412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Петр Лебеденко » Черные листья » Текст книги (страница 39)
Черные листья
  • Текст добавлен: 18 июля 2025, 02:17

Текст книги "Черные листья"


Автор книги: Петр Лебеденко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 39 (всего у книги 49 страниц)

Глава седьмая
1

В дверь осторожно постучали.

– Кто-то явился, – недовольно сказал Тарасов, поднимаясь из-за рабочего стола. – Пойду открою.

Однако недовольство его тут же исчезло, когда он увидел Павла Селянина. Кому-кому, а Павлу Алексей Данилович всегда был рад. Глядя на него, часто полушутя говорил Татьяне: «Не ревнуй к Павлу, Танюша. Не ревнуй, что питаю к нему слабость. И скажу честно: мечтаю, чтобы наш с тобой сын вырос таким же». – «А я и сама об этом мечтаю», – отвечала Татьяна.

– Заходи, соловей-разбойник! – Алексей Данилович обнял Павла за плечи и повел в свою комнату, крикнув жене: – Танюша, это Павел! Сообрази нам чего-нибудь перекусить.

Комната – кабинет Тарасова – была похожа не то на читальный зал в миниатюре, не то на библиотечный коллектор. Вдоль стен – шкафы, заставленные книгами, у окна – письменный стол, на котором в хаотическом беспорядке разбросаны технические журналы, научные и политические брошюры и вырезки из газет, а посредине комнаты – еще два небольших столика с приставленными к ним скамеечками. На этих столиках в таком же беспорядке громоздились стопки брошюр и журналов, исписанные рукой Тарасова листы бумаги и какие-то заметки, чертежи, готовальня, пять или шесть ручек и карандашей.

Как ни удивительно, но Алексей Данилович в этом хаосе находил нужную ему вещь – книгу, журнал, брошюру, вырезку – в мгновение ока, даже не задумываясь, почти не глядя. И боже сохрани, если Татьяна или сын с благими намерениями, желая навести здесь хоть видимость порядка, что-то перекладывали с места на место, что-то передвигали или даже просто к чему-то прикасались. Не обнаружив того, что ему было нужно, Тарасов мрачнел и, хотя ни на кого и не кричал, хотя никогда не устраивал скандалов, спрашивал с таким холодом в голосе, от которого и Татьяне и сыну становилось не по себе:

– Может быть, мне со всем своим имуществом перебраться на чердак? Если я и все вот это, – он глазами указывал на свое «имущество», – здесь мешаем, то… Кому понадобилось устраивать тут подобие свалки? Где, разрешите узнать, я теперь должен искать то, что мне необходимо?

Несмотря на болезнь, Алексей Данилович работал до изнурения. Он не только читал все, что так или иначе касалось его партийной работы и производства, не только интересовался теми проблемами, которые затрагивали его как человека и коммуниста, но и сам, по возможности, вносил свою лепту в решение этих проблем, и сам старался всегда быть в водовороте событий. То напишет в городскую или областную газету острополемическую статью о воспитании молодежи, то поместит гневный фельетон о каком-либо разгильдяе-хозяйственнике, загрязняющем окружающую среду отходами производства, то, тщательно подготовившись, выступит, на партийно-хозяйственном активе с каким-нибудь вопросом, настолько задевающим за живое каждого присутствующего, что нередко этот актив вдруг разбушуется так, словно это вовсе и не актив проходит, а вселенское вече. Секретарь горкома или райкома скажет Тарасову: «Ты, Алексей Данилович, полегче не можешь? В смысле кипения страстей?» На что Тарасов, не стесняясь, ответит: «Без кипения страстей разве лишь прудовая рыба существует…»

Однажды ему показали старого шахтера, ушедшего на пенсию, и спросили:

– Знаешь этого человека?

– Не знаю, – ответил Тарасов. – Знаменит?

– Знамени-ит! Всю войну прошел, хороших детей вырастил – настоящая смена. И сам когда-то гремел. От Алексея Стаханова три или четыре письма получил. В общем, рабочая косточка. На пенсию провожали – воз подарков, все, как говорят, тепло души. Прослезился старик и сказал с трибуны: «Ежели я перестану быть человеком – плюньте мне тогда в глаза…»

Год или два действительно оставался человеком. А потом превратился в сутягу. Идет к директору шахты, канючит: «Выпиши, слышь, шиферу, хату покрыть надо. Текет». – «Помилуй бог, Тимофей Иваныч, я ж тебе месяц назад выписывал, запамятовал ты, что ли?» – «Так то кухню-лестницу перекрывал, а теперь хату».

Ну, жалко обижать старую гвардию, да еще ветерана. «Давай, товарищ Далеченок, заявление, черкну резолюцию». И черкнет. А через час-два секретарша опять докладывает: «Товарищ Далеченок пришел. Сказать, что нету вас?» – «Проси! Для него я всегда есть!»

Заходит. «Пришел поблагодарить за внимание. Только вот насчет оплаты шифера. Дороговато что-то. Нельзя ль по себестоимости? Иль списать на какую поди нито стройку?» – «Вот чего не могу, Тимофей Иванович, того не могу. Закон-то один для всех – бесплатно нельзя». – «И для ветерана труда и ветерана войны тоже нельзя? Я ж вот этими руками тысячи и тысячи тонн угля на-гора́ выдал, я ж вот этими руками фашистов бил, свое государство освобождал! А государство теперь в твоем лице – отказ?» – «Не могу, Тимофей Иваныч, прости меня, пожалуйста». – «Не прощу, нет, дорогой директор, не прощу».

И вот уже в райкоме партии письмо. Так, мол, и так, не думал не гадал, что до такого измывательства над собой доживу. Когда Далеченок был государству нужен – ему почет и всяческое уважение. Отработал свое Далеченок, отдал все свои силы – его теперь отовсюду в шею гонят. Кричат на него: «Крохобор!» Обзывают. Оскорбляют! Прошу разобраться…

Раз разобрались, два, одна инстанция, другая – да и врет же старик, да и наглец же он! Вызвали, поговорили, объяснили вежливо, тактично, все как надо. В том, что можно по закону, обещали помочь. Куда там! Пошли от Тимофея Иваныча письма в обком партии, в ЦК, в народный контроль, писателю с мировым именем! И везде в первых строках одно и то же начало:

«Я, бывший заслуженный шахтер, проработавший под землей всю свою сознательную жизнь, имеющий десятки благодарностей, я, бывший воин нашей Советской Армии, громивший врагов Родины на своей и чужой земле, взываю о справедливости…»

Вот таким он стал, этот человек. Писать научился не хуже классного журналиста, слезу пускать – не хуже юродивого на паперти. И, к несчастью, верят ему. А кто не верит – боится. Сам знаешь, с г… свяжись, не отмоешься, сто лет смердить будет. Кто-то однажды попытался осадить писаку – свету белому не обрадовался: уже через неделю комиссия из обкома явилась. Пошла нервотрепка, еле ноги человек унес. А директор шахты скоро, пожалуй, инвалидом станет, если инфаркт раньше не стукнет Этого бедолагу затаскали по комиссиям. У нас ведь так: все мы добренькими хотим быть, никого не обидеть. Мерзавцы же, наподобие этого Далеченка, того от нас и ждут. И уж коль сядут на шею – не сбросишь…

Тарасов все выслушал, попристальнее пригляделся к бывшему шахтеру, чтобы крепче его запомнить. И вот как-то собирается профсоюзная конференция угольщиков. Далеченка, дабы умилостивить его, приглашают в качестве гостя. Он ходит по залу с высоко поднятой головой, здоровается легким кивком головы – как же, его тут почти все знают, ради него приезжали люди не только из области, но и из Москвы. Посматривая-поглядывая по сторонам, прислушивается к разговорам: не о нем ли толкуют вон в той кучке, а если о нем, то что? Далеченок не огорчается, что при его приближении люди умолкают, наоборот, его распирает от гордости – боятся! Хвосты поджимают! А вот он сейчас подойдет – и сникнут все. И наверняка начнут руки протягивать: «Добрый день, Тимофей Иваныч, как живете-можете, как здоровьице?»

После звонка все пошли занимать места, Далеченок – один из первых. И сел в первом ряду, чтобы председательствующий его сразу увидел. Вдруг забыл внести в список президиума? Вдруг что-то там не сработало? А увидит Далеченка – и все поправится. Не может не поправиться.

Все же сидел, как на иголках. Даже шею вытянул, точно гусь, прислушиваясь к называемым фамилиям. От волнения лицо у него побурело, пальцы пошаливали на коленях. Уже семь или восемь человек назвали, а еще только на «в». Понапихали в список разных Вакуловых, Воропаевых, Водолазских. Подумаешь, личности! А знают ли о ком-нибудь из них в Москве? В ЦК или в народном контроле?

– …Далеченок Тимофей Иванович!

Точно гора с плеч! Вроде и не было никакого внутреннего напряжения и волнения. Расслабился Тимофей Иваныч, сидел, изредка бросая взгляды по сторонам, – все слышали его фамилию? Все? Законное дело: бывший знатный шахтер, ветеран войны и прочее. Правда, таких много, но надо уметь заставить себя уважать. Заставить! Взять, к примеру, его однокашника – Зимовнова Ивана Лукича. Тоже ведь бывший шахтер, тоже ветеран войны. Два ордена Красной Звезды имеет, кучу медалей. Когда-то портрет в областной газете поместили и под портретом – слова «Один из лучших проходчиков треста…» Ну, а дальше. Ушел на пенсию, ходит по школам, беседы проводит, агитирует идти работать на шахты. Оно ему нужно? Оно ему что дает?.. В президиум даже не избирают…

– У кого какие замечания по составу президиума? – спросил председательствующий. – В целом будем голосовать?

– В целом! – крикнул Тимофей Иваныч.

Он сейчас подобрел. Можно было, конечно, дать отвод директору шахты и еще кой-кому, да ладно уж, бог с ними, пускай… Главное, когда скажут: «Просим занять места», не замешкаться, сесть в первом ряду, где-то рядом с секретарем горкома партии Евгеньевым.

Он уже и встать изготовился, чтобы идти на сцену, как вдруг услыхал чей-то негромкий, будто приглушенный голос:

– У меня есть замечание. Разрешите?

Тарасов! Чего это он вздумал? Какие еще там замечания? Обалдел человек? Будто не знает, что все согласовывается где надо…

Странное дело: никогда Тимофей Иванович близко не сталкивался с Тарасовым и знал-то его лишь по разговорам, как говорят, – издали, но вот идет этот самый Тарасов к трибуне со своими замечаниями, Тимофей Иваныч и ведать не ведает, о чем Тарасов скажет, а между тем понемножку то холодеет, то в жар его бросает, и тогда чует, как липкий пот покрывает тело, как опять пошаливают непослушные пальцы. «Чего это я всполошился? – успокаивает себя Далеченок. – Почти полста человек назвали, мало ли к кому претензии могут быть? Да и слыхал наверняка обо мне Тарасов, не осмелится… К чему беду на свою голову кликать станет?..»

Алексей Данилович подошел к трибуне, строгими глазами оглядел зал. Тимофей Иваныч, весь снова напрягшись, опять, точно гусь, вытянув шею, смотрел на Тарасова, и едва заметно улыбался, и кивал головой, будто хотел сказать: «Правильно, товарищ Тарасов, сделай кой-какое замечание, человек ты честный и прямой, уж я-то знаю. Хороший ты человек, как о тебе все говорят, давай говори. Далеченок тебя поддержит, на Далеченка можешь рассчитывать…»

Больше всего Тимофею Иванычу сейчас хотелось, чтобы Тарасов прочитал его мысли, чтобы почувствовал в нем своего единомышленника. И чтобы увидел, как Далеченок благожелательно к нему относится.

– У меня небольшое замечание по составу президиума, – наконец сказал Алексей Данилович. – В президиум избираются люди всеми уважаемые, заслужившие такой почет и своим трудом, и своей общественной деятельностью, и, если хотите, своей моральной чистотой…

– Правильно! – не выдержал, не смог выдержать Далеченок и даже привстал, чтобы Тарасов его увидел. – Правильно, – повторил он. И еще раз: – Правильно!

Кажется, Тарасов остановил на нем свой взгляд. И не то улыбнулся, не то скривил губы в усмешке. Председатель теркома угольщиков постучал карандашом о графин с водой, недовольно сказал:

– Конкретнее, Алексей Данилович.

– Конкретнее? Я имею в виду кандидатуру товарища Далеченка. Человека, который своими неблаговидными поступками сам зачеркнул свое доброе прошлое. Пусть товарищи простят меня за столь острые эпитеты, но о настоящем Далеченке я могу сказать лишь одно: он превратился в кляузника, вымогателя, шантажиста. Уверовав в свою безнаказанность, пользуясь отзывчивостью, добротой, сердечным отношением наших людей к тем, кто в прошлом на своих плечах вынес так много тягот, Далеченок всем этим стал спекулировать, на всем этом стал играть. На каждого, кто в той или иной мере пытался образумить его, он строчит и строчит жалобы, в которых правды – ни на грош. Он обливает честных людей грязью, порочит добрые имена, заставляет людей страдать – и все ему сходит с рук. Потому что никто не хочет с ним связываться. Потому что мы иногда бываем не просто добрыми, а добренькими людьми. И далеченки это знают… Короче говоря, я против того, чтобы Далеченка избрать в президиум!

На минуту-другую в зале повисла тишина – словно бы стыдливая, не такая, как перед грозой. Кто-то опустил голову, кто-то спрятал глаза за газету, кто-то с любопытством разглядывал бурый затылок Далеченка. А Тимофей Иваныч, весь сразу взмокнув, выбивая, словно чечетку, нервную дрожь обеими ногами, усиленно думал над тем, что же ему сейчас надлежит предпринять. И, не найдя ничего лучшего, крикнул сорвавшимся голосом:

– Клевета! За клевету ответишь. За оскорбление личности – тоже. Я напишу. Я воевал – все знают. Все! И еще у меня есть, товарищи, замечание по составу президиума. Тарасова не избирать. Как клеветника!

– Можно мне слово? – спросили с места. И, не дожидаясь разрешения, медленно, по-стариковски шаркая ногами, к трибуне вышел Иван Лукич Зимовнов, тот самый однокашник Далеченка, которого вместе с ним провожали на пенсию. – Я коротко, товарищи, всего несколько слов. Чего ты шумишь, Тимофей Иваныч? Чего орешь? Лучше б вышел вот сюда, на сцену, поклонился бы людям да и сказал бы: «Виноват, дорогие товарищи, правильно тут обо мне насчет кляузника и вымогателя…» Оно, глядишь, мир и простил бы: повинную голову, как толкуют, меч не сечет… А ты… глаза б мои на тебя не глядели, сукин ты сын! Воева-ал! А кто в ту лихую годину на печи сидел? Чего и чем хвалишься?.. Знаешь что, Тимофей Иваныч? Иди домой. Ступай-ступай! И ежели мозги твои еще не совсем высохли, поморокуй обо всем, пока не поздно…

Зимовнова дружно поддержали:

– Правильно! Пускай Далеченок домой идет.

– Очередное сказание сочинять!

– Прикомандировать к нему секретаря-машинистку. На общественных началах. Чтоб производительность труда увеличилась.

Председатель теркома сказал:

– Ставлю вопрос на голосование.

Однако ставить вопрос на голосование не пришлось. Далеченок вдруг поднялся со своего места, обернулся к залу, обвел ряды злыми от гнева глазами и, слегка заикаясь от волнения, сказал:

– Так? Так, значит, с бывшим шахтером и с ветераном? В шею? Вон? Сговорились? Так я вам вот что скажу: писал и писать буду. На все инстанции выйду! Нету законов, чтобы человеку за справедливость бороться запрещали. Ясно? А ты, Тарасов, еще пожалеешь. Ты еще вспомнишь Тимофея Иваныча Далеченка!

По-бычьи нагнув голову, он ни на кого не глядя, пошел к выходу, и Тарасов с чувством удовлетворения отметил, что никто из шахтеров не выразил Далеченку никакого сочувствия. Провожали его суровыми взглядами, а те, кто Далеченка раньше не знал, приподнимались и смотрели на него, как на диковину: смотреть-то на него ради любопытства можно, а знаться с ним – помилуй бог! Еще сам замараешься! И шел Далеченок, будто сквозь строй. И чем ближе к выходу, тем быстрее и быстрее, а в самом конце не выдержал, почти побежал.

А потом у Тарасова был разговор с Евгеньевым. Пряча одобрительную улыбку, секретарь горкома сказал:

– Ну, горячая твоя головушка, ты хотя приблизительно представляешь, что тебя ожидает?

– Представляю, – ответил Алексей Данилович. – Я ведь прежде чем нанести Далеченку удар, подробно с его художествами ознакомился. Подлец из подлецов! А когда-то ведь был не таким. Или и был с гнильцой?

Евгеньев пожал плечами:

– Трудно сказать. Да я сейчас и не о том. Не хотелось бы мне, чтобы доброе твое имя склонять начали. Далеченок-то ни перед чем не остановится…

– Не остановится, – согласился Алексей Данилович. – Только верите, Георгий Дмитриевич? Даже если бы мне дыба грозила, я тоже не остановился бы. Каждой клеткой своей ненавижу подлость! До помутнения в глазах! В любых ее проявлениях…

2

Вот таким люди знали секретаря парткома шахты «Веснянка» Алексея Даниловича Тарасова, таким его знал и Павел Селянин, и каждый раз, когда ему приходилось с ним встречаться, он все более и более проникался к Тарасову глубочайшим чувством уважения. Как-то он откровенно, со всей искренностью сказал:

– Не знаю, Алексей Данилович, прав ли я, нет ли, но само слово «коммунисты» не является для меня чем-то абстрактным, не имеющим определенного лица. Коммунисты – это не масса, а личности, и в каждом коммунисте я хочу видеть личность Алексея Даниловича Тарасова. Если таковой не вижу – разочаровываюсь.

– Но если все коммунисты будут похожи на Тарасова, – засмеялся Алексей Данилович, – это и станет массой. Безликой. Ты сам себе противоречишь.

– Нет, не противоречу. Возможно, я не так сказал. Мне хотелось бы, чтобы в коммунисте я видел черты человека, которого я глубоко за эти черты уважаю. Чтобы честным он был, одержимым, никогда не кривил душой…

Тарасов опять засмеялся:

– Если бы я плохо тебя знал – подумал бы, что ты льстишь. Не берусь говорить лично о себе, но о тебе позволю заметить следующее: задатки всех черт, о которых ты сказал, в тебе присутствуют. И только от тебя зависит, чтобы ты стал настоящим коммунистом.

Павел Селянин хорошо помнил эти слова и часто по ним сверял свои поступки. Поэтому после всей этой истории со злосчастной скребковой цепью он испытывал чувство стыда перед Алексеем Даниловичем. Тот факт, что Тарасов его тогда, на совещании у Кострова, поддержал, говорил, конечно, о многом, однако Павел отлично понимал: поддержал Алексей Данилович для того, чтобы не дать ему упасть, а осуждать-то он его наверняка осуждает…

Они сели за маленький столик, и Алексей Данилович сразу же спросил:

– Как Клаша? Давно ее не видел.

– Все хорошо, – ответил Павел. – Спасибо. В последнее время я и сам ее не часто вижу. То она на работе, то я. Встречаемся накоротке.

– А говоришь – хорошо, – сказал Тарасов. – Плохо это, Павел, очень плохо. Избитая истина, но все же истина: жизнь скоротечна. Не успеешь оглянуться – а она уже к концу подходит. Молодые вы с Клашей, еще не научились ценить то, что есть.

– А вы научились?

Вопрос этот, заданный Павлом не совсем обдуманно, вызвал в Алексее Даниловиче странную реакцию. Он откинул голову назад и, закрыв глаза, долго молчал, то ли собираясь с мыслями, то ли вспоминая о чем-то, связанном с этим вопросом. А Павел, глядя на него, опять подумал (так же, как в ту минуту, когда Тарасов появился в кабинете Кострова), что Алексей Данилович очень плохо выглядит и стал почти совсем неузнаваем. И опять его охватило острое чувство жалости к Тарасову, и ему вдруг захотелось по-сыновьи обнять его и посидеть с ним просто так, как сидят самые близкие люди: ни о чем не разговаривая, отдавшись своим мыслям и каким-то непостижимым образом осознавая, что мысли твои схожи с тем, о чем думает близкий тебе человек…

– Научился ли я? – спросил наконец Тарасов. – И да, и нет… – Он болезненно улыбнулся и посмотрел на Павла. – Дала бы мне судьба еще десяток лет! Всего один десяток… Много это, а, Павел? Молчишь? Так я тебе скажу: это – вечность! Не веришь? А ты посчитай. Больше трех с половиной тысяч дней и ночей! Больше трех с половиной тысяч! Чего бы мы с тобой только не натворили! За десяток-то лет! А, Павел? Помечтаем?

Все то болезненное, что было и в голосе, и в полузакрытых глазах, и в каждой черточке лица Тарасова, внезапно исчезло, и теперь перед Павлом сидел совсем другой человек. Тарасов будто уже получил от судьбы так необходимый ему десяток лет и, от радости еще не точно зная, что он с ними сделает, как ими распорядится, уже отдавался чувству этой радости, как отдается какому-нибудь светлому чувству ребенок.

– Помечтаем? – снова спросил Алексей Данилович. – Ну, встряхнись же, старик! Хочешь, поедем на море? Ты, Клаша, Татьяна и я. Знаю я там чудесный уголок, настоящий земной рай. И живет в этом райском уголке некий дядя Коля, грузин по национальности, колдун по призванию. Настоящий колдун, Павел! Когда ты выпьешь у него рог «изабеллы», вот тогда и узнаешь, что такое настоящая жизнь. И не где-нибудь выпьешь, а в полутемном подвале, пахнущем замшелыми камнями и стариной. Бывало, приходим к нему с Татьяной купить на ужин литр сухого вина, дядя Коля тащит в подвал: «Пойдем попробуем, генацвале. Вино разный есть, вначале пробовать надо, потом покупать». Ну, идем. Садимся на пустые бочки, дядя Коля наливает три кружки, пробуем. Татьяна говорит: «Прелесть. Это берем, дядя Коля…» – «Есть еще больше прелесть, – говорит колдун. – Подожди, дорогая, попробуешь другой сорт, тогда решишь». И опять по кружке, а в третьей бочке – еще «больше прелесть», а в четвертой – вообще ц-ца! Дядя Коля красиво причмокивает и, шатаясь, идет наполнять пустые кружки. Потом мы все трое выходим во двор, звезды над головой пьяно хороводят, дядя Коля запевает, а мы с Татьяной подтягиваем: «Э-э-э, вариаллалле-е…» Прощаемся уже за полночь, Татьяна, уложив в сумку две-три бутылки вина и кучу персиков, пытается расплатиться, но дядя Коля говорит: «Зачем обижаешь старого человека, генацвале? Я к тебе с дорогой душой, а ты как? Приходи завтра, есть еще больше прелесть…» Ну как, Пашка, мчимся?

– Мчимся!

Павел смеется. Ему сейчас хорошо. Хорошо оттого, что перед ним Алексей Данилович тех лет, когда его еще не так подкосила болезнь. А может, он таким и останется? Вдруг произойдет чудо, и болезнь внезапно отступит? Ведь должна же существовать справедливость! Почему именно Тарасов, человек, который должен жить тысячу лет? Вот, например, он, Павел Селянин, – молодой, здоровый, ни разу еще не задумывавшийся над тем, что жизнь скоротечна… Можно ему все поделить пополам с Тарасовым?

– Мчимся, Алексей Данилович, – повторяет он. – Завтра же!

Однако Тарасов уже передумал:

– Нет. Море и колдун дядя Коля – это потом. Это всегда успеется. Мы начнем с другого. Завтра мы спустимся с тобой в шахту и провернем одно дельце, над которым я давно думаю. Сколько времени ты тратишь на подготовку ниш? Ага, молчишь! Знаешь, что тут вопиющая недоработка? Так вот, попробуем кое-что изменить. Дай-ка вон на том столике лист бумаги и карандаш. Сейчас мы с тобой кое-что обсудим…

Павел встал, подошел к соседнему столику, взял чистый лист бумаги, но карандаша здесь не было. Он обернулся, чтобы спросить у Тарасова, и словно окаменел: Алексей Данилович, схватившись руками за грудь, вдруг надрывно закашлял, лицо его побелело и исказилось от боли. Пытаясь не то преодолеть эту боль, не то скрыть ее от Павла, Тарасов хотел подняться, но сил у него не хватило, и он как-то растерянно попросил:

– Дай воды, Павел. И вон тот пузырек…

Потом он, словно извиняясь, сказал:

– Вот видишь… Ты только не смотри на меня такими испуганными глазами. Это у меня не первый раз, к этому я уже начинаю привыкать. Ты еще посидишь со мной? Я немного отдохну, а ты посиди…

Он опять откинул голову назад и прикрыл глаза. Лицо его продолжало оставаться таким же бледным, но уже не искаженным болью – она, наверное, отпустила под действием лекарства. Дышал Тарасов с трудом, будто ему не хватало воздуха, и изредка глотал что-то тягучее. Павел видел, как под нездоровой кожей по-мальчишечьи худой шеи двигается острый кадык.

Прошла минута, другая, и вдруг Алексей Данилович, точно продолжая начатый с самим собой разговор, не меняя позы, сказал:

– Да, человек действительно существо довольно странное. Казалось бы, все ясно, все на своих местах: ты – короткий миг в той вечности, которая не поддается пониманию. Всего лишь миг! Сто лет проживи, двести – все равно миг. А тебе хочется протянуть хотя бы еще десяток лет. Зачем?

Он словно в недоумении, словно сам удивляясь, пожал плечами, снова помолчал, потом, оживившись, проговорил:

– Я скажу тебе, Павел, зачем. Того, что сделаешь ты, лично ты, никто другой уже не сделает. Понимаешь меня? Другие могут сделать больше и лучше, чем ты, но лично твое – это и есть твой след. Лично твое! Если человек не будет об этом думать, жизнь на Земле умрет. Умрет, Павел… Дай мне еще глоток воды… А жизнь не должна умереть, потому что лучше ее на свете ничего нет. Может быть, мы начинаем осознавать эту истину слишком поздно.

Кажется, дышать ему стало легче. И лицо уже не было таким бледным и мученическим – щеки слегка порозовели, заметно разгладились складки на лбу и в уголках глаз. Но он продолжал сидеть, не двигаясь, точно боясь спугнуть пришедшее к нему облегчение.

– Я много о тебе думаю, Павел. Мне хотелось бы, чтобы ты стал настоящим коммунистом. До сих пор я не торопил тебя, но сейчас… Помнишь, мы с тобой говорили, что такое настоящий коммунист? Это не просто хороший человек, понимаешь? Хороших людей много. Добрых, покладистых, старающихся никого никогда не обидеть, никому не сделать больно… Таким на свете жить легко. Нервы – в порядке, из десяти человек девять – друзья и приятели, начальство к таким тоже благоволит – с ними спокойно, нехлопотно. А настоящий коммунист…

Алексей Данилович наклонился к Павлу, внимательно и, кажется, строго заглянул в его глаза.

– Когда-нибудь, – горьковато произнес он, – социологи совместно с медиками займутся вопросом: какая категория людей в нашей стране больше всего погибает от инфарктов? И наверняка в изумлении разведут руками: «Ба! Из десяти семь или восемь – коммунисты! Почему, откуда такое явление, где его первопричина?..» А ларчик открыть просто: ночей недосыпал кто? С волокитой схватывался ежечасно кто? Ни себя, ни других никогда не щадили, работали на износ, компромиссов не знали, с друзьями, если те сворачивали с нашей дороги, расставались, хотя часто испытывали боль и горечь… Вот, Павел, что тебя ожидает. – Тарасов засмеялся. – Сладкая жизнь?

– Завидная жизнь, – коротко ответил Павел.

– Завидная? Правильно. Я двадцать лет такой жизни на сто другой не променяю. – Он встал, подошел к письменному столу, извлек из ящика исписанный лист бумаги, подозвал к себе Павла. – Держи, Павел Андреевич Селянин.

Это была рекомендация. Алексей Данилович Тарасов писал, что он верит Селянину и убежден, что тот никогда не посрамит высокого звания коммуниста. Павел Селянин горяч, порой допускает ошибки, но он честен, он ищет, у него настоящая хватка горного инженера…

Павел читал медленно, точно вникая в смысл каждого слова, и даже слегка шевелил губами, но слова и строчки плыли перед его глазами, и он с трудом их разбирал, потому что глаза застилал густой туман слез, которые он не в силах был сдержать. Ему вдруг представилось, что рекомендация Алексея Даниловича для вступления его, Павла, в партию – это не что иное, как завещание Тарасова, как последняя его воля, последнее его слово. Почему он так сказал: «До сих пор я не торопил тебя, но сейчас…» Почему сейчас? Не потому ли, что Алексей Данилович вдруг почувствовал приближение смерти? «Дала бы мне судьба еще десяток лет!» Он сказал это с какой-то страшной, нет, не надеждой, – с какой-то страшной тоской, точно уже уверовал, что ему больше ничего не дано… И такую же страшную тоску ощущал сейчас и сам Павел, боясь взглянуть на Тарасова, чтобы не выдать себя. Однако Тарасов, наблюдая за ним, все, наверное, понял.

– Брось, Паша, не надо, – сказал он, кладя руку на плечо Павла. – Мы ведь с тобой мужчины…

Сказал просто, не стал Павла ни успокаивать, ни лгать ему, и сам не ожидал ни успокоения, ни лжи. А Павла поразило, что в голосе Алексея Даниловича не было и грана отчаяния, какое бывает у людей, знающих о себе то, чего бы им не следовало знать…

…Ночью Тарасову стало совсем худо, и его увезли в больницу.

3

В ту же ночь, почти не сомкнув глаз, Павел сидел за столом, вновь и вновь пересматривая свои расчеты и графики. Ему вдруг стало ясно, что, как бы он ни бился, с одним своим звеном он ничего путного не добьется – получалось все как бы в миниатюре, все походило на детскую игру. Для того чтобы добиться успеха, чтобы струговый комплекс заработал на полную мощность, надо было подключать всю бригаду – всех до одного.

А вся бригада – это уже начальник участка Симкин, это «тихий змей» Богдан Тарасович Бурый, горные мастера других звеньев. Каждый из них вправе у Павла Селянина спросить: «А кто ты, собственно говоря, такой есть? Чего это ты вздумал нас учить уму-разуму?»

Однако другого выхода не было, потому что действительно получалась какая-то несуразица: звено Павла считало каждую секунду, люди уже втягивались, хотя и с трудом, в заданный Селяниным напряженный ритм, а приходила следующая смена и по старинке раскачивалась, не то что секунды – десятки минут летели впустую, и никого это особенно не трогало, а Богдан Тарасович Бурый, добренько улыбаясь, говорил: «Все в полном порядочке. План бригада потихоньку тянет. Кому этого мало – пускай просится в бригаду Чиха».

Михаилу Чиху, прославленному вожаку бригады рабочих очистного забоя, Герою Социалистического Труда Богдан Тарасович люто завидовал и, понимая, что сам он никогда не сможет работать так, как Чих, не упускал случая каким-либо образом бросить тень на Михаила Павловича. Внешне как будто и похваливая Чиха и даже превознося его, он со своей спокойной, доброжелательной улыбкой говорил:

– Чих – фигура. На всю страну фигура! С Министром – за ручку, с секретарем обкома партии – по рюмашке, первый гость на банкете, первое лицо в президиуме. Жизнь! Слава! Пускай попробует кто-нибудь по семь-восемь, а то и больше тысяч тонн дать в сутки. А Чих дает! Потому и гремит.

Богдан Тарасович оглядывал своих собеседников и так это незаметненько, мягонько вносил поправочку:

– Оно, говорят, и условия. У нас, скажем, лава – семьдесят-восемьдесят сантиметров, у Михаила Павловича – метр сорок. Новейшее оборудование кому? Ему! У него десяток цепей порвется – десяток незамедлительно и заменят. Товарищ Грибов, наш уважаемый начальник комбината, снимет трубочку соответствующего аппарата, вызовет директора шахты товарища Кузнецова и скажет: «Вы, Михаил Петрович, обстановку понимаете? Надо или не надо вам объяснять, что такое есть бригадир Чих во всесоюзном и даже мировом масштабе? Вы знаете, для чего служит и какую пользу приносит знамя? Знаете? Это хорошо. И посему приказываю: бригаду Чиха немедленно всем обеспечить».

– Значит, – спрашивали у Бурого, – слава Чиха не совсем, так сказать, заслуженная? Тянут Чиха?

– Ну-ну-ну! – Богдан Тарасович даже руками замашет. – Я про злые языки говорю. Про язычников. Где их нет, злых язычников? Плетут, плетут… От зависти, конечное дело.

И сам же продолжал плести, делая вид, будто вместе с другими возмущается, что «язычники» бросают тень на честного человека. У него спрашивали:

– А чего бы вам, Богдан Тарасович, не посоревноваться с Михаилом Павловичем? Глядишь, и о вас бы по-доброму заговорили…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю