Текст книги "Дневник библиотекаря Хильдегарт"
Автор книги: hildegart
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 27 (всего у книги 93 страниц)
2006/12/10 дети
Перед началом мессы, среди сдержанной толкотни, шорохов и всхлипываний возле исповедальни, трое серьёзных мальчиков запускают в уголке синего заводного тарантула размером со среднего ёжика. Тарантул вздрагивает, вертится на месте и мелкими, вкрадчивыми шажками начинает танцевать на полу тарантеллу. Дети следят за ним, сидя вокруг на корточках и прерывисто вздыхая от восхищения.
Проходящий мимо озабоченной походкой священник резко тормозит, затем тоже присаживается на корточки и с не меньшим восхищением наблюдает за пируэтами вошедшего в раж паука. Дети сидят рядом с ним, и все четверо одинаково вытягивают шеи, хмыкают и цокают языками. Наконец священник спохватывается, смотрит на часы, вскакивает и озабоченной походкой удаляется в сакристию. Пауку становится неловко, он в последний раз поворачивается и боком-боком, делая вид, что всё в порядке, уходит под чью-то скамейку.
2006/12/12
Прежде чем начинать жить, надо составить подробный план действий. Иначе нельзя.
Просыпаясь тёмным утром и цепляясь обеими руками за ускользающие остатки сна, надо чётко, по пунктам, расписать себе мысленно, что ты должен этим утром сделать. А именно:
выбраться из-под одеяла
пообещать что-нибудь Всевышнему с тайной надеждой, что Он замотается с дневными делами и забудет проверить, как ты выполнил обещания
выползти на кухню
достать из буфета коробку с пирожными
открыть её
раскрошить пирожные ступкой и безжалостно высыпать за окно голубям
принять холодный душ
разлюбить любимого человека
надеть красный спортивный костюм
завесить чёрным чехлом молчащий телевизор
протереть чистой тряпочкой портрет Бомарше
выбежать в утренний сквер и тяжело бегать по дорожкам, поднимая пыль и топча серые невесомые листья
да! – и познать самое себя!
Как же я забыла? Это последнее следует сделать в первую очередь. Много времени это, как правило, не занимает. Это можно сделать, поливая вчерашним чаем кактус и с сомнением глядя на двери ванной, за которыми льётся в пустоту холодный душ. А управившись с самопознанием, можно выйти в беспросветный утренний сквер
сесть на пыльную скамейку
и, запихивая в рот пирожные, вздыхать и слушать декабрьских соловьёв
наслаждаясь тёплой утренней сыростью и своей неразделённой любовью
рядом сядет насупленный мужик
с тяжёлой челюстью и бритым затылком
и станет слушать Вивальди на своём сотовом, покачивая в такт головой
а над нами, где-то там, за толщей дождевой мглы
будут нестерпимо сиять белые звёзды
а на свежем декабрьском газоне
посреди опят и расцветающих одуванчиков
пожилой китаец из дома напротив
будет выгуливать жёлтого хозяйского дракончика
с радужным гребнем через всю спину
2006/12/13
В одном из швабских монастырей жил послушник по имени Вальтарий. Был он молод, благочестив и добросердечен, но имел пагубную привычку размышлять над смыслом воскресных проповедей. Эта-то привычка чуть его и не погубила.
Однажды во время проповеди отец настоятель рассказал притчу о некоем заносчивом брате, который усомнился в правдивости слов Апостола о том, что для Бога тысяча лет всё равно, что один день, а один день – всё равно, что тысяча лет. За это Бог наказал его – наслал на него чудесный сон, после которого тот не смог узнать ни местности, ни собственной обители, ни её обитателей. Оказалось, что он проспал таким образом триста лет, которые пролетели для него, как один час. Разумеется, догадавшись об этом, злосчастный брат тут же умер от старости и огорчения.
«Поистине странная притча, – сказал себе Вальтарий. – Во-первых, брат этот был изрядный глупец, если усомнился в столь очевидной истине. А разве за глупость можно наказывать человека, да ещё столь сурово? Во-вторых, слова Апостола следует понимать не в буквальном, а в метафизическом смысле, а бедный этот брат почему-то самым натуральным образом перескочил во сне через три сотни лет, что противно и логике, и разуму, и человеческому естеству».
Подумав так, Вальтарий подивился ещё немного про себя и пошёл выполнять своё дневное послушание, то есть собирать подаяние по окрестным деревням. День выдался удачным – в разных домах ему щедро подавали кто деньгами, кто хлебом, кто вином. Были уже густые сумерки, когда он, с доверху наполненной кружкой и тяжело гружёной корзиной, плёлся, цепляясь нога за ногу, к себе в обитель. По дороге он, по своему обыкновению, предавался метафизическим размышлениям, икая, крестясь и улыбаясь на луну. Однако, постепенно возвышенное состояние духа его покинуло, и он стал замечать, что местность вокруг него каким-то неуловимым образом изменилась и утратила привычные очертания. Подходя к монастырским воротам, он ещё был почти спокоен, но вглядевшись в них, встревожился не на шутку, ибо и ворота, да и сами стены и башни монастыря тоже изменились и выглядели не так, как прежде.
Открыл Вальтарию незнакомый привратник, который оглядел его с головы до ног и довольно грубо спросил, что ему нужно.
– Во имя Святой Троицы, брат! – взмолился Вальтарий. – Скажи мне, куда подевался брат Антоний по прозванию Заика, который стоял здесь прежде?
– Никакого Антония Заику знать не знаю, – ответил привратник. – Такого брата никогда не было в нашей обители.
– А где отец Амвросий, достопочтенный настоятель этой обители?
– Отец Амвросий был здесь настоятелем без малого триста лет назад, если верить хроникам. Теперь же наш настоятель – преподобный отец Маврикий. А откуда ты взялся, брат, и почему задаёшь такие странные вопросы?
– Триста лет! – вскричал потрясённый Вальтарий, и пал ниц на землю, и рыдал, и бил себя в грудь, каясь в своих прегрешениях. Испуганный привратник, не зная, как быть в такой ситуации, подхватил полы рясы и побежал за настоятелем.
Настоятель явился, кое-как поднял рыдающего Вальтария и участливо спросил, о чём тот плачет.
– Увы мне, отец! – отвечал несчастный Вальтарий. – Я впал в сомнение и за это жестоко наказан. Господи, что же мне теперь делать в этом времени, где я никого не знаю и ни в чём не сведущ?
И он рассказал Аббату о своих сомнениях и последующих злоключениях, закончив повествование слёзной сентенцией:
– Увы, я заблуждался, отец, и теперь не знаю, каким словами мне молить Господа о прощении и спасении моей души. Помогите же мне, отец, дайте мне поддержку и утешение, ибо я сбился с истинного пути и ныне пребываю во тьме.
– Да, сказал Аббат. – Ты в самом деле сильно заблуждался. И, по-видимому, долго блуждал, если зашёл так далеко. Твоя обитель находится в десяти милях в северу от нашей. Ступай туда, да торопись, если хочешь успеть до полуночи. И не будь впредь так склонен к молодому вину и метафизическим размышлениям, если не хочешь вновь сбиться с истинного пути.
2006/12/17 Моя подруга
– Знаешь, я к метро иду утром всегда через один и тот же двор. И там на заборе всегда сидит одна и та же ворона. Я её в лицо знаю – противная такая рожа, хмурая… И я ей почему-то тоже противна. Во всяком случае, она всё время меня обзывает. Как увидит меня – взлетает повыше и начинает орать что-то по-своему нехорошее… мерзким таким голосом, просто мурашки от него… Я её быстренько так обхожу, не связываюсь – кто её знает, что там у неё на уме. А вчера – представляешь? – ей этого мало показалось. Взлетела на ветку и оттуда, сверху, попыталась меня обосрать! Как тебе это, а? Главное – я ей ничего плохого не сделала, ну, то есть, – вообще ничего. Может, она чувствует, что я её боюсь, и ей это приятно, как ты думаешь?
******
– А батюшка мне говорит: «Понимаешь, – говорит, – жизнь – это такая большая автострада». А я говорю: «Ну, да. Точно. Толпы грешников – туда, толпы грешников – сюда». Он так завозился на стуле, хмыкнул и покраснел. Наверное, решил, что я над ним издеваюсь. А я – ничего же подобного! Мне, наоборот, образ понравился… ну, и захотелось его дополнить. Нет, он, вообще-то, ничего, этот батюшка… я думаю, он не обиделся. Хороший такой.. усталый, в тапочках войлочных… всё кашлял и вздыхал потихоньку. А потом, после беседы, велел на службу остаться. Я и осталась, конечно. Церковь здоровенная, тё-омная, тёмная, только по углам свечные огарочки тлеют, как огоньки на болоте… Где-то впереди хор тоненькими голосками что-то выводит, батюшка, стало быть, в алтаре… и больше в церкви ни души, одна я. А служба дли-инная, длинная, часа четыре шла, и мне, чем дальше, тем благостней и благостней, страшнее и страшнее. Как я вышла оттуда – сама не помню. В голове туман, ноги не идут… спину ломит, сил нет. Вышла – а кругом темнотища такая, и как назло, ни звёзд, ни луны. Вот когда я кузнеца Вакулу очень даже поняла. Вообще ничего не видно, представляешь? И глаза не привыкают ни хрена к этой темноте… специальная она там, что ли? Иду кое-как, наощупь, вытянув руки перед собой. И вдруг натыкаюсь на что-то такое, знаешь, холодное и остроугольное. Ощупала как следует – мама дорогая, это же крест на могилке! И тут я понимаю, что вышла не на дорогу, а прямёхонько на погост, который за церковью, с той стороны. Мама моя! Я как дунула оттуда! А только сразу дунуть не получилось – темнотища же… Я шарахаюсь среди этих оградок и крестиков, венок чей-то сбила ногой, в яму какую-то наступила с размаху.. в очень подозрительную яму, нехорошую. И стала я орать. А мне в ответ птица какая-то из кустов: о-о-о! о-оо! И котёнок какой-то скверный неизвестно откуда выскакивает и – шасть ко мне под ноги, ластится, а сам как-то мурлычет, и так, знаешь, плотоядно, что не приведи Бог. В общем, классика. Я чуть не сдохла, пока оттуда выбралась. В избу прихожу, а там девушки из хора.. все такие чинные, всё о высоком да о божественном. Варенье моё спрятали, на стол не выставили, и пряники мои даже понюхать не дали, а накормили меня вермишелью с картошкой холодной и бутерброд сделали: белый хлеб на чёрном. И велели ложиться спать. Я легла, кровать – сплошные доски, одеяло тоню-усенькое, в головах – то ли свечка, то ли лампадка. А девушки встали у стены и давай петь что-то церковное, жалостное такое и торжественное. Значит, они поют, свеча горит, я лежу, ручки сложила на груди и думаю: ну, думаю, ладно, помирать для прежней, грешной жизни – так с музыкой. Значит, так оно и надо. А у самой из головы кладбищенские мотивы не выходят. Вспомнила, как у какого-то писателя прочитала эпитафию, которую он с одного надгробия списал:
Природный нрав свой укрощая,
Была ты мужу верная жена,
А детям – мать родная.
Вот, думаю, это – точно про меня! Успокоилась и заснула. Утром девицы будят меня в шесть часов и говорят, что опять надо на службу. Я быстренько, как солдат на побудке, собралась – чего, как ты знаешь, за мной, вообще-то не водится. Вышла во двор, как будто в туалет, а сама ти-ихо, тихо, огородами стала отступать к автобусной остановке. И успела на ранний рейсовый, представляешь? – впервые в жизни на автобус успела! Сижу у окошка, ветерок в лицо дует, на душе хорошо так… прямо как у беглого каторжника. Так вот и не вышло у меня помереть для прежней, грешной жизни. Может, выйдет ещё?
2006/12/19 дети
Мой друг Антон
– Знаешь, мне кажется, люди зря придумали время. Ну, не всё время, конечно… Часы и сутки, это ещё ладно. Это пусть. А недели всякие, месяцы, годы – это же низачем не нужно, от этого только хуже.
– Почему – хуже? – Потому, что из-за этого только неприятности. Так бы жил себе человек и жил. И не знал бы вообще, сколько ему лет. И от этого только бы дольше прожил. И учились бы все спокойно.. Никаких четвертных отметок, никаких годовых… И двойку в четверти никому бы не надо было исправлять, высунув язык.
– Но ведь и каникул тогда бы не было. И праздников тоже.
– Почему? Это же всё можно по природе понять. По луне, по солнцу, по звёздам… Стало холодно, снег пошёл – значит, зима. День скоро начнёт прибывать – значит, Рождество. Значит, можно дать людям отдохнуть немножко. Только не по неделям считать, а по дням. Вот, сказать, отдохните десять дней, а потом опять приходите учиться. И не надо никого гнать, никого торопить… выучил всё как следует – переходи в другой класс. А не выучил – сиди в первом, пока борода не вырастет. А не то, что теперь – вот тебе столько-то лет, значит, иди в такой-то класс… а всё ты выучил, что перед этим было или не всё – это неважно. Типа, догонишь. А как его догонишь, когда ты-то ушёл в другой класс, а оно-то там, в том, старом классе, осталось.
– Кто остался?
– Математика, кто же ещё… И морфологический разбор. И география… не вся, а там.. про направление ветров. Ты в пятом классе, а они ещё в четвёртом остались. Как их догнать-то, я не понимаю. Вот стоит забор, а ты от него бежишь – что, разве так его догонишь? Там впереди другой забор, ещё здоровее… через него уж точно ведь не перепрыгнешь, если через тот.. ну, первый, не научился.
– Ты что же, мечтаешь, чтобы тебя оставили на второй год?
– Вот! От этого же все же и проблемы, я же говорю. Так – это считается стыдно. Типа, ты второгодник, значит, дебил. И все над тобой смеются. А если бы никто вообще не знал ни про первый год, ни про второй, то просто… жили бы себе и жили. Не как спортсмены какие-нибудь, а как люди.
– А спортсмены – не люди?
– Не придирайся. Я же не про это. Я про то, что не надо жить, как на дистанции. Вот, лишь бы добежать.. хоть ты.. вообще, тресни, а добеги. А куда добегать-то? Всё равно же мы же не знаем, когда всё закончится. Вот и надо жить спокойно, пока не закончится. Жить себе и жить.
– Вообще-то, да… что-то в этом есть. Ни тебе квартальных планов, ни годовых отчётов…Погоди-погоди. Ну, а дни рожденья?
– Тоже не надо. Можно просто придумать день, когда ты приглашаешь гостей, и все тебя поздравляют с тем, что ты вообще родился… и живёшь… и дарят подарки. А ты им салат делаешь и мороженое покупаешь на всех.. хотя лучше торт «Панчо». Или «Санчо», не помню точно. Со сметаной. И мультики им показываешь. Какая разница, когда ты это придумаешь? Можно же в любой день. Всё равно ты уже родился. И покамест не умер, можно, чтобы тебя поздравляли, когда хочешь. Хоть десять раз в году – года-то всё равно нету.
– А Новый Год?
– Не надо. Пусть будет Рождество. Христу же тоже всё равно, когда Его поздравят… Он же уже родился. И даже не умрёт. Хорошо, всё-таки, что в Него можно взрослым верить. А то в Деда Мороза маленьким можно, а взрослым – уже нельзя…
– Нет, знаешь… Всё-таки, наверное, так нельзя. Всё-таки месяцы и годы помогают ориентироваться в пространстве. И вообще, когда точно знаешь время – это дисциплинирует.
– Ни фига подобного. Знаешь, когда мы с мамой первый раз в жизни не опоздали – я в школу, а она на работу? Когда часы остановились. И телефон сломался. То есть, такой телефон у нас и сейчас не работает, а мобильный у неё тогда сломался. Мы смотрим – вроде уже светло. Собрались, вышли и пошли себе. И успели. А когда часы есть, то всегда кажется, что ещё много времени.. а потом – раз! – а его нету уже. И надо не идти, а бежать. Знаешь, как мы всегда бегаем? Как марафонцы в Греции. Ну, часы, ладно.. часы – уж пусть. Но календари – точно надо уничтожить.
2006/12/21 Рождественская сказка
Хайме, друг и соратник короля Дитриха Бернского, на склоне лет решил покреститься и пойти в монахи. Чтобы братия не прибрала к рукам его имущество, он, что мог, сам раздал бедным, а своё оружие и доспехи спрятал поглубже в одной из пещер недалеко от Боденского озера. В монастыре он изо всех сил смирял себя, но не сильно в этом преуспел, хотя и очень старался. Говорят, что именно с ним произошла та история, которую потом стали рассказывать о Гильоме Оранжском. Случилось так, что неподалёку от монастыря поселилась разбойничья банда, взявшая за привычку грабить честных братьев – особенно по вечерам, когда те возвращались в монастырь с милостыней, собранный за день. Хайме, которого в монастыре называли братом Людвигом, долго пытался относиться к этому с подобающим философским смирением, как прочие братья, но в конце концов не вытерпел и пришёл к настоятелю за советом.
– Увы, сын мой, – в сокрушении ответил ему настоятель, – тут мы ничего не можем сделать. Устав запрещает нам сопротивляться насилию и велит отдавать ближнему всё, что этот самый ближний, будь он трижды неладен, у нас потребует. Посему умерь свой гнев и подчинись обстоятельствам.
– Скажите, отец, – не отставал брат Людвиг, – а до каких пределов я должен подчиняться обстоятельствам? Что делать, если эти мерза… если эти добрые люди потребуют всё, что другие добрые люди пожертвовали мне на нужды нашей обители?
– Ну, как – что делать? Отдать, разумеется.
– Всё до последнего гроша?
– Всё до последнего гроша.
– Хотел бы я, чтобы черти в аду жили по таком уставу, отче... А если от меня потребуют, чтобы я, к примеру, отдал свой плащ?
– Отдашь и плащ.
– А если потребуют рясу?
– Отдашь и рясу и благословишь того, кто её у тебя забирает.
– Ужо я бы его благословил, будь моя воля… А если он захочет нательную рубаху?
– И её отдашь.. хотя, честно говоря, не могу себе представить бедолагу, который бы на неё польстился.
– Ну, а штаны, отче? Что, я и штаны должен отдать, если они вдруг понравятся этим своло… этим бедолагам?
– Ну, об этом можешь не беспокоиться. Уж на что, на что, а на эту-то рвань уж точно никто не позарится
– И всё же, отче? Вдруг да найдётся кто-нибудь – что тогда?
– Ну.. штаны – ладно. Штаны, положим, я тебе разрешаю не отдавать. А теперь ступай и впредь не тревожь меня по таким пустякам.
А брату Людвигу только того и надо было. В ту же ночь он пробрался в заветную пещерку, достал из укрытия лучший свой пояс, украшенный серебром и дорогими камнями, подпоясал ими штаны под рясой, а наутро пошёл в таком виде собирать подаяние. На обратном пути его, как обычно, задержали разбойники и принялись чистить и потрошить.
– Любезнейший, отдай-ка нам эту кружку с монетами, а то она тяжеловата для тебя одного.
– Возьми, дорогой брат, и да благословит тебя Господь.
– Дай-ка, дружок, я сниму с тебя плащ, а то что-то ты оделся не по сезону и не по погоде.
– Сделай одолжение, дорогой брат, я сам хотел тебе предложить, да стеснялся.
– Эге! А может быть, ты и без рясы не замёрзнешь?
– Не замёрзну, дорогой брат, – весна нынче тёплая. Бери, если тебе нравится.
– Раз так, я бы и от рубахи не отказался.
– Бери и рубаху, дорогой брат. Мне ничего для тебя не жаль.
– Поистине приятно иметь дело с добрым и порядочным человеком! О! А это у тебя что? Пресвятая Богородица! Вы только взгляните, что носят под рясой бедные братья!
И разбойники вцепились в разукрашенный пояс брата Людвига и стали пытаться его сдёрнуть – разумеется, вместе со штанами.
– Нет, дорогие братья, – обрадовался брат Людвиг. – Так дело не пойдёт. Вот как раз штаны-то я вам и не отдам, коль скоро у меня есть на то официальное разрешение. Дайте-ка, дорогие братья, я вас благословлю по-своему, как умею.
Сказав так, он вырвал с корнем здоровенную колючую сосну и принялся махать ею во все стороны, сгребая разбойников в кучу, как сухие листья. И гоготал при этом, и радовался, как будто вернулись прежние времена, когда он был молод и часто предавался подобным забавам, ибо этому не мешал никакой устав. Нет нужды говорить, что с того дня разбойники оставили монахов в покое и обходили их обитель за три версты.
В другой раз обитателей монастыря стал притеснять местный герцог, и брат Людвиг вызвался потолковать с ним и воззвать к его совести и богобоязненности. Перед тем как идти к герцогу с увещеваниями, он извлёк из пещеры свой старый, насквозь проржавевший меч, протёр его рукавом, и ржавчина слетела с него, будто тонкий сой пыли, и острие ярко засияло под августовскими звёздами. Затем брат Людвиг подозвал своего коня, который пасся неподалёку в лугах и был так стар, что едва передвигал ноги. И конь приковылял кое-как на его зов, и брат Людвиг искупал его в озере, и почистил скребком, и поцеловал в морду, и конь, усмехнувшись, взвился на дыбы и стал носиться по лугу так, что невозможно было смотреть на это без головокружения. И брат Людвиг надел на себя доспехи, подпоясался мечом, вскочил на коня и поехал беседовать с герцогом о пользе смирения. А на другой день он пришёл к настоятелю и сказал, что дело с герцогом улажено, и более он их не потревожит.
– Как же он послушался тебя? – изумился настоятель.
– Его сразили острота и меткость моих аргументов, – ответил брат Людвиг и, испросив благословения настоятеля, отправился в сад – кушать яблоки и отсыпаться.
А под Рождество в монастырь пришёл некий странник, и был он стар и беден, но держался прямо, говорил с достоинством и знал множество историй и песен о прежних временах. И братья, собравшись вокруг него, слушали о подвигах короля Дитриха, и о том, как вероломный родич отнял у него земли и изгнал его в страну гуннов, и о том, как он победил коварного родича, но королевство своё не вернул и так и остался без крова, без имени и без друзей, из которых одни предали его, другие погибли в боях, а третьи умерли от старости. И так братья сидели и слушали бы до самой ночи, если бы не пришёл настоятель и не прогнал их в храм, готовиться к Рождественской службе. Один брат Людвиг не пошёл со всеми, а остался сидеть с бродягой, и оба сидели, и ёжились под зимним ветром, и дышали на руки, не глядя друг на друга.
– Господин мой, король Дитрих, – сказал брат Людвиг, – что же, значит, и Хильдебрандт умер?
– Да, – ответил бродяга. – Кто-то говорил, что его убил его же сын – по ошибке. А кто-то говорил, что это он убил сына, а потом умер от огорчения и скорби. Но поскольку конец «Большой песни о Хильдебрандте» утрачен, мы не можем точно сказать, кто прав… А я думал, ты меня не узнаешь.
– Кто – я? – обиделся Хайме. – Я узнаю тебя и через тысячу лет, в каком бы обличье ты ко мне не заявился. Но нельзя же тебе в твои годы всё скитаться по свету… пора уже и отдохнуть. Может, примешь постриг и останешься здесь?
– Да нет, я же вроде как язычник, – ответил с некоторым смущением бродяга. – Пусть уж всё останется, как есть. И в скитаниях, знаешь ли, есть своя прелесть.. Ну, правда, зимой это меньше чувствуется, зато летом…
– Хорошо, – сказал Хайме. – Дай мне три минуты, чтобы собраться. Ты ведь не торопишься?
И когда в монастырской церкви ударил колокол, они уже выходили из ворот, и ветер сыпал им на плечи мелкую ледяную крупу, и замёрзшие комья грязи скрипели и топорщились под ногами.
По дороге их нагнал ещё один бродяга, и они пошли втроём. И метель потихоньку утихла, и небо расчистилось, и стала видна Звезда.
– Эх! – сказал Хайме. – Всё же нехорошо я сделал, что ушёл, не побыв хоть немного на рождественской службе.
– Да, нехорошо, – согласился пришлый бродяга. – Но говорят, что Господь наш – везде.
– Я знавал одного отшельника, – сказал Дитрих, – который любил говорить: Господи, если ты везде, то почему я-то всё время оказываюсь где-нибудь ещё?
И всё трое засмеялись и закашлялись на морозном воздухе.
По пути им встретился ручей, ещё не прихваченный морозом, и незнакомый бродяга, достав из-под плаща чашу, зачерпнул из него воды и подал своим спутникам.
– У меня сегодня день рождения, – сказал он. – Выпейте и вы, братья, за моё здоровье.
Хайме, поколебавшись, отхлебнул и изумился:
– Вино!
– Рейнское. Самое лучшее, – подтвердил Дитрих, тоже попробовав.
– Я рад, что оно вам по вкусу, – сказал бродяга и, достав из-под плаща чёрствый ломоть хлеба, разломил его на три пышных пшеничных каравая; два из них отдал спутникам, а третий взял себе.








