412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Петр Лебеденко » Черные листья » Текст книги (страница 3)
Черные листья
  • Текст добавлен: 18 июля 2025, 02:17

Текст книги "Черные листья"


Автор книги: Петр Лебеденко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 49 страниц)

Был он когда-то крепким, как добрый антрацит, человеком… Разное случалось в его жизни, такое случалось, что хоть вой от горя. А он не поддавался. Зажмет себя в кулак и молчит. Совсем еще вот шкетом таким был, когда батю мертвым из шахты подняли. Не одного его батю, а шесть человек – кому грудь смяло, кому руки и ноги раздробило, кого вообще не узнать. Сбежался весь поселок, бабы об землю бьются, даже у мужиков черные слезы по щекам текут. А он стоит возле мертвого бати и молчит. Молчит – и все! «Каменный ты, что ли? – спрашивает тетка Дарья, материна сестра. – Поплакал бы, душеньке легче стало бы». – «Не станет легче», – отвечает. И ни слезинки. Только трясет всего от холода внутри, да свет в глазах затмевается…

Да, был когда-то крепким человеком. А сейчас вот заплакал. Как увидел, что промахнулся по танкисту, так и заплакал. Не то, чтоб очень сильно, но и одна горькая слезинка выползла, и другая, и третья. Сразу даже и не понял от чего – то ли от злости на самого себя, то ли от жалости к самому себе. Правда, тут же заставил себя закончить этот спектакль. «Брось, сказал, нюни распускать. Лучше думай, что дальше делать!»

А думать-то было о чем. Зажмут ведь его фрицы в кольцо и даже кончать не станут. Зачем? Бросят, будто мешок, в лодку и повезут к своим. А потом объявят: «Взяли, мол, в плен русского солдата, который в прошлом шахтером был».

Фриц «перекати-поле» отполз в ложбину и надолго в ней залег. И те двое тоже не шевелятся – видать, перекур устроили. У Андрея тоже есть махорочка, а от хорошего дымка, как известно, всегда на душе легчает.

Может, горящая спичка сама из рук Андрея выпала, может, по забывчивости он поднес ее к горстке сена, ветром брошенного от стожка к окопчику, только горстка эта враз вспыхнула, и язычок огонька минуту-другую приплясывал у глаз Андрея, а потом также сразу сник и ничего от него не осталось. Даже золы не осталось – ветерок малость дохнул и унес ее от окопчика.

Вот так ничего и не осталось. А он все смотрел и смотрел на крохотный клочок обожженной земли, и в голове его начали копошиться очень светлые мысли, и хотя ему не сразу все стало ясно, но он уже твердо знал, что страх его за будущее кончился и что все теперь будет в порядке.

Как же они пришли к нему, светлые эти мысли? И почему он так обрадовался?

Когда он смотрел на язычок огня, ему вдруг припомнилась одна история, которую рассказывал солдатам сибиряк Алеша Ломов, вон тот, что лежит за стожком с простреленной головой. Было это в тайге, зимой. Охотился он тогда с отцом на белок. Зимой тайга горит редко, а тут вдруг потянуло на них сильной гарью, и отец сказал: «Где-то огонь, однако. Айда поглядим».

Побежали они на лыжах, а гарь все шибче и шибче, уже и дышать стало трудно, а они все бегут. Для сибиряков она, тайга то есть, все одно как для шахтеров шахта: если загорелась, костьми ляг, а потуши.

Бегут они, значит, и бегут, а потом отец вдруг говорит: «Ну-ка, стой, Алешка, погляди вон туда».

Впереди – поляна, на ней высотой в две сажени сушняк, в кучу сваленный, и полыхает он бешеным огнем, на полсотни шагов подступиться нельзя.

– Не туда глядишь! – кричит отец. – Вправо погляди!

Глянул Алеша и ахнул. Пулей летит по поляне олень, за ним – четыре матерых волка. Вот-вот догонят, один забегает справа, другой слева, двое – прямо по пятам. Рогаль несется на огонь, думает, небось, что волки сдрейфят. Да куда там! Они, кроме рогаля, и не видят ничего, им лишь бы до мяса добраться.

«Пропал олень, – подумал Алексей. – Задерут сейчас».

А вот и огонь. Только на малую малость задержался рогаль и оглянулся назад. Алексею почудилось даже, что услыхал он жалобный крик. И сам чуть не закричал от жалости. Рогаль же присел на задние ноги и прыгнул вперед. В огонь. В бешеный костер, полыхающий до самого неба. И все кончилось…

Вот какая история припомнилась Андрею в ту самую минуту, когда перед его глазами приплясывал красный язычок. Припомнилась вроде случайно, но потом он подумал, что никакая это не случайность. Потому, что с тех пор, как Федор уполз с гранатой, он все время размышлял об одном и том же: что ж теперь с ним будет?

И вот помаленьку его осенило. Глянул он на стожок сена и представил, как этот стожок полыхает. Не хуже, чем тот сушняк на поляне. Ему даже показалось, будто он слышит, как воет огонь. И тогда он подумал: «Ежели даже рогаль пошел на такое дело, лишь бы не дать сожрать себя волкам, то человек…»

И еще он подумал: «Странное дело… Оказывается, человек и перед смертью может быть счастливым, как вот я сейчас. Это, наверное, потому, что человек размышляет так: «Разве дело в смерти? Главное, чтоб потом никто не усомнился, что ты был настоящим человеком…». Спросят у моей Анюты: «А скажите, будьте ласковы, кто такой был ваш законный муж, как он жил и как ушел из этой жизни?» Вот так, придет время, и спросят. А чижик-пыжик ответит: «Чудные вопросы вы задаете… Разве такие люди уходят из жизни?»

Правильно ответит. Потому что уйти – это значит совсем исчезнуть. А настоящие люди совсем не исчезают… Я вот сейчас пересчитаю патроны, а потом поглядим, что будет дальше… Время-то мое еще не вышло, хоть и осталось его совсем немного…»

– Юлька, а где Павел? Тут, говоришь? А ну-ка, сынок, дай мне свою руку… Ничего… Хорошая у тебя рука, сильная. Только ты имей в виду: шахтеру и руки нужны сильные, и голова светлая. Понял, сынок? Вот так-то… Слышишь, как охает за речкой земля? Мне тут это хорошо слышно. Прислонюсь головой к стенке своего окопчика и слушаю. Охнет за речкой, а я легонько вздрагиваю, будто охает это во мне самом.

Помню, заболел я как-то воспалением легких, позвали доктора, и начал он меня обстукивать и обслушивать. Приложит трубку к спине и говорит: «Дышите. Не дышите. Опять дышите…» Я дышу, не дышу, опять дышу, а сам думаю: «Не иначе как пыль в глаза пускает. Ежели я сам в себе ничего не слышу, чего ж он может услыхать через свою трубку? Наводит для своего авторитету туман и больше ничего…»

А потом как-то рубал уголь в забое, притомился, лег на живот, склонил голову к породе и лежу, отдыхаю. Вдруг чую, легонько где-то далече охнуло, будто вздохнул кто-то тяжело и надрывно. Потом опять и опять… И раньше я такое слыхал не раз, да почему-то никогда не вдумывался в это явление. А тут враз меня осенило: земля-то – она ведь живой организм, как тело человеческое. Сделай ей больно в одном месте, она вся ж страдает, бедолага, и стонет, будто больной человек. И чего ж трудного услыхать боль во мне, коли я за много верст слышу, как жалуется земля!

Вот так и сейчас: прислушиваюсь я к жалобному стону земли, и сдается мне, что и она, и я – это что-то такое одно, и болит у нас с ней все одинаково, да иначе и быть не может…

Танкисты опять зашевелились. Тот, в которого я последний раз стрелял, теперь пополз к речке. Пополз наискосок от меня, вплотную прижимаясь к земле, точно так, как полз Федор: подтянется руками, потом оттолкнется одной ногой, другой и опять замрет, выжидая, не стрельну ли я.

Я пока не стреляю. Раз он направляется к лодке, пускай. Чем он ближе к ней подползет, тем больше у меня будет шансов прихлопнуть его наверняка. Три патрона – это всего три патрона, тут не разгуляешься. Никогда никто не считал меня человеком жадным, а сейчас вот стал настоящим сквалыгой. Не проходит и двадцати минут, как опять и опять хочется пересчитать патроны. Как бы не ошибиться…

– Сколько их там, Юлька?

– Три, папа.

– Правильно, три…

Пока Андрей наблюдал за танкистом, который полз к реке, два других, оказывается, времени даром не теряли. Один с левой стороны, другой – с правой подбирались к его окопчику, тоже ползком, тоже прижимаясь к самой земле, извиваясь, как гадюки. И хотя Андрей давно понял, что все постепенно подходит к концу, он вот только сейчас по-настоящему оценил обстановку и решил, что теперь-то уже все, что никакого чуда произойти не может. Он даже удивлялся, почему немцы так долго тянут волынку. Ведь стоит им сейчас вскочить всем в один момент, броситься с разных сторон к его окопчику – и готово! Ну, прихлопнет он одного, даже двух, а третьего-то все равно не успеет. Куда ж ему успеть, если он и так уже чуть живой, и в глазах у него все темнее и темнее, будто он спускается в шахту, где нет ни одного огонька.

Конечно, танкисты ничего этого не знают, они наверняка думают, что Андрей находится в полном здравии и что у него куча патронов. Иначе чего они ждали бы?

А Андрей и сам начинает думать: не пора ли и ему кончать всю эту историю, пока еще есть время. Правда, стожок сухой, вспыхнет он как порох, да будет ли у него время исполнить задуманное? А что, если фрицы все-таки рискнут и навалятся?

И вот он спросил у себя: «Скажи-ка честно, Андрей, чего ты сам-то ожидаешь? Может, страшно тебе? Ведь есть же у тебя и другой выход, которого не было у того рогаля, что прыгнул в огонь… Бахни одной пулей вон того, что поближе к тебе, второй – того, что чуть подальше, а потом зацепи ремнем за спусковой крючок, приложи конец ствола к сердцу – и давай… Миг ведь один, ничего, небось, и почувствовать не успеешь… Ну, Андрей, говори: страшно тебе? Кому другому, может, и не ответил бы, но самому-то себе ответить можешь?»

«Самому себе ответить могу: страшно! Мне ведь и тридцати еще нет, Анюта, чижик-пыжик мой, меня ожидает… А небо вон какое над головой, глядишь на него – не наглядишься. Речка рядом течет, камыш за речкой шумит, рыбешка там всплескивается, лягушата по вечерам орут… И все живет, все дышит… Для чего оно живет и для чего дышит? Просто так? Нет, брат, просто так в природе ничего не бывает. Все – для красоты жизни. И никто, ни одно живое существо не понимает эту красоту так, как понимает ее человек!

Вот, скажем, этот ползающий туда-сюда мураш… Может, он и разумное существо, да ведь никакой красоты вокруг ему не увидать и не понять. Жить-то он живет, а сравнишь его жизнь с человеческой? Я даже думаю, что и мураш создан природой для человека: любуйся, человек, этой козявкой, вникай в смысл своей жизни посредством сравнения – каков есть ты и какова есть козявка. Понимаешь теперь, как много тебе дадено? А ежели понимаешь, так никогда не посмей забыть, что ты – человек!

Так как же оно может быть не страшно: дерни за спусковой крючок – и все враз исчезнет! Ни неба для тебя не будет, ни речки, ни камыша, ни этой вот козявки, ползающей туда-сюда перед глазами. И никогда ты больше не увидишь своего чижика-пыжика, и она тебя больше никогда не увидит, будет только глядеть на старую карточку и думать: «Эх, Андрей, Андрей…»

Выходит, коль тебе, Андрей, страшно, значит, трусливая у тебя душа, заячья? А кто это про тебя сказал, когда шел вопрос – быть или не быть тебе разведчиком: «Андрей Селянин – шахтер, он не подведет! Он что, смерти никогда в глаза не видал? Сомневаться в Андрее Селянине никак нельзя!»

Старшина роты это сказал, Микола Трофимчук, тоже шахтер, взрывник, отчаянной храбрости человек. А уже потом, когда не раз ходили с Миколой по немецким тылам, он сказал и другое:

– Ты только не думай пускать мне пыль в глаза, будто тебе ничего не страшно… Страх перед смертью – это, брат, такая хреновина, которая сидит в человеке, как червь. Главное в чем, Андрей? Главное в том, чтобы человек сумел заставить себя раздавить этого червя в самую нужную минуту. Раздавишь – честь тебе и хвала, не раздавишь – подлый ты есть трус и больше никто.

Так что же оно со мной получается? Выходит, дело только в одном: раздавлю я червя или нет?

Тут претензий к самому себе я не имею. И никаких сомнений во мне самом нет. В песне поется: «И что положено кому, пусть каждый совершит…» Мне, Андрею Селянину, положено держаться до конца. Это значит, что все свои патроны я должен израсходовать по прямому назначению, то есть стрелять ими только по фашистам. Для того они мне, русскому солдату, и даны. Для этого, а не для того, чтобы я расходовал их на личные нужды. А что страшно мне помирать, так что ж делать? Тут уж, значит, ничего не сделаешь… И надо выбросить ко всем гадам всякие мысли о страхе из головы, тогда оно, конечно, станет легче.

Да и не только о страхе – о жалости к самому себе тоже, потому что это еще хуже, чем страх. Ведь вот только начал думать о своем чижике-пыжике, как внутри будто что-то вмиг оборвалось. Будто тоска зажала душу тисками и жмет, и жмет проклятая – ни вздохнуть, ни выдохнуть!»

Танкист, тот, что полз к Андрею слева, остановился, укрылся за невысоким холмиком. Полежал минуту-другую, потом, не поднимая головы, что-то прокричал своим. Те тоже остановились и залегли. У Андрея в это время зачернело в глазах, и он обрадовался, что все они залегли и дали ему маленько передохнуть. Все же он зажал в руках карабин и решил: «В случае чего, буду стрелять по слуху. Шансов, конечно, куда как меньше, но другого выхода все равно у меня нет».

По слуху Андрей стрелял не так, как его старшина Микола Трофимчук. Тот давал! Выведет их темной ночью на поляну, посадит в круг и говорит:

– Может так быть, что разведчик лежит в похожую на эту ночь в засаде, а враги ползут к нему с разных сторон и готовятся или прикончить, или взять его в плен? Может так быть, спрашиваю?

– Может, – отвечают разведчики.

– И что тогда должен делать разведчик? Ясное дело – отходить! Но отходить, если он все равно уже обнаружен, надо с боем. Потому как каждый убитый фашист – это фашист уже мертвый, а с каждым убитым фашистом победа наша становится ближе. Но можешь ли ты убить фашиста, ежели его не видишь?

– Нет! – отвечают хором.

– Не-ет! – усмехается Микола Трофимчук. – Тоже мне – разведчики! Небось, ложку натемную мимо рта никто не пронесет… Ну-ка, тащи чучело!

И вот кто-нибудь из разведчиков тянет по траве чучело, привязанное за длинную веревку, а Микола Трофимчук лежит с пистолетом или карабином в руках и чутко прислушивается к шуршанию травы. Кругом ни зги не видно, а старшина для порядка еще и каску на глаза надвинет, чтоб не было никаких сомнений. Потом – бах, бах, бах! И говорит:

– Все сюда!

Включаются фонарики, подходят к чучелу, глядят. Три раза бахнул Трофимчук – три дырки в чучеле, пять раз бахнул – пять дырок.

– Вот как надо, – говорит Микола. – А теперь давайте вы, по очереди.

У Андрея из пяти выстрелов было по три, а то и по четыре попаданий, но старшина все равно ворчал:

– Мазила грешная!

Если по-честному, Андрей обижался тогда на старшину. Плохо ли три-четыре попадания натемную! Придирается старшина!

А теперь он думал: «Стреляй я так, как Микола Трофимчук, плевать бы мне теперь на то, что в глазах чернота. Не промазал бы, даже если бы и не видал фрица-танкиста.

– Эй, русс!

Это закричал фриц, который был слева. Чего ему, интересно, нужно?

– Эй, русс! Я не есть желаний тебе капут. Я и мой два камрад есть желаний маленький дипломатише разговор. Ти ферштейн?

– Давай дальше, – ответил Андрей. – Давай дальше в том же духе, я очень ферштейн.

– О, гут! Что есть твой желания?

– У меня одно желание – прикончить вас всех троих. Ты ферштейн?

– Глюпенькая ти есть сольдат! – прокричал танкист. – Отшень глюпенькая! Скоро темно-темно, ти переставало видеть, и тогда я и мой два камрад кричали по-русски «ура» и бежали тебя убить. А? Ти ферштейн?

– Попробуйте.

Ему трудно было говорить, а тем более – кричать. От этого у него совсем потемнело в глазах, и он замолчал А танкист не унимался:

– Эй, русс! Ти отшень голодный? Ти хочешь тушенка и галетка?

«Ну и сволочь! – подумал Андрей. – Знает, гад, о чем говорить. Не хватало, чтобы он еще и воды предложил. Приподнялся бы он хоть чуток, я ему врезал бы. Я ему дал бы галетку».

Постепенно в глазах у него просветлело, и теперь он этого танкиста видел как на ладони. Видел и второго, который был справа. А вот того, что полз к речке, потерял. Куда ж он делся, этот третий?

Он на секунду приподнялся из окопчика, чтобы отыскать его глазами. И сразу понял, что этого не надо было делать. Немцы, небось, и разговор-то затеяли специально, стараясь выудить его из укрытия. Как только он приподнялся, сразу же услыхал автоматную очередь. Бил тот самый танкист, которого Андрей на время потерял. Бил второпях, нервы, наверное, сдали, потому что прицелься он получше – было бы худо. А так лишь одна пуля слегка задела левую руку, и хотя в этом месте гимнастерка сразу же начала темнеть, особой боли Андрей не почувствовал. Но зло его разобрало такое, что ему с трудом удалось себя сдержать. Хотелось собрать последние силы, выползти из окопчика и крикнуть: «Ну, подходите, гады, потолкуем!»

Немец слева опять закричал:

– Иван! Ти зачем не продолжать дипломатише переговоры? Тебе есть отшень больно?

Танкист, давший по Андрею очередь из автомата, увидев, как он скрылся в своем окопчике, решил, наверное, что если он и не совсем его прикончил, то все равно русский солдат не скоро придет в себя и этим надо воспользоваться. Быстро вскочив, он побежал к лодке. Бежал он совсем по-бабьи, отбрасывая ноги далеко в стороны и туда-сюда виляя задом. Если б он хоть раз оглянулся, то сразу увидел бы, что Андрей за ним наблюдает. Стенка его окопчика со стороны речки была совсем пологой, и если справа и слева Андрей укрыт был хорошо, то здесь стоило ему лишь немного приподнять голову – и вся она на виду.

И вот настал момент, когда нужно было стрелять. Чего, казалось бы, проще: нажми на спусковой крючок – и делу конец. Не мог же он промазать на таком расстоянии! В глазах у него сейчас было ясно, руки совсем не дрожали, только лоб и шея покрылись мелкими капельками пота, будто кто плеснул на них водой.

– Давай, Андрей! – сказал он самому себе. – Давай, а то будет поздно…

Никогда Андрей не считал себя нерешительным человеком, а тут вот будто сковала его какая-то сила, сковала так, что и пальцем не шевельнуть. И никак он не мог отрешиться от страшной мысли, от которой весь заранее похолодел: а вдруг промажет? Всего ведь три патрона…

А танкист все бежит, и Андрей начинает думать, что если он сейчас упадет и начнет подбираться к лодке ползком, то он его упустит. Надо, конечно, стрелять. Вот сейчас, сейчас, сейчас…

Мушка уперлась в спину бежавшего танкиста. Прямо между лопаток. Качнулась чуть-чуть в сторону, потом опять остановилась. И Андрей выстрелил.

А немец продолжал бежать. Может быть, немного медленнее, но все-таки не остановился. И у Андрея засосало под ложечкой так, как всегда бывает, когда на тебя наваливается злая тоска и ты не знаешь, что делать. Зубами бы рвать все, что попадется, хоть собственное тело, лишь бы отпустило, лишь бы ушло. Как же это все получилось, как оно могло получиться? Или Андрею только кажется, что глаза его видят ясно, а на самом деле он уже ничего не различает? Может, все это чудится ему – и немец, и черная точка мушки карабина, и вообще все, что его сейчас окружает?

И вдруг танкист остановился. Автомат выпал у него из рук, а сам он медленно обернулся к Андрею лицом, и хотя не так уж было до немца близко, но Андрей увидал даже, как шевелятся его губы. Проклинал ли он русского солдата, молился ли перед смертью?.. Его шатнуло в сторону и раз, и другой, потом он взмахнул руками, как чирок-подранок крыльями, и Андрей подумал, что он опустится сейчас на колени. Но танкист, постояв еще секунду-другую, будто бревно, завалился на спину.

Странная это штука – душа человека. Сейчас бы душе Андрея петь от радости, ликовать, а никакой особой радости он не почувствовал, и никакого ликования в душе его не было, точно не Андреева, а чья-то другая пуля отправила немца на тот свет. Отупел он, что ли, от всего этого?

И тут он увидел еще одну лодку, спускающуюся вниз по течению. Была она от него на большом расстоянии, километра, наверное, полтора, но он рассмотрел в ней человек шесть или семь – темные такие фигурки, точно игрушечные солдатики. Сидят недвижимо, только те, что на веслах, едва заметно шевелятся…

Откуда она взялась, эта лодка? И что в ней сидят за люди?

По всем признакам, лодка отошла от берега, где немцы, – идет она по реке чуть наискосок, слегка разворачиваясь носом к Андрею. Немцы тоже ее видят, но пока затаились и, конечно, решают: свои или чужие? Для них ведь это тоже вопрос окончательный: свои, значит, их взяла, наши – значит, конец. Податься им некуда, хотя они и могут двигаться, не то, что Андрей. Он-то на их месте не ждал бы – автоматы ведь у них не пустые, патронов там, наверное, дай боже! «Тоже мне вояки, – подумал Андрей. – Сидят, будто на печи лапти сушат…»

И только он об этом подумал, как в спину ударило горячее, насквозь прожигающее. Очередь он услыхал потом, через несколько мгновений. А сперва вот этот удар, от которого в глазах вдруг помутилось, точно пленкой их заволокло. Он даже вскрикнул не то от боли, не то от отчаяния. И уже угасающим сознанием подумал: «Значит, конец… Пришел твой час, Андрей Селянин…» Хотел напоследок вызвать в памяти Анюту, хотел сказать ей на прощание доброе слово – и не смог. Шагнул в черноту, вначале медленно, а потом помчало его и помчало, словно оборвалась шахтная клеть и понесла Андрея Селянина в далекое и неизвестное…

* * *

Лишь год спустя Андрей Селянин вышел из госпиталя. Маленький уральский городок был залит августовским солнцем, невдалеке в сизой дымке тонули почти фантастические очертания гор, на которых темнела зелень лесов. Все здесь дышало вечным миром, рожденным, наверное, первозданной тишиной, спускающейся по долинам и ущельям с высоких хребтов и отрогов.

Поддерживаемый под руку врачом и опираясь на палку, Андрей подошел к скамье, где его ожидала Анюта. Врач сел посредине, закурил и весело, будто рассказывая смешную историю, проговорил:

– Ну вот, гражданка Селянина, подлатали мы вашего муженька, как могли, теперь все зависит от вас. От вас и от него самого. Беречься, беречься и беречься, ясно? Вот здесь, – он осторожно провел ладонью по спине Андрея, слегка касаясь позвоночника, – затронуты важные нервные центры. Очень важные и очень жизненные. Любое душевное волнение, любая вспышка или нервное потрясение чреваты печальными последствиями. Этого от вас скрывать не надо… Ну, а в остальном все в порядке, никаких причин для излишних волнений мы не видим.

Андрей невесело усмехнулся:

– А в остальном, прекрасная маркиза, все хорошо, все хорошо…

– Так оно и есть! – сказал врач. Потом, уже совсем серьезно посмотрев в глаза Андрея, добавил: – Главное, гнать воспоминания! Раз и навсегда забыть о своем окопчике, о той реке, о танкистах. Все это было, но быльем заросло. Вот так… Желаю здравствовать, молодые люди, жить-поживать да и детей наживать. Машина будет через полчаса, надеюсь, вдвоем вы скучать не станете.

Он ушел, а они, оставшись вдвоем, долго сидели молча, каждый думая о своем. Наконец Анюта сказала:

– Будем жить, Андрюша. Война, небось, вот-вот закончится, все пойдет по-новому. Зарабатываю я на шахте неплохо плюс твоя пенсия – проживем! А насчет разных там воспоминаний доктор говорит правильно. Незачем травить свои раны, ни к чему это.

Андрей промолчал. Чудак-барин этот доктор! «Главное, гнать воспоминания! Раз и навсегда забыть о своем окопчике, о той реке, о танкистах…» Да как же обо всем этом забудешь? Только закроешь глаза, как оно сразу начинает стучаться и в мозг, и в сердце твое, и все ты начинаешь и видеть, и чувствовать так, будто до сих пор сидишь в том окопчике, считаешь-пересчитываешь оставшиеся в карабине патроны и слышишь, как немец слева кричит: «Иван! Ти зачем не продолжать дипломатише переговоры? Тебе есть отшень больно?»

Издевается, сволочь! Вот подожди, пройдет чернота в глазах, я тебе покажу дипломатише разговор! Паразит! Узнать бы только, что это за лодка плывет от того берега и что в ней за люди. Если наши…

– Андрей! Слышишь, Андрей? Эх ты, чижик-пыжик ты мой!..

Сколько раз еще придется ей повторять вот эти слова: «Андрей! Слышишь, Андрей? Эх ты, чижик-пыжик ты мой…» Он будет гнать и гнать от себя свои воспоминания, будет закрываться от них дрожащими руками, а они все чаще и чаще будут стучаться и в мозг его, и в его сердце, опустошая его душу, выматывая из него последние силы. Потом, уже ослабевший, уже потерявший в себя веру, он ко всему попривыкнет, со всем смирится, но жизнь его вначале разделится на две части – прошлое и настоящее, а затем настоящее отойдет, а прошлое станет единственной реальностью, в которой его существование превратится в пытку…

Через полгода после того, как Павел провалился на экзаменах, Андрей Селянин принял свой последний бой. Нет, он не умер, он так и погиб в этом бою, с предсмертным вздохом судорожно вскинув руки, словно прижав к плечу карабин. А за минуту перед этим он спросил, шевеля худыми бледными пальцами, будто пересчитывая патроны:

– Сколько, Юлька?

И прежде чем ответить, Юлька задохнулась от горя, но все же сказала твердо, чтобы он поверил:

– Четыре, папа…

Он поверил. И Юлька, и Павел, и Анюта увидели это по дрогнувшей улыбке на его обескровленных губах. А потом, схватившись за сердце, Анюта упала, словно подкошенная, словно ее сразила та же пуля, которая сразила Андрея Селянина. Правда, через час или два она очнулась, но в глазах ее до конца осталась смертная тоска, с которой она не в силах была уже совладать. Так и станет Анюта жить с этой смертной тоской, глубоко запрятанной от детей в самых дальних уголках ее души…

* * *

На седьмой или восьмой день после похорон Андрея Ивановича Селянина к Анне Федоровне заглянул бригадир рабочих очистного забоя Федор Исаевич Руденко. Огромный, массивный, с бицепсами тяжелоатлета, он еле-еле протиснулся в дверь, поздоровался и, оглянувшись по сторонам, спросил:

– А Павла нет?

– Не пришел еще, – ответила Анна Федоровна. И встревоженно посмотрела на Руденко. – Не случилось ли чего, Федор Исаевич?

Она знала, что Павел работает в его бригаде, и неожиданный визит бригадира невольно ее насторожил. Тем более, что Руденко вел себя не совсем обычно: чего-то вроде смущался, отчего-то ему было не по себе, что-то его, кажется, тревожило.

– А Юлия дома? – через минуту-другую спросил Федор Исаевич.

– Тоже нету… Да что случилось-то, Федор? Ты чего странный какой-то? Давай-ка все выкладывай.

– Ничего не случилось, Анна Федоровна, – заверил, наконец, Руденко, – заглянул я к тебе, Анна Федоровна, чтоб рассчитаться. Поняла?

– Не поняла, – сказала Анна Федоровна. – За что со мной рассчитываться?

– Есть за что… Только попрошу я тебя, мать, о нашей встрече никому ни слова. Стыдно мне маленько перед людьми будет, если ты об этом расскажешь… Месяца два назад это дело было. Получил я аванс и черт меня дернул с Виктором Лесняком в пивной бар заскочить. Ну, по кружке, по второй, по третьей, а там по сто граммов, да еще по сто, да на голодный желудок – короче говоря, малость одурел. Видел, какая-то шпана вокруг нас с Виктором крутится, а отогнать ее, шпану эту, не сообразил. Потом полез в карман за бумажником – чертма. Увели… Сто целковых, как одну копеечку. Лесняк, конечно, расплатился, да ведь домой-то без получки как являться? Ну, пришел я к Андрею Иванычу, тебя в то время дома не было, Юлии и Павла тоже. «Выручи, говорю, Андрей Иваныч, дай сотню рублей, через месяц верну…» Понимаешь теперь, в чем дело? Прости, мать, что задержал долг, сейчас вот принес… Только еще раз прошу: ни Павлу, ни кому другому – ни слова. Обещаешь!

Анна Федоровна пожала плечами:

– Чего ж не обещать… Спасибо, что вспомнил, спасибо за честность твою.

А через пару дней, тоже в отсутствие Павла и Юлии, к Анне Федоровне пришел горный мастер Степан Бахмутов. Ни слова не говоря, протянул ей запечатанный конверт с надписью: «А. Ф. Селяниной».

– Что это? – спросила Анна Федоровна.

И тогда Бахмутов объяснил:

– Должок, мамаша. Грешен, не выполнил своего обещания в срок, прошу извинить. Но, как говорят мудрецы, лучше поздно, чем никогда… Стоп-стоп, вы меня не перебивайте. Не у Павла я брал, а у Андрея Иваныча. Месяца три назад. Семьдесят два рубля… Зачем? Старшей сестре в тот день исполнилось тридцать. Тридцать, понимаешь? Подарок нужен? Нужен. Знаю, о красивом кольце мечтала. Пошел в ювелирный магазин, приценился. Паршивое кольцо – сто семь, хорошее, даже шикарное – сто восемьдесят два. А у меня – сто десять. Куда, думаю, пойти, у кого перехватить на пару месяцев? Решил к Андрею Иванычу. Выручил. Семьдесят два рублика, вот тут они в конвертике… Если можно, Анна Федоровна, Павлу ни звука. Обидится. Почему, спросит, к отцу пошел, а не ко мне? За жмота, мол, меня принимаешь?

Говорил Бахмутов без заминки, прямо глядя в глаза Анны Федоровны, и, может быть, именно это обстоятельство заставило ее поверить в правдивость слов горного мастера. Все же она спросила:

– Интересно, откуда же Андрюша денег для тебя взял? Не было у него такой привычки – при себе их держать…

– Чего не знаю, того не знаю, мамаша, – ответил Бахмутов. – Дал, и все. А мое дело – честно рассчитаться. – И улыбнулся: – Расписки не требую, так как заем был сугубо личный, а не государственный…

Посмотрела Анна Федоровна после ухода Бахмутова сберегательную книжку – все там на месте, без ее ведома Андрей ничего не брал. Задумалась. Посоветоваться бы с Павлом, да ведь обещала людям сохранить все в тайне. А червячок сомнения гложет: не врут ли «должники»? В открытом виде помощь предложить стесняются, вот и придумывают разные байки о «должках». Узнай об этом Павел – хату разнесет. «Нищие мы? – закричит. – Побираться будем? Или нам чего не хватает?» А те, кто «должки» приносит, если это не должки, думают небось по-своему: «У людей и так вон какое горе, да вдруг еще и нехватка обнаружится – это ж понимать надо…»

Рабочий очистного забоя Виктор Лесняк явился к Анне Федоровне вечером. Был он слегка навеселе, пахло от него хорошими мужскими духами и коньяком. Под глазами тоненькие, будто черная ниточка, полосочки въевшейся в кожу угольной пыли. От этого глаза Лесняка кажутся намного большими, чем они есть на самом деле, и чуть томными. Полосочки эти Лесняк не смывает умышленно. Зачем их смывать, если так красиво…

– Можно к вам на минуту, мамаша? – галантно поклонившись, спросил шахтер.

– Лично ко мне? – улыбнулась Анна Федоровна. – Павла нет дома.

– Лично к вам, – подтвердил Лесняк. – По чисто конфиденциальному вопросу.

Она ввела его в комнату, усадила на диван, села рядом и скрестила на коленях руки. Лесняк с разговором не торопился: хотел, наверное, показать, что дело его по сути своей пустяковое, решит он его в два счета и потому спешить ему некуда и незачем. Долго разглядывал большой фотопортрет Андрея Иваныча, висевший на противоположной стене, потом, взяв с книжного столика фотографию Юлии, начал рассматривать ее и, наконец, спросив у Анны Федоровны разрешения, закурил сигарету.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю