412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Петр Лебеденко » Черные листья » Текст книги (страница 49)
Черные листья
  • Текст добавлен: 18 июля 2025, 02:17

Текст книги "Черные листья"


Автор книги: Петр Лебеденко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 49 (всего у книги 49 страниц)

И опять замолчал. Но сам уже не вернулся к тому, что только минуту назад лежало вне обычного и, может быть, даже нереального. Житейское стало теперь ближе, и ему самому понятнее. Собственно говоря, он никогда не любил чего-то отвлеченного, не имеющего прочных корней. И если поддавался подобному «наваждению», как он называл свои раздумья «вообще», то лишь на короткое время, стараясь поскорее вернуться к действительности. Клаша по этому поводу говорила: «Ты не философ. Философского начала в тебе ни на гран». Павел соглашался: «Совершенно точно – я не философ. И никогда им не буду». – «Но человеку присуща самоуглубленность, – возражала Клаша. – Без этого ему трудно познать и самого себя и окружающий мир». – «Не отрицаю, – опять соглашался Павел. – Но для познания мира и самопознания не обязательно быть философом…»

Нет, ему всегда была ближе реальная действительность. Он, например, очень любил природу, не мог не восхищаться ее красотой, но восхищался ею не просто созерцательно, не просто охал и ахал, глядя на причудливые, изрезанные течением и обвалившиеся берега Дона или на склонившиеся к реке деревья с обнаженными корнями, – это было красиво, но в красоте этой уже была заложена гибель и деревьев, и берегов, и Павел смотрел на это с болью в душе, а подчас и с гневом: «Неужели никому нет дела до того, что происходит? Кто-то же ведь должен думать о том, как все это сохранить?! Или мы живем только сегодняшним днем? А что о нас скажут те, кто будет жить после нас?»

Он, конечно, понимал: государство тратит на сохранение природы миллиарды рублей, тратит столько, сколько не тратит ни одно другое государство в мире, но все же ему казалось, что этого мало. Однажды он даже написал в Москву письмо и приложил к нему десяток фотографий: «Рушатся берега, гибнут деревья, мельчает Дон, исчезают ценные породы рыб, надо немедленно принимать меры». Отправил свою «грамоту», как окрестила его старания Клаша, и тут же подумал: «Высмеют! Не твоего ума, скажут, дело!»

Месяца через полтора-два ему ответили. Нет, никто над ним не смеялся. Ответ был серьезным и обстоятельным. Даже с кое-какими расчетами. Чтобы укрепить один километр берега, требуется столько-то материалов и столько-то денег (сумма называлась огромная, Павел искренне ужаснулся). А общая протяженность Дона – около двух тысяч километров. Но есть еще Волга, Кама, Ока, Енисей, Лена… К тому же автору письма, несомненно, известно, какие колоссальные средства тратятся государством на строительство жилого фонда, на социальные нужды трудящихся, на стройки пятилеток…

– Да, – сказал Павел наблюдавшей за ним Клаше, – чертовски это сложно. И все же…

– Что – все же? – спросила тогда Клаша. – Может, переучишься на волшебника? Махнешь палочкой – и оденутся берега в гранит и мрамор?

– Можно обойтись и без волшебной палочки, – ответил он. – Взгляни на наши терриконы. Миллионы тонн породы. Неужели не найдется ни одной светлой головы, которая задумалась бы над тем, чтобы из этой породы сделать прочный материал? Сотни и сотни тысяч метров плит – и проблема частично разрешилась бы.

– Вот ты и задумайся, – сказала Клаша. – У тебя ведь тоже светлая голова.

– Придет время – задумаюсь, – коротко проговорил Павел.

* * *

Совсем неожиданно Лесняк спросил у Клаши:

– Клаша, а каких ты любишь людей? Каким должен быть мужчина, чтобы ты его полюбила? Только не говори: «Таким, как мой Павел». Это само собой. Я спрашиваю вообще.

Клаша улыбнулась:

– Вообще? Вообще не бывает. Бывает только в частности. Правильно я говорю, Павел?

– Почему же? – ответил Павел. – Есть ведь какие-то общие черты в каждом человеке, за которые можно или любить, или ненавидеть?

– Но в каждом человеке именно свои черты, – сказала Клаша.

– Ты просто увиливаешь, – бросил Лесняк. – Ты давай отвечай конкретно.

– Ну хорошо, конкретно, – согласилась Клаша. – Главное, чем должен обладать человек, – это, по-моему, чистота его. Во всем. В любви, в отношении к людям, к деревьям, к собакам. Даже в ненависти. Человек должен и ненавидеть как-то чисто, открыто. Тому, кого он ненавидит, такой человек не станет улыбаться.

– Тому, кого ненавидят, никто не улыбается, – заметил Павел.

– О-о! Еще как улыбаются! Преданно, почти по-собачьи, глядят в глаза, двумя пальчиками снимают с пиджаков пылинки, а отвернутся – и захлебываются в злобе… Ты не встречал таких?

– А еще? – спросил Лесняк. – Что еще?

– Тебе этого мало? Настоящий мужчина – по крайней мере, в моем понимании настоящий – не бросил бы, например, Наталью Одинцову на полдороге…

– Ха! – воскликнул Лесняк. – Вот ее настоящий человек и возненавидел бы.

– Тогда не полюбил бы. Нельзя сразу и любить, и ненавидеть. Или то, или другое. До конца…

– До конца, – сказал Лесняк. И подумал: «Это она о Павле… Он и есть такой, Пашка Селянин. Настоящий…»

3

А Павел вдруг вспомнил вчерашний день. Даже не день, а тот час, когда они все – все, кто ставил Устю на ноги, – поднялись из шахты и неожиданно увидели группу людей, стоявших чуть поодаль и о чем-то оживленно беседовавших.

– Ого! – воскликнул Богдан Тарасович Бурый. – Гляди-ка, Павел Андреевич, кого на нашу «Веснянку» занесло! Андрей Тихонович Гаценко с «Южной», Михаил Павлович Чих, Уваров с «Аютинской» и Василь Васильич Ямнов… А вон, рядом с Костровым, кто это? Кажется, Андрей Васильевич Белов с «Нежданной»? Чего это они к нам?

– Семинар какой-нибудь, – предложил Лесняк. – Обмен опытом…

– При таком-то параде? – усомнился Бурый.

Они действительно были в парадной форме, при всех орденах и медалях, и что-то в этом было необычное, что-то торжественное. Четверо из них – Чих, Ямнов, Гаценко и Белов – Герои Социалистического Труда, пятый – Анатолий Ефимович Уваров – тоже знатный горняк, и всех их Павел хорошо знал и не переставал удивляться их поразительной скромности и той простоте, с которой они относились к людям.

Про себя Павел называл их полководцами. Называл так без тени зависти, даже с какой-то гордостью и, часто думая об их славе, старался понять, что есть в каждом из них, кроме сгустка воли и того огромного опыта, которым они всегда щедро делились? Что?

Вот к ним подошел Кирилл Каширов, и Павел увидел, как Уваров первым протянул Кириллу руку. Первым, хотя…

Хотя однажды Кирилл ни за что ни про что обидел этого человека. На «Аютинской» проходил митинг, и Грибов сказал:

– Анатолий Ефимович Уваров добился со своей бригадой наивысшей производительности труда – тысячу двести тонн угля на одного человека в месяц. Это, товарищи, большая победа, это, если хотите, еще одна славная страница, вписанная в историю развития нашей угольной промышленности!

Уварова все поздравляли, а когда они вышли из Дворца культуры, Кирилл, взяв его под руку, вроде бы доверительно заметил:

– В наше время только так и можно: или до конца закручивать пресс, или всю жизнь оставаться в тени.

Уваров остановился, спросил:

– Что ты имеешь в виду? О каком прессе речь?

– А разве ты не выжимаешь соки из рабочих своей бригады? Тысяча двести тонн в месяц на живую душу – это что?.. Да ты не сердись, я тебя не осуждаю. И тоже искренне поздравляю…

Слово в слово слышавший этот разговор, один из рабочих бригады Уварова вдруг спросил у своей супруги:

– У тебя в сумочке есть зеркальце? Дай.

Взял это зеркальце, подошел к Кириллу и предложил:

– Поглядите на себя, товарищ Каширов.

Ничего не подозревавший, Кирилл взглянул на себя и спросил:

– А что?

– Больно уж лицо у вас почернело. Отчего бы это? Может, от зависти?

Вряд ли Уваров напрочь забыл обиду – такое забывается не сразу. И все же вот первым протянул Кириллу руку, словно ничего между ними и не было. Почему?

«Значит, – думает сейчас Павел, – Уваров выше того, чем порой живет Кирилл? Умеет заставить себя быть выше?»

И вдруг вся эта группа людей направилась к ним – к Павлу Селянину и его друзьям. И Павел понял: они пришли, чтобы поздравить их с первой победой. Ведь еще когда они заканчивали последнюю смену, там, наверху, уже знали: за сутки их лава дала тысячу двести семьдесят тонн антрацита. Да, конечно, они пришли поздравить. Бросили все – и пришли, хотя у них на счету каждая минута. Полководцы. Люди, у которых учись и учись! Люди, которые действительно вписывают новые страницы в историю угольной промышленности. И в книгу славы своей Родины.

Павел негромко сказал:

– Они к нам. Пришли поздравить.

– А мы все чумазые, – сказал Лесняк, – как черти из ада.

– Не на танцульках же мы были, – вытирая полой брезентовой куртки лицо и еще больше размазывая угольную пыль, заметил Никита Комов. – Они всё понимают.

И вот они подошли. Михаил Чих обнял Павла:

– Спасибо, Павел Андреевич. Выходит, старой гвардии беспокоиться нечего: смена есть… Вот за это и спасибо. Ну-ну, не смущайся – не боги же тебя поздравляют, а люди.

Василий Васильевич Ямнов, пожимая шахтерам руки, вдруг воскликнул:

– А это кто? Не Лесняк ли Виктор? А ну-ка шагни сюда, бродяга!

Весь какой-то душевно распахнутый, по-детски непосредственный и доброжелательный, он, кажется, никогда и не думал о своей славе, и всегда оставался таким же простым человеком, как и прежде. В живых его глазах сейчас не отражалось никаких других чувств, кроме искренней радости за этих вот уставших после трудной работы людей, немного смущенных и растерянных.

– Ты же работал на участке Кирилла Александровича, – продолжал Ямнов, – чего же переметнулся? Небось, к старому корешу потянуло, к Никите Комову?

– Потянуло, – ответил Лесняк. – А может, и не только это…

Кирилл стоял немного в стороне – не то чем-то крайне озабоченный, как показалось Павлу, не то печальный. Стоял и с едва заметной улыбкой смотрел на Павла, дымя сигаретой. Что означала его улыбка, понять было трудно. Возможно, он воспринимал всю эту встречу с иронией, возможно, на душе у него было что-то совсем другое. Павел подошел к нему, протянул руку:

– Здравствуй, Кирилл.

– Здравствуй, Павел. Я тоже пришел тебя поздравить.

– Искренне?

– Зачем ты всегда ищешь во мне только плохое? Или Каширов конченый человек?

– Я этого не говорю. И никогда не говорил. И никогда о тебе так не думал.

– Спасибо… А я ведь уезжаю, Павел, надолго.

– Куда, если не секрет?

– Предложили поработать в Иране. Там много наших угольщиков.

– Ты согласился с радостью?

– Пожалуй, да. И Ива тоже…

Он бросил на землю докуренную сигарету, закурил новую.

– Не так уж я стар, чтобы еще раз не попытаться себя найти.

– Ты и здесь не всего себя потерял, – негромко сказал Павел.

– Не надо. О себе я знаю все… Будем уезжать – позвоню. Придешь проводить? Вместе с Клашей…

– Зачем ты об этом спрашиваешь, Кирилл?

* * *

…Костер совсем догорал.

Лесняк, сидя на корточках, обугленной палкой ворошил угасшие головешки. От кусочка нагретой земли веяло теплом, но ветер уже подхватывал холодный пепел и уносил в сторону реки.

– Надо собираться, – сказала Клаша.

Павел встал и направился к берегу. Опершись спиной о ствол слегка наклонившегося тополя, он долго смотрел на потемневшее Задонье. Сизые тучи эшелонами надвигались с востока, и мутные, взбаламученные порывом ветра волны вздымались все выше, накатывались на берег, оставляя на нем клочья грязной пены, и снова уходили к середине реки.

От нее хлынуло на Павла стынью, и такая же стынь стекала теперь с холмов правобережья.

Эшелоны туч приближались, порывы ветра усилились. Почуяв что-то неладное в природе, всполошенно заметались грачи, ища старые свои гнездовья, которые разметала недавняя буря. Кружились, кружились над высокими вербами, подняв невообразимый гвалт, потом, резко спикировав, проносились над самым Доном и скрывались за холмами.

Тополь, к которому прислонился Павел, кренился от ветра, и было слышно, как дерево издает какие-то звуки. Нет, не стон, тополь был молодым и сильным, и вряд ли он боялся надвигающегося ненастья. Может быть, дерево бросает приближающейся буре вызов?

Он засмеялся: «Дерево ни о чем думать не может. Оно просто живет… Но живет же! И все у него, как у человека: рождение, юность, старость и смерть. Кто знает, что оно чувствует, когда умирает? Не страшно ли ему, не больно ли расставаться с жизнью?»

Совсем незаметно к Павлу подкралась тоска. Осень – это все-таки с чем-то прощание, что-то от тебя уходит, чего-то ты больше не увидишь. Вот на этом самом месте все так же будет стоять тополь, но он станет уже другим – другие листья будут шуметь по весне, другие ветви склонятся к земле. И река потечет или быстрее, или медленнее, и трава вырастет совсем другая… Все закономерно, все как будто правильно, но как ко всему этому привыкнуть? Каждую секунду на свет рождаются люди, но кто из них, из тысяч и тысяч, заменит Алексея Даниловича Тарасова, кто из них так близко напомнит отца?.. Кажется, это сказал великий Гейне: «Каждый человек есть вселенная, которая с ним родилась и с ним умирает; под каждым надгробным камнем погребена целая всемирная история…»

Клаша спорит: «Гейне сгущает. То, что родилось с человеком, не может исчезнуть. Твой отец оставил тебя – и ты есть его и твоя вселенная. Потом у тебя появится сын и это будет вселенная твоего отца, твоя, моя и нашего сына. Разве не так? А под каждым надгробным камнем погребен лишь прах, но не память…»

Клаша, наверное, права: то, что родилось с человеком, не может исчезнуть. Иначе не стоило бы жить… Алексей Данилович Тарасов незадолго до смерти как-то сказал: «Понимаешь, Павел, как страшно было бы жить, если бы человек после себя ничего не оставлял? Зачем тогда она, жизнь? Ради чего? Если бы мы после себя ничего не оставляли, то, кроме звериных шкур, пещер и каменных топоров, у нас ничего и не было бы. В том, что мы с тобой сейчас видим и слышим – вот этот сад, эту музыку, эту книгу, – во всем этом есть крупица жизни самых дальних наших предков…»

Алексей Данилович Тарасов… Нет, не та болезнь его унесла, о которой говорили врачи. Взорвалось его сердце на полдороге, и лучше всех об этом знал он сам. Знал, но торопился, ни разу себя не пощадив. Такой уж он человек. И если бы удалось прожить так, как прожил он, – ничего другого и не надо бы. Пусть тоже на полдороге, но только так…

Небо сплошь затянуло, и теперь оно стало похоже на калмыцкую юрту, укрытую темной кошмой, – ни окоемов вдали, ни просветов.

Ветер еще больше озлился. Срывал с волн грязную пену, швырял ее почти под самые тучи, и над рекой повисла мутная пелена. Совсем скрылась с глаз задонская пойма, даже верхушки высоких верб едва проглядывались на левом берегу.

Над холодной землей, тоскливо шурша, летели почерневшие, уже мертвые листья. Один из них, лист стоявшего поодаль старого клена, ударился Павлу в грудь, и Павел вдруг подумал, что вот так, наверное, падают убитые на лету птицы. Он взял его и долго смотрел на тонкие, тоже уже черные, омертвелые прожилки, потом разжал пальцы, и, подхваченный ветром, лист полетел, кружась и кружась в стынущем воздухе.

– Павел! – позвала Клаша.

– Иду.

На землю упали первые капли осеннего дождя.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю