поставить меня за рамки какой бы то ни было социальной среды. Чтобы этого не случилось, я помалкивала и делала вид. Особенно в общении с моими подругами-однокурсницами, которые, в отличие от меня до такой степени любили театр, что в свободное от занятий время подрабатывали там уборщицами. Кто где. Одной особенно повезло – она работала в Большом. До сих пор она с умилением рассказывает, как однажды забыла на сцене веник и совок. Нечаянно, конечно, – не подумайте чего.

– А там ещё, как назло, минимум декораций было… В углу клавесин, дальше, чуть впереди, два кресла, одно – для Моцарта, другое – для Сальери. А посередине, между креслами, – веник и совок. И осветитель, зараза, как назло всё время на этот веник свет давал…

– Ну, и как? Влетело тебе?

– Не очень. Сказали: хорошо, что не пылесос. А веник – он и при Моцарте был веник. Ну, стоит веник, никому не мешает. Ружьё, между прочим, вовсе не обязано стрелять, этот взгляд на вещи уже устарел. А веник не обязан подметать. Это мне так режиссёр сказал. Но попросил в другой раз быть внимательнее. А Моцарт сказал, что это всё происки Сальери…

А две самых близких моих подруги устроились в театр Пушкина. По вечерам, сидя с ними в кафе-мороженом на улице Горького, я слушала только о театре Пушкина. Я всё знала о театре Пушкина. Сам Пушкин, стоящий неподалёку, на площади, не знал столько о театре Пушкина, сколько знала я. Подруги звали меня за кулисы. Я отнекивалась и говорила, что боюсь разрушить впечатление от спектаклей. Некоторым людям не нужно видеть, как устроен музыкальный инструмент – от этого портится их восприятие музыки. Подруги понимающе кивали. Они не подозревали, что я лгу. Мне просто было неинтересно ходить за кулисы. Чего я там не видала, за этими кулисами? Положим, ничего не видала, но и не испытывала в этом нужды.

Где-то раз или два в месяц они водили меня на «Разбойников» Шиллера. На другие спектакли тоже водили, – благодаря им я посмотрела почти весь репертуар, – но раз в месяц обязательно были «Разбойники». Я приходила в театр в чёрном бархатном платье, которое не просто мялось, а некрасиво заламывалось глубокими складками, если его не расправить перед тем, как сесть; в остальном же оно было бесподобно прекрасным. Я тщательно расправляла его и садилась в третий ряд, на специально оставленное мне место. Сесть дальше, чем в третий ряд, подруги ни за что бы мне не позволили.

И гас свет. И звучала медленная, грозная, леденящая душу музыка, от которой мурашки привычно ползли по всему бархатному платью, с ног до головы. И леденели кисти рук, и голова сладко кружилась от захватывающих предчувствий. Занавес красиво отползал подальше от сцены. Священнодействие начиналось.

Как неописуемо хорош был Карл Моор – длинный, носатый, с хмурой и страшной рожей и в незастёгнутой шинели на голых плечах! Когда он торопливо, давясь злобой и горем, выкрикивал свой неизбежный монолог про крокодилов, было ничуть не смешно – было по-настоящему страшно. И ещё страшнее было потом, в следующем действии, когда один из разбойников, кривляясь и паясничая, рассказывал ему, как бросил в огонь младенца, – а Карл мягко, дружески брал его за плечо, вкрадчиво спрашивал: «Ты сделал это, Шуфтерле?» – а потом одним молниеносным движением очень натуралистично перерезал ему горло. И дальше, после сражения в лесу, с мёртвым Роллером на руках и тяжёлым, детским недоумением на лице: игра оказалась не такой забавной, как думалось вначале. И потом, в последней сцене, когда под медленную, рвущую душу музыку, он медленно-медленно опускался на колени перед свисающей с потолка петлёй. Можно ли плакать каждый раз, если регулярно видишь это зрелище раз в месяц? Легко!

И ничуть не хуже Карла был Франц с его нежным, медоточивым цинизмом, с бархатными интонациями и дышащим непроходимой искренностью лицом. Как он бережно поддерживал под руки отца, прежде чем спихнуть его в каменную яму! Как деликатно обхаживал Амалию, прежде чем попытаться её изнасиловать! И как неподражаемо, с застывшей ледяной ухмылкой, вскидывал руку в приветственном нацистском жесте, когда по всему замку гремело: «Да здравствует наш господин Франциск фон Моор!» Ради одного этого зрелища стоило пожертвовать одним днём в месяц. А то и двумя, – как когда.

Карла Моора играл Александр Ермаков, здоровенный застенчивый харьковчанин, ушедший потом в Малый играть Несчастливцева. Мои подруги подарили ему ведро с гравировкой «Лучшему Карлу Моору от восхищённых уборщиц». Он был искренне тронут и долго носился с этим ведром и хвастался им по всему театру. А в Шуфтерле одна из моих подруг-таки влюбилась. Он оказался гением и пьяницей и попортил ей немало крови. Об этом периоде своей жизни она всегда вспоминает с удовольствием.


2008/07/26 Одно из моих самых ранних детских воспоминаний

Множество налезающих друг на друга крыш, покатых и плоских, с трубами и без труб, сверкающих на солнце так, что больно глазам. Кое-где на этих крышах – остатки снега, такие же грязные и сверкающие. Над крышами – ветки деревьев, чётко разделённые солнцем на две части: тёмно-коричневую и нежно-золотую. А ещё выше – нестерпимо синий небесный свет и мокрые солнечные голуби.

В то время мы жили на Валовой улице в старом трёхэтажном доме. Из окна этого третьего этажа, разумеется, никаких крыш видно не было, а были видны часть улицы, шоссе и лестница к подземному переходу. Между тем, эти крыши я помню ярко и отчётливо. Как и то, что я видела их именно сверху.

Неужели в то время я умела летать? Если так, то почему-то никто из взрослых мне потом об этом не рассказывал. То ли забыли, то ли считали это чем-то само собой разумеющимся.

А вы? Что вы помните из своего самого раннего детства?

2008/07/29 дети

Мне теперь не до игрушек,

Я учусь по букварю...

*******

В магазине игрушек – мама, папа и дочка лет шести.

МАМА. Смотри, какое – да? – изобилие… Прямо не знаешь, что выбрать. В наше время таких игрушек не было.

ПАПА. Ага. И цен таких не было, между прочим.

МАМА. Цены – это да… Это ужас.

ПАПА. Это не ужас. Это ужас-ужас-ужас. Как в анекдоте.

МАМА. В каком анекдоте? Разве это не Гамлет говорил про «ужас-ужас-ужас»?

ПАПА. О, Господи.

МАМА. Ну, ладно, Серёж! Ну, всё-таки на день рожденья идём. Надо что-то приличное выбрать, не скупиться… Ириш, тебе что тут больше всего нравится?

ДЕВОЧКА (с трепетом и томлением, не отводя от прилавка сияющих глаз). Обезьянка. Мама! Смотри, какая обезьянка!

МАМА. Какая обезьянка – вот эта? Слу-у-ушай! И вправду хорошенькая какая! И не очень дорого, кстати. Вот её и купим!

Девочка берёт Обезьяну на руки, улыбается с тихим, недоверчивым восторгом и прижимает её к себе. Обезьянка немедленно обвивает руками её шею и прижимается к ней. Обе вопросительно, с боязливой надеждой смотрят на папу с мамой

МАМА. Купим и подарим Ниночке.

ДЕВОЧКА (бледнея). Нет.

МАМА. Как это – «нет»? Ты что?

ДЕВОЧКА (вцепляясь в Обезьянку изо всех сил). Мама! Мы ей что-нибудь другое купим. Мама, ну, пожалуйста! Давай ей что-нибудь другое. А Обезьянку – мне!

ПАПА. Ириш, тебе не стыдно, а? Ты что, жалеешь игрушку Ниночке? Она же твоя сестрёнка! Ну, пусть двоюродная… Но сестрёнка же!

ДЕВОЧКА (со всей возможной убедительностью). Папа, мне не жалко! Честное слово! Любое другое, всё, что хотите. А эту Обезьянку – мне. Ладно?

ПАПА. Ну, вот ещё! Не капризничай! Раз сказано – Ниночке, значит – Ниночке.

ДЕВОЧКА (с крупными, как горох, слезами на ресницах). Папа. Пожалуйста. Ну, пожалуйста. Папа.

МАМА. Серёж, может, оставим ей эту обезьянку? Раз уж ей так хочется… А?

ПАПА. Ты пойми, нельзя исполнять все её прихоти! Сегодня она с Ниночкой не захотела делиться, завтра – с бабушкой, а послезавтра она нас с тобой из квартиры выгонит и будет в суде делить имущество.

МАМА. Ну, это уж ты хватил, допустим…

ПАПА. Ничего не хватил! Думаешь, как получаются эгоисты? Именно так! Именно из таких детей, которым всё время потакают, каждому из капризу.

МАМА. А может быть, мы им обеим купим по такой обезьянке?

ПАПА. Во-первых, такая тут одна, по-моему. Я второй не вижу. А во-вторых, думаешь, ей обезьянка нужна? Ей просто обидно, что у Ниночки будет такая игрушка, а у неё – нет. Это же элементарная зависть! И жадность.. если хочешь знать.

ДЕВОЧКА (всё ещё не отпуская Обезьянку, тихим, уже лишённым всякой надежды голосом). Мама! Папочка… Ну, по-жа-луй-ста…

МАМА. Прекрати реветь! Большая уже девочка, а вцепилась в малышовую игрушку! Немедленно отдай обезьянку! У тебя и так полно всякого этого барахла! А это – для Ниночки!

По лицу Обезьяны текут крупные, как горох, девочкины слёзы.

___

Неподалёку от магазина на скамейке сидит мальчик лет семи-восьми. Рядом с ним – пожилой и помятый плюшевый коала.

МАМА МАЛЬЧИКА. Славик, ну, я понимаю – машинки. Или там… вертолёты эти твои. Но это-то старьё! На что он тебе нужен? Ты и не играешь с ним совсем!

МАЛЬЧИК (солидно). Конечно, не играю. Что я, маленький?

МАМА. Вот именно! Давай уж его выбросим наконец. Или Андрею отдадим.

Мальчик смотрит на неё и усмехается. Взрослые просто не понимают многих простых вещей, которые понятны и младенцам. Что очень трудно и больно расставаться с вновь обретённым другом, с которым уже наметилось полное единение душ. Что нельзя выбрасывать на помойку или дарить кому-то за ненадобностью старых, давно испытанных и любящих тебя друзей. Они не понимают. Значит, нужно говорить с ними на том языке, который им понятен. Это ещё Экзюпери советовал.

– Мам! Да ты что? Наоборот, его нужно беречь! Со временем его рыночная цена только вырастет! Я тебе точно говорю!

Мать в изумлении поднимает брови. Мальчик и Коала перемигиваются и незаметно подвигаются ближе друг к другу.


2008/08/06 дети

Ещё немного о чашках

На совести абсолютно каждого ребёнка есть хотя бы одна разбитая чашка. И не одна, – скажете вы. И не одна, – скажу я. Глупо спорить, когда так оно и есть.

Только взрослым разрешается безнаказанно бить чашки. Как, впрочем, делать все прочие глупости и неловкости. С детей за это строго спрашивают, и дети об этом знают, причём задолго ДО ТОГО, как с них за это по-настоящему спросили. Видимо, это что-то из области коллективного бессознательного или ещё откуда-то оттуда, из этого района. Лично я чуть не с самого рождения твёрдо знала, что когда-нибудь непременно разобью чашку, как Адам и Ева наверняка в глубине души знали, что съедят яблоко. Лет до пяти мне кое-как удавалось убегать от рокового предначертания, а потом это всё-таки случилось.

Очень ярко помню, как это случилось. Мне, как я уже сказала, было лет пять или чуть меньше, а чашке – гораздо больше. Она была из старого бабушкиного сервиза, тёмно-синего, в тонкую золотую клетку, с узорным ободом по краю каждого предмета. Я его любила, этот сервиз. В густой синеве сахарницы сахар казался ослепительным, искристым и тяжёлым; как куски мрамора, из которого были сделаны колонны на станции метро «Киевская»; чайник был приземистым и легкомысленно курносым, а чашки, наоборот, стройными и вытянутыми вверх, как древние чаши, и чай светился в них горячим смуглым золотом, на которое было интереснее смотреть, чем пить.

И вот такую-то чашку я и расколотила! Это произошло ещё на старой коммунальной квартире, очень зимним и очень тёмным вечером. За окном была густая кобольдовая синева, и лежащий в ней снег казался ослепительно белым, искристым и тяжёлым, как сахар в сахарнице на столе. Мама накрыла на стол, чтобы пить чай с тортом «Арахис» – изумительной вещью, кстати, подобной которой не будет уже никогда. Почему-то мне показалось, что чашки стоят неправильно, не на своих блюдцах, хотя все чашки были одинаковые, и блюдца одинаковые – из того самого синего сервиза. Я встала на цыпочки и принялась их переставлять, меняя местами. Отчётливо помню, как одна из них наконец вырвалась у меня из рук, грохнулась на стол и раскололась на три или четыре части. К счастью, чай в неё ещё не успели налить.

Сперва я даже не поняла, что случилось. А потом поняла, и ледяной ужас облил меня с головы до пяток. Мой час пробил. Я это всё-таки сделала.

– Не вздумай ругать ребёнка из-за таких пустяков, – предупредил маму папа, врезаясь кривым пиратским ножом в «Арахис» и заранее сглатывая слюну.

– Я и не вздумаю, – обиделась мама, которая явно собиралась именно это и сделать. – Ты один у нас такой, да? – педагогически правильный? Подумаешь, чашка. Ничего страшного. Сейчас другую достану, только осколки выкину сперва…

Я смотрела, как она выбрасывает в ведро осколки и лезет в сервант за новой чашкой, вдыхала запах чая, арахиса и сливок и медленно, не веря себе, оттаивала, заново возвращаясь к жизни. Как если бы вдруг Бог сказал Адаму и Еве: да ладно, пустяки! Ну, съели и съели, подумаешь… Что у меня, яблок, что ли, не хватает?

И был тихий, счастливый вечер. И жидкий золотой чай с кусочком сахара, оседающим и рассыпающимся на дне новой чашки. И божественный торт «Арахис», щедро вымазывающий всё, что к нему прикасалось, подтаявшим тёмным шоколадом. И хорошие разговоры. И вечер синел и переливался за окном в свете фонарей, а в углу шуршал и сердился хомяк, которого дразнил домовой. Хомяка звали Хомяк, а домового – Кое-Кто. Я слушала их перебранку и размышляла про себя, не попытаться ли присосать к подбородку новую чашку, извлечённую из серванта, – разумеется, после того, как чай будет выпит. Но, поразмыслив хорошенько, поняла, что этого делать не стоит.

А со второй чашкой из этого сервиза вышло много хуже и непонятней. Она разбилась примерно через год после первой, при совершенно необъяснимых обстоятельствах. Я сидела на диване, играла в увлекательную игру под названием «Умный телефон» и очень удивилась, когда мама вошла в комнату и спросила:

– А что с чашкой? Ты её уронила, да?

А я не роняла никакой чашки. И с чистой совестью сообщила об этом маме.

– Ну, как же не роняла? А это что?

На полу и впрямь валялись темно-синие с золотом осколки.

– Я не роняла, – пожала плечами я. – Правда. Я не трогала. Может, Хомяк?

– Хомяк в клетке, – холодно сказала мама. – И потом, он всё равно не взобрался бы на стол. Лучше уж признайся честно. Я не буду ругаться, только признайся.

– Я не трогала, – честно ответила я. – Хоть ругайся, хоть как. Не разбивала, и всё.

Мама огорчилась и позвала с кухни бабушку. Вдвоём они очень быстро припёрли меня к стене и доказали, что никого, кроме меня, в комнате не было, а чашки сами по себе не умеют ни ходить, ни летать, ни прыгать со столов.

– Ладно, – сказала я, понимая, что возразить мне нечего, а просто так они всё равно не отстанут. – Пусть я разбила.

– Не «пусть я», а просто – «я»! Ну, неужели так трудно признаться?

– Ладно, – тоскуя и досадуя, ответила я. – Это я разбила.

Но этого им показалось мало. Они захотели узнать, КАК я это сделала. Я ещё больше затосковала и принялась сочинять подходящую версию:

– Ну… я шла мимо стола. Шла, шла и задела её плечом. Чашку. Задела, а она взяла и упала И разбилась.

Но эта версия их не удовлетворила. Они тут же, на месте, провели следственный эксперимент и доказали, что я никак не могла задеть эту злополучную чашку плечом.

– Нет, ты всё-таки расскажи, как было на самом деле! Пойми: тут не в чашке дело! А в том, что ты нас обманываешь, а это очень нехорошо.

Не тут-то было. Придуманная мною версия неожиданно оказалась мне так дорога, что я упёрлась на ней, как партизан, и держалась так твёрдо, что обоим следователям в конце концов пришлось смириться и отступить. Единожды солгав, мне не хотелось осквернять себя новой ложью. Потому что на самом деле я этой чашки не трогала. Это я твёрдо знала тогда и твёрдо знаю теперь. А разбилась ли она так же непонятно, сама собой, как Голубая Чашка у Гайдара, или кто-то её всё же разбил, я не знаю до сих пор.

Впрочем, тогда-то у меня были кое-какие подозрения. Вдохновляемая ими, я в тот же вечер демонстративно скомкала и выкинула в помойку обёртку из-под тахинной халвы, вместо того чтобы, как обычно, оставить её Кое-Кому в уголке под книжной полкой. Кое-Кто обиделся и неделю не приходил, так что Хомяк даже заскучал и стал по целым дням сидеть в своём домике, подгрызая его изнутри. Через неделю Кое-Кто вернулся, но отношения между нами ещё некоторое время оставались натянутыми. Впрочем, вполне допускаю, что он, как и я, к гибели Второй Чашки не имел никакого отношения.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю