
Текст книги "Собрание стихотворений и поэм"
Автор книги: Расул Гамзатов
Жанр:
Поэзия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 58 (всего у книги 62 страниц)
Я слушаю с вниманьем и почтеньем. Но давний замысел необорим. Мы трезвость журналистскую оценим, Но слово и Поэзии дадим.
К Истории прислушаемся тоже, Тем более, что к нам уже спешит, С Абуталибом незабвенным схожий, Мой многомудрый, меднокожий гид.
Старик – нас двое на пустынном пляже В мои глаза тревожно заглянул: – Я понимаю состоянье ваше. Так слушайте меня, сеньор Расул.
На исповедь прекрасную надеясь, Я достаю дорожную тетрадь… Все, что поведал мне седой индеец, Читателям хочу пересказать.
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
СНОВА ГОВОРИТ ИНДЕЕЦ
Женитьба, рождение детей, семья – источник наших радостей. Он кажется неисчерпаемым. Но однажды приходит беда – и она убивает радость.
Слова моего отца
1
– …Колумб, увидев этот скудный остров, Причаливать не стал – пустое дело! Пираты из флотилии Кортеса Клочок безводной суши обошли:
«Пусть эта кость достанется собакам, А нам и без того хватает мяса. Пусть этот глаз выклевывают птицы, Чьи гнезда мы успели разорить».
Мы были теми птицами, которых Свинцом и пламенем искореняли, Сгоняли с мест насиженных, топили, Сажали в клетку, втаптывали в грязь.
Частица стаи, от врагов скрываясь, Нашла приют на острове пустынном. Сюда свезли мы все, что уцелело От ядер, пуль и от разбойных лап.
Чем в плен идти, рабами становиться, Уж лучше жить в соседстве с комарами. Тех, кто познал насилие Кортеса, Засилие москитов не страшит.
Мы высадились тут. Ревели волны, Звенела мошкара, клубились тучи. А мы ко всем богам без исключенья Тогда взывали: – Пощадите нас!
Пускай никто на свете не заметит, Что мы сюда бежали от погони. Пускай и солнце, и вода, и тучи Нас от беды и голода спасут.
Мы осушили гиблые болота, Чтобы избавиться от малярии. Взрыхлили неподатливую почву И на полях посеяли маис.
Вы видите кокосовые пальмы? Вот падают плоды – поберегитесь! Мы эти пальмы некогда сажали, Чтобы детей и женщин прокормить.
Мы высекли живой огонь из камня, Из камня возвели дома и башни, Вокруг строений наших постепенно Банановые рощи поднялись.
И вот настало время первых свадеб. На берегу, как повелел обычай, В канун обряда женихи искусно Картины рисовали на песке.
Невесты обрамляли те картины Узорами, в густой песок вкрапляя Морскую гальку, черепашьи яйца, Втыкая перья чаек по углам.
Ракушки, собранные на прибрежье Руками девственниц – так полагалось, Ссыпались воедино, образуя Остроконечных холмиков гряду.
Так перед новым бракосочетаньем Задабривался нами покровитель Семьи грядущей, очага блюститель, Незримый охранитель – Бог Любви.
И появлялись на песчаном пляже, Как будто птичьих лапок отпечатки, Следы, украсившие побережье, Босых младенцев нежные следы.
Чтоб сыновья достойные рождались, Чтоб новые красавицы сияли, Воздвигли мы особую молельню И Храмом Кукол нарекли ее.
Рождалась дочь – мы ели птичье мясо, Сын подрастал – мы ели мясо тура, А если близнецы на свет являлись, Мы рыбой щедро потчевали всех.
Мужчины уходили на охоту, Подруги шили, стряпали, вязали, На утлых лодках шли мужчины в море, В тревоге жены ожидали их.
Так, обретая мир вдали от мира, Мы с морем ладили и небесами. Мы обживали крохотную сушу, Детей растили, старцев берегли.
Так время шло на острове, покуда Стихия нами не распорядилась. На нас, безгрешных и многострадальных, Разгневался безумный Бог Ветров.
2
Все началось, пожалуй, как обычно. Все совершеннолетние мужчины Отчалили в карибские просторы, Отправились на промысел ночной.
Их было сто умелых мореходов На восемнадцати ладьях рыбачьих. И, на колени пав, островитянки Свои молитвы к небу вознесли.
Все началось, пожалуй, как обычно. Звучали песни, и взлетали весла. И постепенно уменьшался остров, Маячивший за спинами гребцов.
Сперва напоминал он турью шкуру, Потом казался шкуркою овечьей, Потом напомнил силуэтик чайки, А там и вовсе из виду исчез.
Обильный лов, отличная добыча! Удачливые рыбаки мечтали О возвращенье к очагам и женам, Когда под утро грянул ураган.
Армады туч, нависших над Карибом, В атаку шли в сопровожденье молний, Вздымались волны, небо накренилось, И отовсюду надвигался гром.
Двенадцать баллов, штормовая качка… Трещали лодки, то взмывая в гору, То рушась в оглушительную бездну, То заново вздымаясь на дыбы.
Гадали рыбаки – за что карает Их Бог Ветров, какая их провинность? Быть может, забрели в чужие воды, Нарушив моря вековой закон?
Три дня, три ночи продолжалась буря, Три дня, три ночи рыбаки боролись, Три дня, три ночи рыбаки молились, Не вняли боги слезной их мольбе.
За лодкой лодка шла на дно морское, Трещали снасти, расползался невод, И те, что прежде рыбу добывали, Тонули, становясь добычей рыб.
А волны, как разбойники Кортеса, Теснили их, громили, удушали, И небо раскаленными клинками Добить спешило тех, кто уцелел.
Когда беда случается, причину Обычно ищут… Говорят, что нищий, Отчаявшись, воззвал к морской пучине: – Разверзнись, поглоти безумный мир!
Другие говорят, что мать больная Просила сына, мучимая жаждой, Дать ей попить, а он воды ей не дал, И все на свете прокляла она.
Беда еще бывает, оттого что Богатый родич сироту ограбил, У нищего отняв кусок последний, Разгневал бога алчностью своей.
И то твердят и это, утешаясь, Какая притча тут верней, не знаю, Одно лишь знаю – рыбаки погибли, На сушу не вернулся ни один.
А женщины в дверях стояли молча, На берегу безмолвно собирались, Под тяжестью тревог и ожиданий Осиротевший остров оседал.
А волны лихо, как мюриды ваши, На белых скакунах летели мимо. – Опомнитесь! – их женщины просили. Верните нам мужей и сыновей!
3
С той ночи утекло воды немало. Но бесконечно длилось ожиданье. Тускнели краски, угасали взоры Поникших вдов, невест и дочерей.
Зато костры на берегу не гасли В ночи, подобно маякам бессонным. А вдруг мужчины вздумают вернуться – Им нужен путеводный огонек.
Здесь девушки испытывали зависть. Но вдовы – те хоть радость материнства Познать успели, сохранили память О днях пускай короткой, но любви.
О непорочные островитяне, Готовые до капли выпить море, Чтоб хоть на дне на краткий миг увидеть Своих давно ушедших женихов.
Сестра мечтала обернуться рыбой, Уйти в зеленоватые глубины, В надежде брата повстречать однажды, Держащего разбитое весло.
Гласит молва, что женщины иные Окаменели от печали долгой И постепенно превратились в скалы, Стоящие над бездною морской.
Что галька разноцветная на пляже – Их слезы, отвердевшие навеки, Что здесь вода намного солонее И чуть плотнее, чем в других морях.
Теперь понятно вам, сеньор Гамзатов, Откуда это имя – Остров Женщин. Какая горечь в имени красивом! Есть у него синоним – Остров Бед.
Прошли столетья. Но далекий отзвук Былой утраты душу обжигает. Увы, от жизни, что волнами смыта, Здесь не осталось никаких следов.
Всё перед нами – горсточка приезжих, Отель, таверна, лавка сувениров, Лачуга местных жителей – метисов – Да вывеска с названьем островка.
Судьба такая выпала индейцам – Быть жертвами извечных потрясений, Нести невосполнимые утраты… Неведомо – кого нам тут винить?
Стихию? Ею управляют боги. Богов? Они везде несправедливы. Историю! Она неумолима. Где истина? Кто может нам сказать?
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
1
Старик, сошедший с росписей Ороско Риверо и Сикейроса, вздохнул: – Как видите, ответ найти непросто. Ищу, не нахожу, сеньор Расул…
Он трубку закурил. Окутан дымом, Молчит мудрец, вобравший сотни лет. Теперь и мне искать необходимо Все тот же неподатливый ответ.
Да, прав мой гид, сложилось все непросто. Твержу себе: подумай, оглянись. Как незнакомые на перекрестке, Мечта и явь нежданно разошлись.
Я для своей любимой попытался Сорвать на дальнем острове цветок, Но лишь репейник мне вонзился в пальцы, Ладонь ошпарил, душу мне обжег.
Разжечь костер хотел я на вершине, Чтоб виден был огонь издалека, Но град меня застиг, дохнуло стынью, Не разгорелись ветки сушняка.
Страна любви окуталась печалью, В потоках слез отвесы ближних скал. И струны лиры глухо зазвучали, И голос мой почти неслышен стал.
О берег, с яркой сказкою несхожий, О вымысел неподтвержденный мой, Как мне вернуться с этой скорбной ношей К рабочему столу, к себе домой?
2
Я побывал во многих странах мира, В дороге видел не одну грозу. Отсюда два печальных сувенира Я в свой аул аварский увезу.
Два символа из обожженной глины, Две крохотных фигурки, две беды, Они судьбой изваяны единой – Две женщины над кромкою воды.
Одна – стройней стрелы в изгибе лука, Но ей не суждено уйти в полет. Погиб жених. И ожиданья мука Невесту сушит уж который год.
Другая, выйдя замуж, не успела Детей родить. Погиб ее супруг. И песнь свою страдалица не спела, Земное счастье выронив из рук.
Два вечных горя, две бесплодных тени, Две хрупкие надежды, две мечты. По зыбким водам – знак поминовенья – Плывут живые травы и цветы.
А где-то парни с девушками бродят В обнимку, шепот слышится и смех, И в дискотеках музыку заводят, И пляшут, и целуются при всех.
И каждый день и каждое мгновенье В горах, в лесах, на берегах морей В счастливых семьях празднуют рожденье Прекрасных сыновей и дочерей.
Как и везде, под осень в Дагестане Справляют свадьбы. В урожайный час Веселие в ауле щедро грянет, Возникнут семьи новые у нас.
Что ж, мне опять пора в дорогу – через Моря и твердь и небеса – домой. В последний раз слова «…de las Mujeres» На пристани горят передо мной.
Хлопочет гид, морская даль открыта, Готова лодка, чайка бьет крылом. Нас ожидает знойная Мерида, Укрытый пальмами аэродром.
Заветный остров, расставанья время Приблизилось – я скоро отплыву. Прощай! Возможно, мы еще в поэме Увидимся, но вряд ли – наяву.
ПОСЛЕ ДОРОГИ…
Война не рождает сына.
Сказано горцем
1
Отдаляется Остров Женщин, И туманится вдовий лик, Расстояниями уменьшен, Но в сознанье моем велик.
Облака над водой нависли, В каплях влаги блестит весло. А хурджин моих горьких мыслей Давит на плечи тяжело.
На прощанье свой долг исполнив, Покидая минутный кров, Я цветы возложил на волны, Над гробницею рыбаков.
В небо взмыл многоместный лайнер, Тает Мексика под крылом, Подо мной океан бескрайный, Приближается отчий дом.
Стрелки я на часах заране Перевел на московский лад. День рождается в Дагестане, Над Атлантикою – закат.
Вот и финишная прямая. Я стою у родных дверей. Я любимую обнимаю, Слышу возгласы дочерей,
За окном зеленеет Каспий, Под балконом – в цвету земля. Внучка жаждет услышать сказку, Ждет рассказов моя семья.
Лица милые освещая, Мирно теплится мой очаг. Вновь я дома, но ощущаю Грозный груз на моих плечах.
Вспоминаю иное море, Расстояния и века, Вспоминаю большое горе Мексиканского островка.
Отчим домом, семейным лоном Мне утешиться не дают: Телерадио с микрофоном (Что поделаешь!) – тут как тут.
Что ж, включайте свои кассеты, Дальней связи включайте нить, И с родней, и со всей планетой Я намерен поговорить.
Несмотря на регламент жесткий, Изменить себе не хочу И поэмы своей наброски В депутатский отчет включу.
Говорю я с водой и сушей, С лунным бликом, с лучом зари. Патимат, дорогая, слушай, Слушай, внучка моя, Шахри!
Слушай, друг, в городке соседнем, Слушай в том, что за пять морей, Слушай, гид мой тысячелетний, Слушай, остров любви моей.
2
«Прекрасна песня, что звучит над зыбкой. Своею красотой и чистотой Она сравниться может лишь с улыбкой Младенца, что лопочет в зыбке той.
Светильник материнского напева Нам озарил дороги бытия. Певуньи, нас баюкавшие, где вы? Своей уже давно лишился я…
Но мать жива, пока зажженный ею Огонь в душе сыновней не погас. Увы, в иных сердцах он все слабее С годами – добрый световой запас.
И те, что на земле творят насилье, Жгут все – людей, селенья, всходы нив, Те песню материнскую забыли, Светильник в адский пламень превратив.
Родник прекрасен, зарожденный в недрах Несокрушимой матери-скалы, Как он прозрачен, как сияет щедро, Как эти струи звонкие светлы!
Я часто опускался на колени Пред этим чудом, к свежести припав. Но родника вершинного бурленье Вниз устремлялось и меняло нрав.
В себя вобрав песок, отбросы, копоть, Засохший лист, густого ила ком, Поток, петляя по случайным тропам, Стал мутным и беспутным ручейком.
Мой остров! Он прекрасен был, по слухам. Разжечь мою фантазию легко. Измерьте расстоянье между ухом И глазом – как оно невелико.
Но оказалось, что оно не меньше, Чем даль столетий и морей и стран. Об этом рассказал мне Остров Женщин Рубцами давних неизбывных ран.
В пучину бедствий повергая племя, Стихия мечет молнии с небес. Сгустилось туч губительное бремя… Но все-таки вначале был Кортес.
Нас непрестанно этому учили Былые годы, наши времена, Вам в Чили назовут и в Кампучии Сегодняшних Кортесов имена.
Разрушенные бомбами селенья И обезлюдевшие города. Как лодки рыбаков, без сожаленья Их захлестнула черная беда.
Иного я не ведаю ответа, Когда передо мной всплывают вдруг Руины Нагасаки, камни гетто, Опутанный колючкой Равенсбрюк.
Мой Остров Женщин, как ты безответен, Как облик твой загадочно-суров! О сколько их теперь на белом свете – Таких осиротевших островов!
Я побывал в местах, где всех шахтеров Подземная стихия унесла. Владельцы шахт, не ваш ли алчный норов Тому виной? А вдовам нет числа…
Я у соседей был и в дальних далях, Ручей пересекал и океан. В Болгарии доселе в черных шалях Встречают гостя вдовы партизан.
В селеньях, душегубами сожженных, Мужчины все расстреляны подряд, Как рассказать об одиноких женах, Чья вечная примета – черный плат.
Я видел синеглазых, черноглазых, В Европе видел, в Азии встречал, Одна тоска звучала в их рассказах, Один укор в молчанье их звучал.
Они одно и то же повторяли, Везде была их исповедь горька, Они сухие слезы вытирали Соленым краем черного платка.
Я вспоминаю маму в черной шали, Ее глаза бедой обожжены. Исток ее пожизненной печали – Два сына, не вернувшихся с войны.
С полей сражений кони приходили Без всадников, как вестники утрат. Невесты поникали, обессилев, И убирали свадебный наряд.
Мы в мае поминаем поименно Солдат, что вражьей сталью сражены, И зажигаем двадцать миллионов Свечей – в минуту скорбной тишины.
А звезды с высоты взирают хмуро И вопрошают жителей земли: – Уроки Чингисхана и Тимура Неужто впрок вам, люди, не пошли?
Я облетел все континенты мира, Я повидал далекий Остров Слез, Оттуда два суровых сувенира Я для своих сородичей привез.
Два символа из обожженной глины, Две крохотных фигурки, две беды. Они судьбой изваяны единой – Две женщины над кромкою воды.
Я прихватил с собой еще и третий Карибский дар, особый талисман. Как жизни зов, как вызов лихолетью, Как знак надежды – он в дорогу дан.
Он все из той же огнестойкой почвы Индейцем создан, глиняный божок. Ваятель испытал его на прочность, Снабдил крылами, в пламени обжег.
То птица Феникс. Из-под груды пепла Она взметнулась и парит опять, Чтоб вера в человечество окрепла, Способное творить и воскресать.
Лети над океанами и твердью, Мой талисман, спеши из края в край. Мой Феникс – дух бесстрашья и бессмертья, Своим крылом влюбленных осеняй!
Война, мы знаем, не рождает сына, Она сиротство горькое плодит. Для тех, кто разум подавляет силой, Да будет путь к всевластию закрыт!
Да будет нами навсегда развенчан Пират, грозящий гибелью живым. Планету в Остров Одиноких Женщин Мы превратить вовеки не дадим.
Я прибегаю к помощи эфира, Взываю к людям: – Не щадите сил, Чтоб шар земной как добрый Остров Мира Сиял среди бесчисленных светил.
Наш общий дом, идя своей орбитой, Свершая миллионолетний путь, Со всех сторон Вселенною омытый, Цвети, будь благодатен, счастлив будь!»
3
У родного стою порога И встречаю весну опять. Завершилась моя дорога, И поэму пора кончать.
Я с друзьями – их всюду много Выхожу на прямую связь. Завершилась моя дорога, Но тревога не улеглась.
Завершилась моя дорога, Побратались в строке слова. Не стихает моя тревога, Но надежда моя жива.
Земляки мои, где б я ни был, Я ведь горец – не потому ль Жажду весточки из Гуниба, Вижу мысленно Унцукуль.
Я стою в окруженье близких. Собираюсь в аул Цада, Где цветы на лугах альпийских В эту пору пестрят всегда.
Вьются троп каменистых петли, Отражаясь в моих глазах. Был ли дождик у вас в Телетле? Как встречает весну Хунзах?
Хорошо ли ростки прогреты И у нас, и в краю любом? Что взойдет на полях планеты, Что мы осенью соберем?
Песнь о двадцатилетних
I.
Не знаю, с чего эту песню начать, С какого такого заветного слова, Которое жжет мою грудь по ночам, Чтоб вырваться снова из плена немого.
С мечтою о ней я покинул свой дом И с думой о ней возвратился с чужбины… О чем эта странная песня, о ком Рыдает во мне, словно клин журавлиный?
… В Японии я в январе побывал, В чудесной стране восходящего солнца, И сразу попал, с корабля да на бал, На празднество двадцатилетних японцев.
Какой удивительный праздник! Его Увы, не сравнить с нашим Днем молодежи. Он только для тех, кому двадцать всего – Ни на год не старше, ни на день моложе.
В саду императора юность страны Сверкала, как радуга в небе, где краски, Сливаясь, приветствовать были должны Всеобщего двадцатилетия праздник.
Прекрасная юность! Ты, как кимоно, Затейливой лентой причудливой ткани Струилась повсюду, стекаясь в одно Глубокое русло безумных желаний.
Хотел бы обнять я твою красоту! Как много сегодня вокруг новобрачных, Которых по взглядам видать за версту – Не встретить здесь физиономии мрачной.
Два десятилетья у них позади… Вращается время, как будто пластинка, И все ж они в самом начале пути, Где все им желанно, где все им в новинку.
Двадцатая зрелость, о, как ты юна! Танцуя без устали вальсы и твисты, Ты огненной музыкой опьянена… Хмелеешь от хохота, словно от виски.
Весь Токио нынче танцует с тобой, И кажется мне, что быстрей в этот вечер Вращается даже наш шар голубой, Спеша восходящему солнцу навстречу.
Вдруг головы всех устремляются ниц… И, приподнимая столетий завесу, Как в сказке, в саду появляется принц С прекрасною Золушкой, ставшей принцессой.
Покуда традиции строго храня, Стоит молодежь в восхищенном поклоне, Супруги, и возгласа не оброня, На лестницу чинно восходят, как пони.
И принц произносит короткую речь… И хоть мне, аварцу, язык тот неведом, Я чувствую – он лаконичен, как меч, Приученный к молниеносным победам.
А юность с почтеньем внимает ему, Как сакура в зимнем саду расцветая, И только один я никак не пойму, Что может январь быть прекраснее мая.
О, двадцатилетие! Это пора, Быть может, всего благодатней на свете?.. Я вспомнил аульские те вечера, Где был я мальчишкой семнадцатилетним.
И девушка та, по которой вздыхал, Была меня старше всего на три года… Но сверстник ее, будто бы аксакал, Глядел сверху вниз неприступно и гордо.
Ах, лучше бы вовсе их не вспоминать… Но памяти вновь я листаю страницы И вижу там Каспий, где мне двадцать пять, А рядом прекрасные девичьи лица.
Им только по двадцать, не больше того, А я уже в жизни немало изведал, И сердце вскипает в груди оттого, Что мне безразличны былые победы.
А вот тридцать шесть мне пробило уже – Бурлит фестиваль на московских бульварах, И я с непонятной тоскою в душе Любуюсь на двадцатилетние пары.
А нынче мне стукнуло аж сорок два… Пора уже с ярмарки мне возвращаться, Но кругом, как прежде, идет голова, Как будто мне будет пожизненно двадцать.
И улицы Токио, словно магнит, Мятежную душу мою привлекают, И вечер январский так жадно манит, Цветением юности благоухая.
Но вдруг чей-то голос, как рокот реки, Которая с гор устремляется к морю Возник неожиданно, словно стихи, В бессмысленном и бытовом разговоре.
Японец седой мне напомнил отца, Он спутнице юной шептал что-то страстно, И сразу же я угадал в нем певца По звукам, которые были прекрасны.
И прежде такой непонятный язык Вдруг настежь открыл золотые ворота И хлынул, как ливень, причудливый стих, Что стал мне понятен и без перевода.
Как горное эхо, пронеся вдали, Чтобы многократно в душе повториться И чтоб я на краешке самом земли Себя ощутил на мгновение принцем.
Аварский поэт… До меня никогда Нога дагестанца сюда не ступала, И вот я сверкаю, как будто звезда, В созвездии этого юного бала.
Но двадцатилетние люди, увы, Проносятся с хохотом, словно кометы, Не зная, быть может, что я из Москвы Приехал к ним в гости на празднество это.
И гор моих снежных гортанный язык, Наверное, тоже еще им неведом. Он чем-то похож на пронзительный крик Того журавля, что прощается с летом.
Не знают они и обычаи гор, Суровых и нежных, откуда я родом, Где старая мама моя до сих пор Все ждет меня, не запирая ворота.
А я из Японии дальней смотрю На звезды, что в путь отправляются млечный, И кажется, будто бы с ней говорю На нашем родимом аварском наречье.
И песня, как завязь, как робкий росток, В душе созревает, чтоб к свету пробиться… Но падает, как календарный листок, И камнем летит, как подбитая птица.
Неспетая песня… Вдруг оборвалась Она невзначай, как струна на пандуре, И с нею исчезла незримая связь Меж прошлым и будущим, штилем и бурей.
Но в памяти цепкой, как прежде, жива Та неповторимая звонкая нота, Что в сердце моем, зародившись едва, Готова была для большого полета.
Неспетая песня… В Кавказских горах Не празднуют двадцатилетия праздник, И зрелости время у нас на часах Толкуют иначе в селениях разных.
Мгновенья бегут… Проплывают века. Седеют от вьюг и раздумий вершины. Но времени нить не прервется, пока Растут и взрослеют в аулах мужчины.
Вот этот и в десять уже удалец, К пятнадцати он возмужает до срока. А тот, хоть и сед, но трусливый подлец, Не будет ему и от старости прока.
О, зрелость, в горах измеряешься ты Не возрастом и не размером папахи, И праздники наши, как будто просты, Но скрыты в них некие тайные знаки.
Мы празднуем ночь наступленья зимы И сотни костров разжигаем на скалах, Чтоб путник, попавший в объятия тьмы, Не сбился с дороги, шагая устало.
Еще, когда первый весенний цветок Проклюнется вдруг из-за талого снега И с гор побежит оголтелый поток, И дождь серебристый посыплется с неба.
И первую плуг проведет борозду… Мы день этот издревле празднуем тоже, Чтоб голос аульской зурны за версту Округу от зимнего сна растревожил.
И день молотьбы мы отметим потом, Быков круторогих по кругу гоняя, Полову отделим от зерен, чтоб дом Пьянил, как буза, хлебный дух урожая.
Затем мы отпразднуем День чабана И День рыбака не забудем отметить, Ведь, к счастью, ни тем, ни другим не бедна Земля, на которой растут наши дети.
Еще мы отпразднуем праздник цветов И спляшем на празднике первой черешни: Умоемся соком ее и на стол, Наполнив корзины, поставим, конечно.
И праздник, который дороже всего, Отметим мы дружно – Девятое мая, Живых поздравляя с приходом его И павшим последнюю дань отдавая.
Как сладок и горек для нас этот день Великой и неповторимой Победы, В едином порыве сплотивший везде Отцов с сыновьями и с внуками дедов.
Кому восемнадцать, кому сорок пять, Кому и за семьдесят перевалило… Но и в избранный День этот всех нас опять Связует какая-то высшая сила.
И те, кто прошел сквозь горнило войны, В неполных семнадцать взрослея в атаках, Ни в креслах дождались своей седины, А под артобстрелом в пылающих танках.
Мне дважды по двадцать, и вот я уже По третьему кругу идти собираюсь, Покуда мой конь не устал и в душе Еще не померкла беспечная радость.
Вперед, мой крылатый! Тебе не страшны Ни горы, ни волчьи голодные стаи, Хоть жизнью года мои обожжены, Я двадцатилетним себя ощущаю.
Ведь чем безрассуднее я, тем юней! И в этой стране расцветающих вишен На празднике двадцатилетних людей Мой голос пускай не окажется лишним.
Пускай не погаснет до срока звезда, Пусть в сыр молоко превратится в кувшине И соком наполнится мякоть плода, Как желтая корочка на мандарине.
Пускай океан бороздят корабли, Пусть птицы вернутся когда-нибудь с юга. И здесь, далеко от родимой земли, Влюбленные руки протянут друг другу.
Пускай журавли закурлычут весной И зазеленеет опять Фудзияма… Пусть все это сбудется с вами, со мной, С моею, в ауле оставшейся, мамой.
Пусть те, кому двадцать сегодня всего, Увидят начало грядущего века, Который не так уж от них далеко, Хватило бы только им сил для разбега.
О, двадцатилетие – праздник любви, Непоколебимых надежды и веры! Пускай твоя страсть не остынет в крови, Не зная ни в чем ни расчета, ни меры.
В далекой Японии в зимнем саду, Что был, как январское утро, прекрасным, Я видел, как сон наяву, как мечту. Всеобщего двадцатилетия праздник.
II.
Вновь город укрыла полночная тьма, Вернулся в гостиницу я неохотно, И юности праздник, сводящий с ума, Остался, как прошлое, за поворотом.
Сосед мой по номеру хмур был, как ночь, Он мерил шагами квадратные метры… Не ведая, как ему можно помочь, Я кресло подвинул к нему незаметно.
– Присядь же, приятель, в ногах правды нет. Хоть, может быть, и не мое это дело, Но чем же ты так опечален сосед, Что кажется черным тебе свет наш белый?
И острое слово его, как игла, Вошла прямо в сердце мне невыносимо: – Сегодня счет с юною жизнью свела Японская девушка из Хиросимы…
Ей было лишь двадцать… Но, Боже мой, как В тот день, когда юность страны ликовала Решилась она на трагический шаг?.. Неужто ей мать ее не помешала?
– Она сирота, – обречено сказал Товарищ мой и закурил сигарету… Ладонью он влажные вытер глаза И повесть продолжил печальную эту.
– Представь себе: лето – вокруг благодать, Жара августовская невыносима, И нянчится двадцатилетняя мать С младенцем в одном из домов Хиросимы.
Чудесной девчушке и годика нет… Под вишнею мама ее укачала И в дом возвратилась готовить обед… Ах, если бы это начать все сначала!
Но прошлое не возвратить никому, Лишь память одна туда знает дорогу. Лежит городок в предрассветном дыму Так тихо, как будто он молится Богу.
А там наверху, в ледяной вышине, Уже равномерно рокочут моторы И бомба, застывшая, словно во сне, На мирную землю обрушится скоро.
Мгновенье… И палец на кнопку нажал… Младенец лежит в колыбели под вишней, А сверху летит смертоносный металл, Что не остановит уже и Всевышний.
И гриб, разрастаясь у всех на глазах, Как чудище, мир растерзал кровожадно… И замерло время на мертвых часах, Которым уже ничего здесь не жалко.
… А летчик с заданья вернулся домой, Устроился в кресле с дочуркою рядом И к сердцу прижал ею той же рукой, Которой на город он сбрасывал атом.
И девочка нежно прильнула к нему, И сжала ладонь его с детскою силой, Не зная о том, что в огне и в дыму Распятая бомбой лежит Хиросима.
Где бедный младенец под вишней кричит, Но мать его больше уже не услышит – В воронке от дома дымят кирпичи, И воздух отравлен, а девочка дышит…
Пройдет двадцать лет, и узнает она О том, что болезнь у нее лучевая… Помедлит немного в проеме окна И вниз устремится, глаза закрывая.
Одна из ста тысяч таких же сирот, Не знавшая с детства родительской ласки… В тот август отец ее бедный в живот Вонзил от отчаянья меч самурайский.
Тогда ему столько же было, как ей, И он не сумел пережить Хиросимы – О смерти семьи он услышал своей, И в сердце отчаянье не пересилил.
Но если б он знал, что жива его дочь, Которую вишня, как мать заслонила, Он смог бы отчаянье свое превозмочь И меч спрятать в ножны… Но было, что было.
И больше на свете их нет – всех троих… И это одна только жертва из многих, Цветущих, как сакура, и молодых, Отважных и робких, веселых и строгих.
Их вычеркнул атомной бомбы удар, Как будто бы вырвал из книги страницу… Без них стал неполным земной этот шар, Забывший их неповторимые лица.
С тех пор непонятно, где ад, а где рай, Как будто исчезла гармония в мире, Который, отчаявшись, как самурай, В конце концов, сделал себе харакири.
И красная кровь по планете бежит Из этой открытой дымящейся раны, А с ней незаметно уходит и жизнь, Которую мы не храним, как ни странно.
О люди! Какие найти мне слова, Чтоб вы хоть на миг осознали все это? Покуда в нас совесть и вера жива, Не сможет погибнуть и наша планета.
III.
Не знаю, с чего эту песню начать, С какого такого заветного слова? Она, словно рана, болит по ночам, Которая не зарубцуется снова.
В ненастье и в зной она ноет во мне, Как будто бы нет от нее исцеленья. Проснусь среди ночи, а сердце в огне, В том дьявольском пламени самосожженья.
И полночь не полночь, и день мне не день… Проклятая рана зудит бесконечно, Как будто меня чья-то страшная тень, Дыша мне в затылок, преследует вечно.
И в сон мой врывается, словно бронхит, Удушливым кашлем меня истязая. И даже в беспамятстве полном болит, Когда от тоски закрываю глаза я.
Любовь убивая и радость в душе, Она на мгновение не заживает. И нет больше сил с ней бороться уже, Вся жизнь – словно рана одна ножевая.
Неспетая песня… В далекой стране На празднике юности двадцатилетней Впервые ты в сердце явилась ко мне Затем, может быть, чтоб назваться последней.
Терзаемый мукой твоей по ночам, Я в бары стремился, чтоб стало мне легче, Где гейши с бездонной печалью в очах Холодные руки мне клали на плечи.
Я помню, как голос мой нервно дрожал, Когда за любовную ласку несмело Я трогал, как будто бы кончик ножа, Горячей ладонью продажное тело.
И думал о том, что у нас бы она Известной артисткой, наверное, стала… А здесь одиноко стоит у окна И комкает пальцами край одеяла.
Я видел прозрачные слезы ее, Которые падали в вазу с цветами… И в это мгновение сердце мое В груди бушевало, как будто цунами.
У каждого радость своя и тоска… Хотя и не знала она Хиросимы, Но жизнь этой гейши в объятьях греха Была до безумия невыносима.
В своем мьюзик-холле уже никогда Она не узнает любви неподкупной И красный фонарь, словно злая звезда, Ее мимолетную юность погубит.
… Потом, по дороге домой, на два дня Я вдруг задержался в отеле Бангкока, Что встретил неоновым светом меня И липким соблазном зашторенных окон.
Я помню в каком-то ночном кабаке Красотку раскосую из Таиланда, Она демонстрировала налегке Все прелести странного в мире таланта.
Снимая одежду одну за другой, Как будто с цветка лепестки обрывая, И музыке в такт извиваясь змеей, Осталась она совершенно нагая.
Но плечи худые дрожали слегка, Как те лепестки, унесенные ветром Подальше от тоненького стебелька, Который от зноя умрет незаметно.
Похабные выкрики, словно плевки, Летели в ее обнаженное тело, Но ярких одежек своих лепестки Поднять все равно бы она не посмела.
Стояла, сверкая своей наготой, Среди похотливых звериных улыбок. И острый осколок души ледяной Впивался в меня, придавив, будто глыба.
Всю ночь по ушным перепонкам стучал Ударник, нанюхавшийся кокаина, И билось в висках: ча-ча-ча, ча-ча-ча!.. А в сердце – пронзительный крик журавлиный.
На землю меня возвратил он с небес, А, может быть, – в рай из угарного ада… Глаза я открыл – милый образ исчез, Моряк из Техаса сидел со мной рядом.
Он виски потягивал, как лимонад, На голых смуглянок взирая с ухмылкой, И был одному только искренне рад, Когда приносили другую бутылку.