Текст книги "Дневник библиотекаря Хильдегарт"
Автор книги: hildegart
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 93 страниц)
2006/05/05 всякая ерунда
Разное
– Леди, вы не подскажете, далеко ли до Зосимовой пустыни? – обращается ко мне в тамбуре электрички молодой человек с рюкзаком за плечами и коротким мечом у пояса.
– Зосимова пустынь через три остановки. Только я не леди, – вздыхаю я. – Я из простых.
– Это не имеет значения. Дульсинея Тобосская – та вообще была скотницей, между прочим, – меланхолически улыбается юноша, откидывая прядь и щурясь на пролетающие мимо столбы.
– Любите Дон-Кихота? – спрашиваю я, оглядывая его с любопытством сверху донизу – от заострённых ушей до мягких, расшитых бисером сапог.
– Почему бы и нет, миледи? Хорошая книга… Вы позволите, я закурю? Спасибо. Да. Так вот. В сущности, Дон-Кихот – это первый из ролевиков. Беда его в том… вам не мешает дым? Да. Так вот. Беда его в том, что он слишком увлёкся своей ролью. А так – был бы отличный мужик.
На следующей остановке он выходит. Так и не доехав до Зосимовой Пустыни.
*************************
– Слушай, мне такое сегодня приснилось! Знаешь – смерть. Будто она ко мне пришла. Не за мной, а ко мне. Просто в гости. Повидаться. Ни фига себе, да?
– А как она выглядела?
– Как мужик. Как здоровенный такой дед, седой, в плаще с капюшоном. И с нервным тиком на одном глазу.
– Интересно… Тик-то отчего?
– От нас от всех, наверное…
***********************************
– Этот Золотой Петушок, он сторожил царство царя Дадона. И когда нападали враги, он становился большой-большой, как дерево, и начинал кукарекать..
– Владка! Ну, что ты выдумываешь? Не было у Пушкина про дерево.
– А вот и было. Я же помню. «Чуть опасность где видна – верный сторож КАК СОСНА».
Правда. Как сосна. Я вспомнила. Когда я была маленькая и слышала, как по радио Козловский сладким голосом выводит «ночной зефир струит эфир», то представляла себе следующую картину. Некто залезает ночью на кухню, откусывает от зефира в шоколаде, а оттуда начинает струиться едкое эфирное масло. Из соседней комнаты выбегает хозяин зефира со сложным именем Гвадал Квивир и принимается шуметь, греметь и ругаться…
2006/05/07 дети
Розовое платье
Самым лучшим платьем в моей жизни было то, которое мне подарили на моё пятилетие. Воздушное, кремово-розовое, с рукавами-фонариками и двумя тонкими, едва различимыми розами, вышитыми сбоку, возле кармашка. Каждый раз, надевая его, я преображалась душой и погружалась в упоительные самодовольные грёзы. От него пахло роскошью, торжественными летними вечерами, рестораном «Золотой колос» на ВДНХ, куда нас с сестрой водили иногда, в виде особого поощрения, и водой, налитой во флакон из-под маминых духов «Клема». Я надевала его, готовясь к походу в театр или на детский утренник, и смотрела на себя в зеркало из-под розовой панамы, слегка прищурившись, склонив на бок голову и высокомерно улыбаясь кончиками губ. К платью прилагалась сумочка – крошечная, тоже розовая, слегка потёртая по боками и щедро расшитая крупным, осыпающимся бисером. Всё это, вкупе с новыми белыми туфельками на маленьких, твёрдых, как копытца, каблучках, было той самой восхитительной прелюдией к празднику, которая сплошь и рядом оказывается много лучше и отраднее, чем сам праздник.
Через два года платье стало мне мало, и его отдали моей младшей сестрице.
Этот тяжёлый удар я вынесла с внешним спокойствием, маскирующим гневную бурю в душе. С приходом нового лета я часто вспоминала его, кое-как превозмогая горечь утраты и тихо злясь на сестру Наташку, которая, вне всяких сомнений, была ещё мала для подобной роскоши и никак не могла оценить её по достоинству. Синее платье с дурацкими белыми бантиками у талии, которым мне попытались компенсировать мою потерю, я надевала через силу и смотрела на себя, презрительно выпятив губу. Хуже всего было то, что со случившимся ничего нельзя было поделать – даже если бы я каким-то способом заполучила своё розовое платье обратно, оно всё равно бы на меня не налезло.
Летом мы с сестрой жили в разных деревнях. Она жила у своего деда, в деревне по соседству, в длинном чёрном доме с дырявой, как звёздное небо, крышей, и со множеством маленьких комнат, пахнущих душистыми сушёными травами. Виделись мы довольно редко.
Однажды я сидела в саду, грызла какой-то стебель и мучительно скучала. Мы были один на один с Вселенной; обе мы понимали, что сказать нам друг другу нечего и потому чувствовали себя тягостно и неловко. Калитка задрожала, скрипнула, и в неё боком, с радостным похохатыванием протиснулась Наташка. Протиснулась и встала на тропинке, щурясь на солнце и заливаясь тихим торжествующим хохотом. На ней было моё розовое платье, чудовищно измазанное и испещрённое пятнами разных оттенков. От него пахло уже не роскошью и не театральным фойе, а землёй, травяным соком, клубникой и фруктовым мороженым за семь копеек, которое было гораздо вкуснее той бурды, что нам подавали в серебряных вазочках в «Золотом колосе».
– Ты чего? – с радостным замиранием спросила я. – Ты с кем сюда пришла-то?
– Одна, – со скромным достоинством сказала она.
– Ты обалдела? – внутренне кувыркаясь от счастья, спросила я. – Кто тебя отпустил одну в такую даль?
– Никто, – так же гордо ответила она. – Я сама. А чего? Им всё некогда и некогда… А я к тебе хотела.
– А платье чего такое грязное?
– Так я ж его из корзины вытащила. Его отложили, чтобы стирать. А я вытащила и одела. Специально, чтобы ты обрадовалась. Ты обрадовалась?
– Ещё как, – заверила её я. – А уж как мама-то обрадуется, я себе представляю. И не только она. Как ты вообще додумалась одна сюда прийти? Тебе же голову оторвут.
– Ничего не оторвут. Поругают и перестанут. Первый раз, что ли? – философски заметила она. – Ты лучше это… Давай думай, во что играть будем. Только чур я принцесса. И чтоб без индейцев, а то я их боюсь…
Мир расцвел, запел и заиграл солнечными бликами. На радостях я подумала, не отдать ли Наташке ещё и бисерную сумочку, но после некоторых размышлений всё же решила повременить.
Потом, после всех положенных ахов и нахлобучек со стороны взрослых, мы играли до темноты, и Наташка была принцессой, и я набирала для неё из ведра воды во флакончик из-под духов «Клема». А вечером все за столом удивлялись, почему у чая такой едкий горький вкус и странный запах…
2006/05/10
На Даниловском валу, возле монастыря, видела вчера старого монаха. Он шёл, шаркая разбитыми ботинками, спотыкаясь и временами хватаясь за поясницу. При каждом eго шаге что-то нежно бряцало и позвякивало. Я обогнала его, обернулась и прищурилась. На груди его, прямо на пыльной потёртой рясе, нестерпимо сверкали ордена и медали, и было их так много, что ряса совсем обвисла и скособочилась под их тяжестью. Встречные прохожие сбивали шаг и долго провожали его взглядами. Лицо монаха было совершенно бесстрастно. Уже на подходе к монастырским воротам откуда-то сверху, из дрожащей майской зелени, прямо в руки ему слетел тугой голубой шарик. Монах задрал голову повыше, вгляделся в небо, кивнул кому-то всклокоченной белой бородой и, подхватив шарик за верёвочку, скрылся вместе с ним за воротами.
2006/05/11 всякая ерунда
Сны в духе Бунюэля
– Ты знаешь, что мне сегодня приснилось? Это вообще! Как будто я сижу на концерте, вроде бы как в Малом зале или ещё где-то… концерт ещё не начался, а свет уже потушили. И как-то так очень темно в зале, нехорошо как-то. И тут у меня мобильный как зазвонит! Я беру трубку, а там какой-то мужской голос незнакомый, и сразу, с порога начинает на меня орать: «Ты что, типа, не знаешь, что перед концертом надо телефоны отключать? Быстро вырубай свой, а то хуже будет!» Я говорю: « А кто это? Кто говорит-то?» А он: «Кто, кто… Берлиоз!» Тут я окончательно обалдеваю и говорю ему: «Как Берлиоз? Берлиозу же голову отрезало на Патриарших!» А он мне: «Так тот Берлиоз – не композитор. А я как раз композитор. И сейчас будут играть мою симфонию. И если ты свою долбанную мобилу не выключишь, я не знаю, что я с тобой сделаю!» Ну, мне так слегка поплохело от такого разговора, я ему говорю: «Да выкючу я, выключу, не нервничай только так»… и стал мобильник выключать, а он – представляешь? – не выключается. И как-то раскалился весь у меня в руке, покраснел, просто жуть косая. Я его бросил на пол, а сам думаю: нет, всё-таки этот Берлиоз – не композитор. Сейчас как начнётся что-нибудь такое… доллары с потока полетят… и что тогда делать? Брать нельзя, и не брать тоже вроде как обидно. И хорошо ещё, если только доллары… Короче, рванул я из этого зала, пока всё не началось, ищу выход, а выхода-то и нет! То есть, портьерки красные, за которыми дверь помещается, есть, а дверей за ними нету. Одна сплошная стена ровная. И тут, за моей спиной, вдруг первый аккорд этой самой симфонии. И тут же, откуда то снизу, с пола, звонит мой мобильный. Я же его так и не выключил! Ох, как я тогда испугался. И от страха проснулся. Проснулся – а у меня и правда мобильный звонит. Я его выключил к аллаху на всякий случай и чайник ставить пошёл.
– Кошмар. Эти театральные двери… Мне ведь тоже один раз снился сон про театральные двери. Это был ужас. Приснилось, что я сижу на спектакле, дают «Три сестры» Чехова, и спектакль длится уже сутки или больше, потому что там каждая сцена или реплика повторяется раз по двадцать. Представляешь, да? Допустим, они играют какую-нибудь сцену в саду, а потом заходят в дом и повторяют всё то же самое, слово в слово… Выходят опять на улицу – и опять то же самое. Потому что такой замысел режиссёра. Мы все уже охренели окончательно от этого замысла, а деваться некуда, потому что двери все заперты наглухо, и никого из зрительного зала не выпускают. Там уже кто орёт, кто скандалит, кто в истерике, а всё бесполезно. И тут встаёт какая-то женщина и кричит: «Товарищи! – кричит. – У нас нет другого выхода! Нам всем нужно скинуться и купить этим заразам билет до Москвы! Раз уж они так хотят в Москву, пусть едут!» Ну, тут все оживляются, начинают доставать кошельки; откуда-то появляется режиссёр на деревянной ноге, как Сильвер, и с аккордеоном на плече, и начинает собирать в шляпу деньги. И при этом ещё орет, чтобы мелочь не кидали, а то билет до Москвы нынче стоит дороже, чем до Нью-Йорка. И я ещё думаю: вот как в наше время театры деньги-то зарабатывают! И просыпаюсь. Ужас, одно слово.
2006/05/12 всякая ерунда
Весной хорошо ходить по городу и читать объявления.
«ПРОДАЁТСЯ ЦВЕТНАЯ ПЛЁНКА С ОТТАЛКИВАЮЩИМ ПОКРЫТИЕМ» Рядом приклеен образец плёнки. Про покрытие – чистая правда. Не соврали.
«СДАМ КОМНАТУ ЛЮДЯМ ЗА 100 ЕВРО В МЕСЯЦ» Ага. Людям, значит. Остальных, значит, просят не беспокоиться. А жаль – комнатка-то того… недорогая.
Афиши тоже хорошо разглядывать. Вот сегодня увидела: «СВЕТОПРЕСТАВЛЕНИЕ С ОРКЕСТРОМ». Ну, да. С оркестром, как положено. С духовым. Если имеются в виду иерихонские трубы… Или не они? Подошла ближе – нет, всё-таки «светопреДставление». Эх! Рано обрадовалась…
А вот надпись на ржавом контейнере в тихой подворотне перечитывала несколько раз. Но то, о чём я думала, так и не получилось. Там было написано «ВЫЗОВ МУСОРА» Не «вывоз», а именно «вызов». Я представила себе, как стучу костяшками пальцев по контейнеру. Оттуда, лихо подтянувшись на руках, вылезает милиционер. Не настоящий, а сказочный – такой, как в старом фильме «Улица полна неожиданностей». В ослепительно белом кителе и с гордым курносым лицом. Снимает с уха картофельную шелуху, поправляет пояс и говорит, не глядя на меня:
– Хватит уж мусорами-то обзываться. Как не надоест только…
– А это вовсе и не я даже написала, – с робкой скандалинкой в голосе заявляю я и на всякий случай делаю шаг назад.
– Ладно, – вздыхает он. – Что случилось-то? А то у меня на сегодня ещё четыре вызова.
– А кто вызывал-то? – осторожно интересуюсь я.
– Да чёрт его знает! – в сердцах отвечает он, усаживаясь на край контейнера. – Может, это вообще ворона стучала по железу, а мне зафиксировали как вызов. Что за жизнь? Ты… этого… у тебя закурить есть? Не отвечай, по глазам вижу, что нету. Эх, граждане! Ну, что за граждане пошли? Даже закурить, и то у них нет.
Милиция всё видит по глазам. Все наши грехи и преступления. Так нам с сестрой говорили, когда мы были маленькие. Я-то, положим, не очень в это верила и особо не волновалась, а вот моя сестра верила свято и боялась милиции, как огня. Зимой, когда мимо нас проезжала милицейская машина, она останавливалась на бегу, быстро присаживалась в сугроб и зажмуривалась изо всех сил.
Почему на бегу? Потому что ходить она лет до пяти не умела. Только бегала.
2006/05/18
Вот уже полгода, как от меня куда-то делся мой друг, и меня это очень печалит.
Печаль у меня какая-то детская.
По утрам она сидит у моей кровати и, насупившись, ждёт, когда я проснусь. Не дождавшись, начинает сурово сопеть, хныкать и дёргать меня за рукав пижамы. Собака смотрит на это, прищурившись и вывалив на бок язык, тихо смеётся и радуется, что меня вот-вот разбудят. Ругаясь, почёсываясь и отпихивая от себя поочерёдно их обеих, я встаю, кое-как одеваюсь, и мы идём гулять. Втроём.
Сейчас собака моя в отъезде, а Печаль по-прежнему при мне, и, как прежде, она будит меня ранним утром и говорит с сердитым сопением:
– Ну чево-о, долго будем валяться? Я жду, жду… пошли уж, наконец?
– Куда? – говорю я ей из-под одеяла. – И зачем, скажи на милость? Дождь же на улице.
– Ну и что ж, что дождь? – говорит она. – Наоборот, самое оно.
Я выбираюсь из постели, натягиваю на себя, что придётся, усаживаю её на плечи, и мы идём гулять. Утро хнычет, брызжет душистыми ледяными каплями, лужи мигают, морщатся и пахнут раздавленными почками.
– Смотри, все плачут, – говорит мне она. – Давай и мы, что ли?
– Не вздумай, – говорю я ей. – Не позорь меня при всём честном народе. Домой придём – там уж ладно… А здесь– не смей. А то я тебя больше в жизни не возьму с собой.
– Да ладно, «не возьму», – хмыкает она. – Куда ты от меня денешься-то?
– А вот и денусь, – обещаю я. – Есть всякие техники… тренинги разные. Знаешь, как много об этом всего понаписано?
– Да знаю, знаю, – фыркает она. – Фигня всё это. И техники есть, и тренинги есть… И я тоже есть. Всё есть.
– Нет, ты подожди, – взволнованно возражаю я. – Мы не должны так себя вести. Понимаешь, мы ведём себя так, словно кто-то обязан нас любить. А на самом деле никто ведь не обязан.
– Ага, – ехидно говорит она. – Скажи ещё, что любовь – это дар, который даётся нам бесплатно, и его нельзя ни заслужить, ни выпросить. Зна-а-ем. Слыхали уж. Пошли-ка лучше вон в тот переулок, там дома старинные… красивые…
Иногда я и правда пытаюсь от неё избавиться. Ссаживаю её с плеч и оставляю в каком-нибудь дальнем парке под сомнительного вида кустом с прошлогодними жухлыми листьями. Но она начинает так вопить и колотить ногами о землю, что я возвращаюсь, даю ей подзатыльник и опять усаживаю к себе на плечи. Некоторое время она ворчит, всхлипывает и пытается укусить меня за ухо, но вскоре успокаивается и начинает мурлыкать песенку о том, как «дело совершилося, с тех пор я стал злодей». Или ещё какую-нибудь. Я этих песен не знаю и невольно заслушиваюсь. Она радуется моему вниманию и старательно выводит детским, дрожащим от недавнего плача голоском:
И во-от, в двенадцать часов но-очи,
Приходит в саване мертвец.
«Отда-ай, старуха, мои де-еньги,
Ведь я – зарезанный купец».
– Ну, ты даёшь, – говорю я. – Где ты всего этого набралась?
– Я же Печаль, – гордо говорит она. – Мне положено петь печальные песни.
– Ничего себе печальные! – говорю я. – Это не печаль, это жуть какая-то. Зарезанный купец… Придёт же такое в голову. Ты что, сериалов насмотрелась?
– За кого ты меня принимаешь? – оскорбляется она. – Это старинная песня, ещё из девятнадцатого века… А вот ещё есть одна:
Напилася я пьяна,
Не дойду я до дому…
– Этого ещё не хватало! – пугаюсь я. – Я вот тебе напьюсь! Я тебе напьюсь! Мала ещё, чтоб напиваться!
– Ну и что ж, что мала, – рассудительно отвечает она. – Я же буду расти. А как вырасту, тогда и буду…
– Чего ты будешь-то? И с чего это ты вырастешь? Тебе положено со временем уменьшаться, а не расти! Потому что время – лечит.
– Ага, лечит. Много оно тебя вылечило-то?
– Всё. Ещё одно слово – и я тебя ссаживаю. И ори здесь, под забором, сколько хочешь.
– Да ладно, ладно, – виновато гогочет она. – Это же просто песня…Слушай, а мы на Шаболовку за пирожками пойдём?
– Зараза ты, – печально говорю я. – Ну, хоть бы обо мне немного подумала. Ешь-то их ты, а толстею-то я.
– Да ладно, чего там… от одного пирожка-то, – неуверенно усмехается она. – Только, чур, мне вишнёвый.. И с сыром. И можно ещё с клубникой тоже.
Мы заходим на Шаболовку, затем, благоухая пакетом с пирожками, огибаем сонный трамвайный парк и, перешагивая через лужи, бредём к Серпуховке. Из утренних кафе пахнет жидкостью для мытья посуды, кофе и салатами оливье. Мокрые вороны ходят по крышам, оскальзываясь и топорща перья. В маленьких, задёрнутых жалюзями конторах начинается вялое шевеление, бульканье кипятильников и стук клавиатур. На окнах их белеют забытые с Нового года пыльные снежинки.
– А хорошо как, – с набитым ртом говорит Печаль и устраивается поудобнее у меня на плечах.
– Да, – говорю я. – Это ты молодец, что меня вытащила. Хочешь, анекдот расскажу? Политический. Про Шрека.
Мы обе фыркаем, она радостно подпрыгивает у меня на плечах, но потом спохватывается и начинает хмуриться и ёрзать.
– Хватит ржать, – говорит она с притворной строгостью. – Плакать-то когда будем?
– Дома поплачешь, – успокаиваю я. – Вот вернёмся, завтрак приготовим, подметём… ну, и тогда уж.. Но всё равно ты зараза. Плакать будешь ты, а морда опухнет у меня. Как я с такой мордой на работу пойду?
– А ты потом картофелину разрежь и приложи к глазам, – советует она и тянется с моих плеч к ветке цветущей липы…
2006/05/18
Не знаю, почему вдруг вспомнилось письмо одного офицера из Чечни. Пишет он своему другу Алёше. Ну, там – то да сё, жалуется на жару и скуку, говорит, что командует «разным сбродом», вместе с которым предстоит ещё воевать целую зиму, и за это время он «надеется их раскусить». Рассказывает, между прочим, про одно дело, «довольно жаркое». Вообрази, говорит, что в овраге, где была потеха, с час после этого пахло кровью. Когда мы увидимся, говорит, я тебе расскажу подробности, очень интересные. А в письме не могу – не велят.
Вот уж сколько лет прошло, и офицера-то того давным-давно застрелили, а потеха всё идёт, и конца-края ей не видно, и в овраге том до сих пор всё пахнет и пахнет кровью...
2006/05/20 сентиментальные путешествия
Так и не могу вспомнить, как назывался этот городок.
Впрочем, там, в Германии, я с первого дня только и делала, что забывала какие-нибудь жизненно важные вещи. В тот пресловутый первый день, возвращаясь из института на квартиру, где меня разместили, я внезапно поняла, что совершенно не помню ни названия улицы, ни номера дома. Почему-то меня это совсем не испугало. Сумерки тихо наплывали откуда-то сверху, Франкфурт был тих и безмятежен, и я была безмятежна, и бродила по нему, как по длинному смутному сну, желая и одновременно не желая проснуться. Маленькие магазинчики сверкали в переулках вывесками и витринами, над пряничными башенками, увитыми плющом, тяжело кружили вороны, где-то хохотали и пели по-польски подгулявшие гастарбайтеры, а у обочины дороги сидели тщательно одетые, вежливые панки и провожали благожелательными взглядами прохожих. Сначала я просто ходила по улицам, затем стала пытаться о чём-то расспросить встречных старушек, попутно наслаждаясь старомодным изяществом их произношения. Старушки искренне желали мне помочь, но как можно помочь человеку, который сам не знает, куда ему нужно? Они покидали меня с сострадательными улыбками, рассыпаясь в извинениях, и я опять ныряла в уличный сумрак и кружила, кружила по нему до бесконечности.
Спасение пришло в лице ангела, томившегося на автобусной остановке. Ангел был белобрысым, широкоплечим, с круглой улыбчивой физиономией и аккуратным пивным брюшком, как и полагается немецкому ангелу. Ещё не зная, кто он такой, я бездумно присела рядом с ним на скамеечку, чтобы отдохнуть от бесплодных блужданий. Он заинтересованно покосился на меня, хмыкнул и вдруг сказал:
– А я когта-то утчил русский язик. Та-а, та. Но теперь не помню уше. Мало помню.
Сперва я не поверила своим ушам, а потом обомлела и уставилась на него. Дело было не в том, что ночью посреди Франкфурта со мной кто-то заговорил по-русски. А в том, что я-то ведь не сказала этому «кому-то» ни слова. Как он мог догадаться, что я русская?
Некоторое время он с наслаждением созерцал мои выпученные глаза и приоткрытый рот, а потом радостно загоготал и потянул из моей сумки книгу. При свете фонаря над скамейкой было хорошо видно, что это немецко-русский словарь. Всё ещё не отойдя от изумления, я осторожно похихикала ему в такт, зачем-то открыла словарь на середине и увидела вложенную в него бумажку. На бумажке криво, но разборчиво было написано название улицы, на которой я жила. Почерк был явно мой. Но я почти могла поклясться, что не писала себе никаких таких бумажек. Или всё-таки писала? В растерянности я подняла глаза на ангела, но он уже с бодрым пыхтением забирался в подъехавший автобус и на меня не смотрел.
Потом я ещё много чего забывала. И каждый раз меня выручало какое-нибудь сомнительное чудо, на которое я с тайным нахальством надеялась. Но вот название того городка, куда мы с моей знакомой попали почти случайно, так и не могу вспомнить по сей день. И спросить мне не у кого – с той дамой из министерства, моей тогдашней однокурсницей, я потеряла связь и ничего о ней не знаю.
Она тоже приехала во Франкфурт, чтобы учить немецкий. Давался он ей с трудом, и почему-то она этого мучительно стеснялась. Впрочем, догадаться об этом можно было только при близком с ней общении. В её безукоризненной манере держаться, непринуждённо-величественной осанке и суховатой, изысканной вежливости было что-то завораживающее. Она мне нравилась. Она напоминала мне гвардейского офицера времен Павла Первого. Про себя я называла её Миледи.
В один из выходных дней мы с ней поехали кататься по Майну на прогулочном пароходике. Сначала мы и впрямь плыли по Майну, потом выплыли куда-то ещё; мимо нас потянулись зелёные холмы и виноградники, и всё опять было, как во сне. На верхней палубе к нам попытался привязаться какой-то парень родом из Туниса. Он был весел, дурашлив и хорош собой, но – увы – не знал ни слова по-немецки, я же по-французски могла лишь с грехом пополам прочесть «Нотр пэр» и «Сен, сен сен, лё Сеньор Дьё де ль’универ», а это никак не способствовало флирту. Миледи глядела на него, подняв подбородок и насмешливо прищурив ледяные синие глаза. Парень повертелся немного вокруг нас, сконфуженно пофыркал и на время исчез.
А потом мы причалили к какому-то городку и вышли погулять по улицам. Возникший из небытия тунисец увязался за нами, но шёл на почтительном расстоянии и старательно не обращал на нас внимание. А мы рассматривали городок. Странный это был городок. Теперь-то я понимаю, что скорее всего это был такой маленький параллельный мирок внутри Германии, потому что частью Германии он быть никак не мог. На первый взгляд там были точно такие же пёстрые башенки с часами; такие же пряничные домики с резными балкончиками, через перила которых переваливались жирные цветочные гроздья, и такие же маленькие кабачки с музыкой и тихим, пристойным весельем. Но при более пристальном наблюдении становилось видно.
Что часы на всех башнях показывают абсолютно разное время, причём ни одно из них нельзя назвать правильным.
Что балкончики кое-где привешены к глухой стене без какого-либо признака двери, а возле увитых плющом оград кучками стоят козы и деловито объедают этот самый плющ, косясь на прохожих диковатыми оранжевыми глазами.
Что посреди одной из улиц стоит, как у себя дома, старинный комод с резными дверцами.
Что главную площадь украшает невероятных размеров лужа, оставшаяся там, очевидно, ещё со времен Крестьянской войны. Через лужу перекинуты самодельные мостики, и по ним, как ни в чём не бывало, идут себе люди, как ходили когда-то их деды и прадеды.
Что в прилегающем к площади переулке стоит суровый бронзовый человек, запомнившийся мне как Гумбольдт – хотя очень возможно, что это был не Гумбольдт. К одной его ноге прикручена бельевая верёвка, на которой развеваются простыни.
Определённо это была не Германия.
Вдобавок ко всему, это был ещё какой-то очень католический городок. На каждом шагу попадались застеклённые надтреснутые иконки и облупившиеся статуи святых. Особенно хорошо помню Святого Франциска, который стоял на углу в обнимку с курицей и что-то ей втолковывал. Я не слышала, чтобы он когда-нибудь проповедовал курам, но поскольку он проповедовал всем, кого встречал на своём пути, то, в принципе, в этой сцене не было ничего противоестественного.
В узеньком перекошенном переулке смуглый горбоносый монах, похожий на мавра, торговал разной церковной утварью и почему-то пивными кружками и глиняными бутылками. Самым красивым его товаром были чётки. Стеклянные прозрачные, как слёзы алебастровых Мадонн, резные деревянные с нарочито грубыми крестами, чётки из фальшивого жемчуга и настоящего янтаря, чётки из плодов невиданных деревьев и сухих сморщенных семян… Я выбрала хрустальные, густого тёмно-вишнёвого цвета, звонкие и тяжёлые. Когда я обернулась к Миледи, чтобы похвастаться покупкой, то обнаружила, что её рядом нет.
Она нашлась в одном из близлежащих кабачков. Она сидела возле стойки с ясным раскрасневшимся лицом, закинув ногу за ногу, чокалась с тунисцем пивными бутылками, и они оба хохотали и без умолку трещали по-французски.








