Текст книги "Дневник библиотекаря Хильдегарт"
Автор книги: hildegart
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 93 страниц)
2006/04/05
В детстве мы часто играли на развалинах деревенской церкви. Она старчески вздыхала, скрипела и отзывалась гулким эхом на наши прыжки и хриплые разбойничьи вопли. С ободранных стен на нас хмуро и одобрительно поглядывали едва различимые бородатые люди в длинных струящихся одеждах. Чёрные подвалы были наполнены запахом сырой штукатурки и звоном воображаемых цепей. Играть в них было особенно жутко и заманчиво. Впрочем, иногда мы предпочитали играть на крыше, балансируя на опасной высоте среди балок и осыпающихся серых кирпичей и спугивая в небо голубиные стаи.
Через двадцать лет, накануне Троицына дня, я сидела на той же самой крыше и пропалывала её, как грядку, выдирая засевшие между кирпичей травяные стебли и связывая их в пучки. После Троицына дня должны были прийти кровельщики. Внизу, в храме, две моих великовозрастных племянницы протирали оконные решётки, чистили хрупкие желтоватые стёкла нашатырным спиртом, выбивали ветхие половички и разбрасывали по полу клочковатое, крепко пахнущее полынью сено вперемешку с берёзовыми ветками.
Ближе к вечеру на колхозном автобусе с доярками приехал батюшка. Он был стар, осанист и насмешлив. Во время вечерней службы он отпускал ироничные замечания в адрес хора, а при чтении Евангелия иногда останавливался, оборачивался назад и укоризненным басом говорил:
– Глафира! Я что, по-твоему, читаю?
– Дак… Премудрость Божию, батюшка, – оробев, отвечала застигнутая врасплох бабка.
– То-то, что премудрость. Так чего ж ты языком чешешь, вместо того, чтобы слушать? Да ещё и других отвлекаешь? Ты смотри у меня.
На середине проповеди он вдруг задумался, сделал широкий жест расписным рукавом в сторону меня и племянниц и сказал:
– Вот мы всё ругаем молодёжь – и такая она-де, и сякая. И в церковь не ходит, и родителей не слушает. Оно конечно, молодёжь есть всякая. Кто вовсе ни во что не верует, кто во всякие секты ходит… Мормоны есть всякие… католики опять же. Но – Слава Богу – есть и другая молодёжь… хорошая, благочестивая. Вот – всю церковь к празднику убрали девушки… дай Бог им здоровья.
Мои племянницы застеснялись и надулись от гордости, а я задумалась. Почему батюшке пришли на ум мормоны, было понятно – неподалёку от церкви, на холме, возвышался странной конструкции замок, хозяин которого, по слухам, был зубной техник, жулик и мормон. Почему ему вспомнились католики, я не знала. После окончания службы я осторожно к нему приблизилась и сказала:
– Батюшка…
– Ну? – ответил он, разглаживая бороду и благожелательно глядя на меня из-под бровей.
– Я вот что… Я… Вы вот во время проповеди нас хвалили и всё такое… Только я хочу сказать, что я тоже католик. Ну, то есть, католичка.
Батюшка стоял, выпрямившись во весь рост, и в лучах вечернего солнца был похож на Бога Саваофа из Детской Библии. Судя по всему, он не был ни смущён, ни обескуражен.
– Ай-ай-ай! – весело прищурившись, сказал он. – Католичка. Ну, надо же. Как же это ты так, девушка?
– Так получилось, – развела руками я.
– Ну, как же оно так получилось-то? Про златые горы так хорошо поёшь, душевно… прямо Русланова. И вдруг – католичка. Ну, ладно, что ж с тобой поделать… Иди. К обедне-то завтра придёшь?
– Приду, – пообещала я, потирая ногу об ногу и почёсывая голову под платком.
– Приходи, – велел батюшка. – а то кто ж в колокол звонить будет? Не бабкам же лезть на такую высоту. Да и вообще.
Во время утренней проповеди он сделал широкий жест расписным рукавом в мою сторону и сказал:
– Вот, говорят – какая у нас молодёжь? А я скажу – всякая у нас молодёжь Разная молодёжь, вот что. Глафира! Что-то я твоей внучки тут не вижу. Петровна, и твоих тоже нет. Спрашивается – почему? Ну, ладно, сами не хотят, так хоть бы бабок старых проводили да поддержали… Вот, посмотрите – католики, и то пришли. А ваши православные внуки где? Как вы, спрашивается, их воспитываете? То-то и оно!
Бабки покосились на меня с опасливым уважением. Кто такие католики, они не знали. После службы они щупали мои красные стеклянные чётки, переглядывались и покачивали головами. Потом мы все вместе залезли в автобус; одна из бабок дружески толкнул меня в бок, другая завела пронзительным дребезжащим голосом:
Ах, куда ты, паренёк,
Эх, куда ты,
Не ходил бы ты, Ванёк,
Во солдаты…
– Глафира, да ты чё поёшь-то, – всполошились другие, показывая глазами на батюшку.
– Ничего, пойте, – сказал батюшка. – У меня отец в Красной армии служил… прости ему Господь. Хороший был человек, между прочим. А что делать? Мобилизовали, он и пошёл. Ничего. Что ж делать – такая наша жизнь.
Автобус ехал, подпрыгивая на ухабах, деревенские крыши мокро чернели на фоне серого, сочащегося изморосью неба. Бабки ехали и пели, и я пела вместе с ними.
Поневоле ты идёшь,
Аль с охотой?
Ваня, Ваня пропадёшь
Ни за что ты.
В Красной Армии штыки
Чай, найдутся,
Эх! – без тебя большевики
Обойдутся…
Где-то за речкой протяжно протрубил горн.
2006/04/08
Из приоткрытого окна тянет промозглой весенней свежестью. Яська сидит возле окна на табуретке и смотри в пол. Он всегда сидит на этой табуретке, когда бывает у меня. Если я ухожу на кухню или в другую комнату, он тащит её туда, куда ушла я; затем забирается на неё с ногами, усаживается и утыкается лицом в коленки.
Яська – это мой сосед и друг. Недавно ему исполнилось пять лет.
Нам хорошо вдвоём. Мы часто беседуем. Я рассказываю ему всё, что приходит на ум, а он сидит и задумчиво не отвечает мне на своей табуретке. Он никому не отвечает, не только мне. И ничего не говорит сам. Никогда, ни при каких обстоятельствах. Чаще всего он сидит, опустив ресницы, трётся щекой о собственные коленки и молчит. Лицо у него при этом слегка напряжённое и строгое, брови чуть сведены, в глазах – острая, сосредоточенная ясность мыслителя. Но он ни с кем не делится своими мыслями.
Я не знаю, почему он такой. Почему он в свои пять лет никогда не играл в игры, в которые играют другие дети. Почему он всегда молчит и смотрит в пол, или раскладывает в одной ему понятной системе палочки и разноцветные камешки, или рисует акварелью и гуашью яркие, захватывающие абстракции, вымазываясь при этом краской по самые уши. При этом он совершенно равнодушен к тому, как потом окружающие отнесутся к его произведениям: если кто-нибудь разрушит его мозаику или разорвёт и выбросит его картину, он не обратит на это никакого внимания. Он деликатен и никогда не даст понять, что с ним что-то не так. Если его не позвать поесть, он так и умрёт с голоду на своей табуретке. Если у него что-то болит, он забьётся в угол и скорчится там, но с большим трудом подпустит вас к себе. Его можно взять за руку или погладить по голове – он не закричит, но вздрогнет, заплачеи и сожмётся так, что вам больше не захочется этого делать. Единственное, чего он совершенно не выносит – это чужое страдание. Он будет рыдать и захлёбываться криком при виде мухи, тонущей в чашке воды, но не сделает ни одного движения, чтобы помочь ей выбраться на сухое место. При нём нельзя ссориться, ругаться и бурно выяснять отношения – если вы не хотите, чтобы он разбил себе голову об стенку. Но если вы прикрикнете именно на него, он только опустит ресницы и со странной свей полуулыбкой погрузится в созерцание ковра на полу. Его не возьмёшь голыми руками. Он защищается от этого мира тем, что ухитряется почти полностью его игнорировать.
Я знаю, что он меня любит. Иногда он достаёт из холодильника яблоко или огурец и тихо кладёт рядом со мной. Иногда он с величайшей осторожностью дотрагивается кончиком пальца до моего рукава, сохраняя при этом внешнюю бесстрастность и не поднимая глаз. Раза два или три в нашей с ним жизни он всё-таки посмотрел мне в лицо – и я увидела, что взгляд его жив и осмысленнен, и что он слышит и воспринимает абсолютно всё, что я ему говорю. Но каждый раз вспышка эта бывает столь мимолётной, что я не успеваю понять – было это или не было.
Его родители очень молоды, добродушны, восторженны и беспечны. Они бегают по дискотекам и эзотерическим тусовкам, а Яську считают «маленьким Ганди» и очень им гордятся. О том, чтобы лечить его, по их мнению, не может быть и речи. Он – избранник высших сил, путешествующий в астральных мирах: он – маленький эльф, случайно оказавшийся в нашем измерении. Лечить его от его «странностей» – всё равно, что лечить маленького Моцарта от его гениальности. Мать рожала Яську в какой-то лесной хижине, в кругу таких же, как она, «посвящённых», без врачей и акушеров. И с тех пор, как он родился, его ни разу не показывали врачам. По-моему, ему не делали даже элементарных прививок, которые делают всем детям. Нет, его родители – не бомжи и не наркоманы; они не доверяют врачам из идейных соображений, от всяческих простуд лечат Яську народными средствами и слышать не хотят ни о каком «аутизме» и ни о чём таком в этом роде. А я не смею даже заикнуться об этом в разговоре с ними. Опытные психологи сказали мне твёрдо и беспощадно: это не ваш ребёнок, и не лезьте не в своё дело, если не хотите, чтобы было ещё хуже. И вот я сижу и не лезу. А Яська сидит на табуретке – и тоже ни к кому не лезет. За окном – сырость и мгла, из-под занавески тянет пронизывающим сквозняком, но он не пошевелится, пока я не встану и не прикрою оконную створку. Плечи его слегка приподняты, подбородок упёрт в коленки, и я опять не могу вспомнить, какого цвета у него глаза. Я сижу рядом, как дура, протираю полотенцем вымытые тарелки, бормочу какую-то только что выдуманную сказку, в которой никто никого не обижает и ни с кем не случается ничего плохого. И думаю о том, что же мне делать. И – надо ли, в самом деле, что-то делать?
Почему-то мне всё-таки кажется, что надо. Почему-то я так больше не могу. Но как мне быть, я не знаю.
2006/04/11 дети
Однажды я ударила по лицу ныне покойного лидера общества «Память» Дмитрия Васильева. Сделала я это вовсе не из идейных соображений и, честно говоря, мне по сей день стыдно за это моё беспричинное хулиганство.
Вину мою усугубляет то, что в то время он не был никаким лидером общества «Память», а был моим соседом по коммуналке дядей Димой. Или дядей Димкой, как я его почему-то называла про себя. Он всегда благоволил ко мне, дарил конфеты и всякие мелкие пластмассовые игрушки, я же снисходительно их принимала, благодарила светским тоном благонравной девочки и думала о том, как хорошо было бы натравить на него нашу хомячиху Тёмзу. И послушать, будет он визжать или нет. Он мне тоже, в общем, нравился. Хотя и не особенно.
Мне было пять лет. Нет, наверное, меньше – года четыре. Однажды вечером я сидела на сундуке в коридоре и ела апельсин. В те времена апельсины были сочными и легко распадались на толстые лохматые дольки. Я подолгу гоняла языком во рту каждую дольку, как леденец, растягивая удовольствие. За стеной пьяненькие старички-соседи пели «Вечерний звон». Мимо меня прошёл, торопясь, дядя Димка, затормозил на ходу и неожиданно спросил:
– Что, вкусный апельсин?
– Ничего себе, – ответила я.
– Не угостишь долечкой?
Долечка оставалась одна. Я с сомнением посмотрела на неё, и дядя Димка расценил моё малодушное промедление как отказ.
– Эх, ты, – сказал он. – Жадина-говядина. Ну, ладно. Я тебе ещё отомщу.
Он сказал это вполне себе шутливым тоном, но у меня неприятно засосало под ложечкой.
– И ничего не жадина, – сказала я. – Берите, пожалуйста.
– Ну, нет, теперь не надо. Всё равно я тебе ещё покажу, – сказал он и ушёл в свою комнату.
Я фыркнула ему вслед, но встревожилась ещё больше. Впрочем, до вечера я благополучно забыла об этом инциденте. А вечером к нам в комнату явился Дед Мороз – дело было как раз на новогодние праздники. Это был роскошный дед Мороз – в полном обмундировании, с посохом, бородой и расшитым тряпичным мешком за плечами. Он загудел что-то приветственное и начал горстями вынимать из мешка конфеты и выкладывать их на стол. Голос у него был дяди-димкин. А всё остальное – не его. Непохожее и незнакомое. Я вспомнила апельсиновую дольку, угрозу мести – и похолодела. Конечно, это была его месть. Странная, непонятная и страшная месть. И сам он – был не он. А кто-то страшный и потусторонний, спрятавшийся под румянами и добродушной личиной.
Вспоминая сейчас эту историю, я никак не могу понять – чего же я всё-таки так испугалась? Дед Мороз с дяди-димкиным голосом был ярок, уютен и добротен. Конфеты сверкали в его пёстрых ладонях-варежках, как драгоценные камни на стендах в Минералогическом музее. Папа взял меня на руки и поднёс к нему поближе. И тогда я зарыдала, завизжала и, не помня себя от ужаса, изо всех сил стукнула кулачком по раскрашенному дед-морозовскому носу.
Дед Мороз был безмерно обескуражен и искренне огорчён, а мои родители чрезвычайно сконфужены. Не помню, как они замяли этот скандальный эпизод. Помню только, что уже совсем вечером, перед сном, я лежала в кровати, вцепившись в край одеяла, и сурово спрашивала сквозь слёзы:
– Этот… Который Дед Мороз… Он ушёл?
– Давно ушёл, – в сердцах отвечала мама. – Да это же дядя Дима, наш сосед. Ты что, не узнала его, что ли?
– Нет, – отвечала я, сопя и натягивая одеяло повыше. – Никакой это не дядя Дима. Вы что, не поняли, что ли?
– Господи, – вздыхала мама. – Как не стыдно – большая девочка уже. Ну, зачем ты его стукнула?
– Не пускай его больше, – распорядилась я из-под одеяла. – Никогда не пускай, слышишь?
Наутро я встретила в коридоре дядю Димку, и он был абсолютно такой, как всегда, и ни словом не обмолвился о вчерашней позорной истории. Это окончательно укрепило меня в мысли, что вчерашний визитёр был вовсе не дядя Димка.
И теперь я иногда думаю – а может, и вправду не он?
2006/04/12
Не могу сказать, чтобы очень любила «Голодного Грека» Хаецкой, но в преддверии Пасхи, в безуспешных попытках покаяться, наконец, как должно, – всё чаще мне вспоминается этот фрагментик...
Итак:
"Вскоре после избавления от песьяка случилось Феодулу погрузиться в необыкновенно крепкий сон – настолько прочный и лишенный зыбкости, что впору принять его за действительность.
И увидел Феодул себя среди густого тумана, а в тумане горел далекий оранжевый огонь. На этот огонь и пошел Феодул, даже не помыслив о том, что не раскладывают костров на палубе корабля, ибо от такой небрежности корабль легко может воспламениться и оставить плывущих на нем без всякой надежды.
Однако вскоре Феодул понял, что находится не на корабле, а на пустынном морском берегу. Он различал теперь тускло блескучую воду, волнообразно намытую на берег зеленую морскую грязь, чей-то заплывший след на песке, одинокий белый камень впереди…
Огонек между тем сам собою приблизился, и как-то так вышло, что оказался Феодул стоящим возле костра, где уже сидели трое и смотрели, как над огоньком безнадежно коптится тощая рыбка, насаженная на прут ивы.
Скуластые, загорелые, одетые в выбеленную холстину, на вид казались они не слабого десятка, так что Феодул даже оробел.
– Мир вам, добрые люди, – молвил он учтиво и полусклонил голову в ожидании ответа.
Один из сидевших глянул искоса, мгновенно поразив Феодула ярким светом желтовато-зеленых глаз, но ничего не сказал; двое других и вовсе не шелохнулись.
Тогда Феодул, не зная зачем, уселся рядом. Пальцем по песку чертил, а сам все разглядывал незнакомцев – исподтишка да украдкой. Сперва показались они ему похожими на Фому, Фоку и Феофилакта, но чем дольше оставался с ними Феодул, тем более разнились незнакомцы с константинопольскими нищими.
– А что, – проговорил вдруг желтоглазый, обращаясь к своим товарищам, – ведь это тот самый Феодул, который до сих пор бродит в потемках, не в силах уйти от тьмы и не умея прибиться к свету?
Тут Феодул поежился, всеми жилками ощутив приближение большой опасности. Что опасность надвигается серьезная – в этом он, поднаторевший различать ловушки судьбы, не сомневался; не ведал лишь, с какой стороны ждать подвоха.
Второй незнакомец снял с прутика закопченную рыбку и с сожалением поколупал ее пальцем.
– Ни холоден, ни горяч, – заметил он, и Феодул с ужасом осознал, что говорится это о нем, Феодуле.
– Однако вместе с тем и не вполне потерян, – добавил третий мягко, извиняющимся тоном.
– Глуп! – отрезал первый.
– Прост, – поправил второй, а третий возразил:
– Иной раз и прозорлив.
– Бывает добр.
– Но чаще – незлобив по одной лишь лености натуры.
– Ой, ой! – возопил Феодул, закрывая лицо руками. А трое у костра продолжали, словно никакого Феодула рядом с ними и не сидело:
– Не тощ, не тучен.
– Хитростям обучен, а вот к труду не приучен.
– Не сыт, не голоден.
– Не раб, не свободен.
– Духом суетлив, умом болен.
– Мыслями блудлив, душою беспокоен.
– Нет! – воскликнул неожиданно один из собеседников и бросил рыбку в огонь. – Она совершенно несъедобна!
Феодул слегка приподнялся и на четвереньках осторожно начал пятиться назад. Но сколько бы он ни пятился, костер и трое в белой, крепко пахнущей морем холстине не отдалялись от него ни на шаг.
И встали те трое, с громом развернув за спиною сверкающие крылья, и все вокруг вспыхнуло белоснежным светом. Тогда Феодул пал лицом вниз и зарыдал.
Тут один из ангелов чрезвычайно ловко задрал на спине Феодула рубаху и заголил тому те части тела, что обыкновенно и страдают при порке; второй принялся охаживать Феодула прутьями; третий же при каждом новом ударе приговаривал:
– А не лги!
– А не воруй!
– А оставь любодейные помыслы!
Феодул знай ворочался, извивался и бил о песок головой и ногами.
– Не буду я больше лгать! – клялся он слезно, и белый прибрежный песок скрипел у него на зубах. – Не стану впредь воровать! Помыслов же любодейных от века не имел!
– Имел, имел, – сказал тот ангел, что с розгами. А третий продолжал назидание:
– В Бога веруй без лукавства и умничанья! Чти Церковь!
– Какую мне Церковь чтить, – тут же спросил Феодул, – греческую или латинскую?
Ибо желал в этом вопросе наставления, так сказать, неоспоримого, из самых первых рук.
– Хитрее Сил Небесных мнишь себя? – прикрикнул на Феодула ангел. – Какая тебе от Бога положена – ту и чти!
И снова огрели Феодула по спине, да так, что бедняга лишь язык прикусил и более препираться не дерзнул.
Увидев, что Феодул больше себя не выгораживает, поблажек не выторговывает, а просто тихо плачет, отбросил ангел розги и сел рядом.
– Ну, ну, – молвил он негромко, – будет тебе, чадо. Вразумился?
– Вразу… – пролепетал Феодул.
– Отрезвел, умник? – строго вопросил другой ангел.
– Ox… – всхлипнул Феодул. Ангелы переглянулись.
– Врет небось, – вздохнул третий. Другой же, наклонившись, тихо поцеловал Феодула в щеку и шепнул:
– Это ничего. Пусть врет."
2006/04/14
Выйти в чёрный предрассветный холод,
Закутавшись до глаз покрывалом,
Пройти по белому мёртвому саду,
Цепляясь платьем за голые ветки,
Встать у входа в пещеру,
У края пустой могилы,
Глядеть в её затхлую бездну,
Дрожать от ломоты во всём теле,
От боли в распухшем от слёз сердце,
От холода серого предрассветного мира,
Который уже больше низачем не нужен.
Плакать о том, чего не случилось
И уже больше никогда не случится,
Чувствовать, как в душу залезают бесы
И привычно занимают насиженное место,
Злорадно усмехаться сквозь слёзы
И думать – а пусть себе лезут.
В серой тьме пещеры – какие-то тени,
Какие-то белые, страшные фигуры,
Не поймёшь – то ли призраки, то ли люди.
Спросят с суровой укоризной:
А о чём это ты, женщина, плачешь?
Сзади тихо подойдёт садовник,
Закутанный до глаз покрывалом.
Может, он знает, где мёртвое тело?
Надо бы спросить, да язык прилип к гортани
И в ногах – тяжёлая слабость.
Господин, скажи мне, а где же?..
Он скажет в ответ: Мария!
Сад, забрызганный пятнами рассвета,
Будет пахнуть травами и мёдом,
Утопать в шелковистой прохладе,
Играть алыми и жёлтыми огнями,
Бормотать, звенеть и смеяться.
И солнце осветит пещеру
И отваленный от входа камень.
И сердце оборвётся в траву
И роса с него слёзы смоет.
2006/04/20 Вавилонская библиотека
– Я так и знала, что ты забудешь эту бумажку, – бормочет сквозь зубы девушка, угрожающе сжимая локоть хмурого молодого человека в круглых очках, замотанных скотчем, как у Гарри Поттера. – И что мы теперь будем делать?
– Подумаешь, – неуверенно хмыкает молодой человек. – Обойдёмся без бумажки. Я и так всё помню, если хочешь знать.
– Ага, помнишь ты, – бубнит девушка. – Знаю я тебя. А завтра с утра зачёт. Какая я дура, что с тобой связалась.
– Вы извините, – задушевно говорит молодой человек, приближаясь ко мне приставными шагами и напряжённо глядя в себя, – мы тут на днях у вас книжку брали… Ну… такую книжку… розовую. А может, серую. Толстую такую. – Он делает кругообразный жест рукой и прижимается щекой к читательскому билету. – К сожалению, я не помню автора. И названия тоже не помню. Но она нам очень нужна. Вы даже не представляете, как она нам нужна.
– Подождите немного, – сурово говорю я и со скрипом вытаскиваю зажатую между Зализняком и Зиндером хрестоматию Звегинцева. Лицо юноши озаряется торжеством.
– Ага! – восклицает он, поворачиваясь к девушке. – Я же говорил, что всё и так помню!








