Текст книги "Черные листья"
Автор книги: Петр Лебеденко
сообщить о нарушении
Текущая страница: 42 (всего у книги 49 страниц)
– Конкретнее! – снова сказал редактор. – В чем заключаются эти симпатии и антипатии?
Великович пожал плечами:
– По-моему, об этом надо спросить у самой Клавдии Алексеевны Селяниной. Насколько мне известно, на «Гидроприводе» работает много ее друзей. О некоторых из них она пишет в своем сочинении. – Великович произнес последнее слово с такой иронией, что даже редактор поморщился. – Вот, например, абзац. – Он извлек из папки очерк Клаши и быстро нашел нужное ему место: – «С Григорием Лебедевым я сидела за одной партой в седьмом и восьмом классах. Это был любознательный, непоседливый мальчишка, математик и механик по призванию, и мы были убеждены, что он далеко пойдет. Сейчас он занимает одну из ведущих должностей среди инженерно-технических работников завода, о нем говорят как о талантливом организаторе…» И так далее… Короче говоря, Алексей Николаевич, материал, подготовленный Селяниной, является образцом необъективности и, если можно так выразиться, беззубости. Я, конечно, не снимаю с себя ответственности, но…
– Вопрос о том, снимать или не снимать с вас ответственность, – резко прервал Великовича редактор, – позвольте решать мне. Вы, голубчик, весьма складно говорите, но не весьма складно работаете. У вас что, раньше не было времени заняться статьей Селяниной?
– Она принесла мне ее только вчера.
– Дайте сюда статью.
Редактор заученным ловким движением бросил на глаза очки в широкой роговой оправе и погрузился в чтение очерка, ни на кого больше не обращая внимания, словно мгновенно отключившись от всего, что его здесь окружало. Читал он долго и ни разу за это время не поднял головы, ни на кого ни разу не взглянул, хотя, конечно, и чувствовал, что все работники редакции, находящиеся на планерке, внимательно за ним наблюдают.
Внимательно наблюдала за ним и Клаша. Внешне она казалась спокойной – даже чересчур спокойной! – но все чувства ее сейчас настолько были обострены, что Клаше лишь с большим трудом удавалось их в себе сдерживать. Нельзя сказать, чтобы она никогда до этого не встречалась с вероломством, однако как-то близко оно ее не касалось, словно благодаря счастливому стечению обстоятельств, проходило мимо нее стороной, особо ее не раня. Может быть, поэтому все так остро и воспринимала она сейчас.
И все же в одном она была уверена: что бы ни случилось, как бы редактор ни прореагировал на ее «сочинение», какой бы уничтожающей критике он его ни подверг, она ни словом не обмолвится о вчерашнем. Ей не позволит это сделать простое чувство стыдливости. Великовичу – что? Он пожмет плечами и неопределенно улыбнется: как хотите, так и понимайте его улыбку. Нравится вам думать, что он действительно добивался Клашиной любви – пожалуйста, думайте. В конце концов, он мужчина. Если вы решите, будто Селянина, оправдываясь, лжет – пусть будет по-вашему… А вообще все это личное, никакого отношения к работе не имеющее, и оставьте, пожалуйста, Великовича в покое.
«Господи, какой же он негодяй! – думала сейчас Клаша. – Какой же он слизняк! И чего он хочет добиться?» Уверен, конечно, что она ни о чем не скажет, ни в чем его не обвинит и, может быть, думает: «Пусть знает, что я ничего не забываю… Пусть знает это на будущее, авось станет сговорчивее…»
Последняя страница рукописи была прочитана, но редактор еще некоторое время продолжал сидеть молча, теперь уже тяжелым взглядом окидывая по очереди то Великовича, то Клашу. Ни для кого не являлось секретом, каким Алексей Николаевич бывает резким, особенно к тем, кто проваливал задание. Потом он мог десять раз принести искренние извинения, мог раскаиваться, но под горячую руку лучше было ему не попадаться.
Сейчас – все это очень хорошо чувствовали – он накалился до предела, и в напряженной тишине пахло настоящей грозой.
– Ну, – наконец произнес он глуховато, обращаясь к Клаше, – что вы имеете сказать, Селянина? Как вы сами оцениваете свою работу?
Клаша встала. Только вот теперь все увидели, что ее внешнее спокойствие не имеет ничего общего с тем состоянием, которое в действительности ею владело. Клаша заметно побледнела, чтобы унять нервную дрожь пальцев, ей пришлось сцепить их, и было видно, как побелели косточки на тыльной стороне рук.
– Вы ставите передо мной трудную задачу, Алексей Николаевич, – вымученно улыбнувшись, ответила Клаша. – Не так-то просто оценивать свою собственную работу. Особенно после такой уничтожающей оценки, какую дал ей Игорь Ефимович.
– Да, не так-то просто, – неожиданно согласился редактор. – И все же каждый журналист должен в первую очередь сам оценивать свой труд. По возможности объективно. Если, конечно, он настоящий журналист.
– Вполне резонное замечание, – вставил Великович.
– А я, между прочим, разговариваю с Селяниной, а не с вами! – жестко бросил редактор. – Вас же попросил бы до поры до времени помолчать. Тем более что свою точку зрения вы уже высказали в довольно пространной и довольно категоричной форме… Я вас слушаю, Клавдия Алексеевна.
– Мне хотелось взглянуть на работу завода не поверхностно, Алексей Николаевич, – сказала Клаша, – а сделать какой-то анализ. Там большие трудности. И я полагала, что если все и всех охаять, если не показать, с каким упорством люди преодолевают эти трудности, как самоотверженно они работают, то это не принесет никакой пользы… Утверждение Игоря Ефимовича, будто я сгладила остроту недостатков на заводе в силу каких-то дружеских привязанностей – от начала до конца неверное. По-моему, для настоящего журналиста нет ничего подлее, как привлекать ложь в качестве аргументов.
– Все? – коротко спросил редактор.
– Нет, не все, – ответила Клаша. – Я хотела бы, Алексей Николаевич, чтобы мне не предлагали переделывать мой очерк, делать его таким, какой хочет иметь редакция. Я не смогу этого сделать…
– А вы твердо знаете, какую статью хочет иметь редакция?.. Да вы садитесь, Клавдия Алексеевна, садитесь. И, пожалуйста, перестаньте так волноваться. – Редактор бросил очки и вдруг засмеялся: – Скажите, вы не помните, откуда подобное изречение: «Журналист – это пробивной… настойчивый, сильный, все знающий, все умеющий, ни перед чем не останавливающийся, умный, хитрый, обаятельный человек! Человек с мгновенной реакцией, политик, практик, дипломат, энциклопедия…» А? Кто дал подобное определение нашему брату журналисту?
Клаша удивленно взглянула на Алексея Николаевича, улыбнулась:
– Дела давно минувших дней. Так говорили у нас в школе.
– Хорошо говорили. Особенно вот это: «Настойчивый, сильный, не останавливающийся». – Он взял со стола Клашину рукопись, протянул ее своему заместителю, твердо сказал: – В номер, Василий Васильевич. Нечего здесь переделывать. Все здесь на месте.
– Можно вопрос? – спросил Великович.
– Вопросы буду задавать я, – сразу изменившимся голосом ответил редактор. – Вы, товарищ Великович, где работаете? В морге?
Тот недоуменно, растерянно посмотрел на редактора:
– Почему – в морге? Не понимаю…
– Потому что в морге имеют дело с мертвыми людьми. С теми, кто уже, к сожалению, ни о чем не имеет возможности думать. В отличие от живых. Вас не устраивает, что каждый из нас способен мыслить? Вы, что же, голубчик, хотите каждого творческого работника превратить в робота? В запрограммированную машину? И если он не желает стать таковым, значит, грош ему цена?
– Позвольте, Алексей Николаевич, вы неправильно меня поняли.
– Неправильно? А «образец необъективности, образец беззубости»? А симпатии и антипатии? Нет уж, молодой человек, мы вас поняли правильно. И настоятельно рекомендуем вам сделать кое-какие выводы, пока их не сделали другие. Вам все ясно?
* * *
После окончания планерки редактор попросил:
– Вас, Клавдия Алексеевна, прошу остаться.
И когда все покинули кабинет, он напрямик спросил:
– Что произошло между вами и Великовичем?
– Ничего особенного, Алексей Николаевич, – избегая смотреть на редактора, ответила Клаша. – Вначале он сказал, что очерк ему нравится, а потом…
– Вначале? А потом? Что было вначале и что было потом?
Клаша заметно смутилась. Взяла со стола огромный, как указка, карандаш, повертела его в руках и снова положила на место. Редактор смотрел на нее явно изучающе, и хотя видел ее смущение, видел, что отчего-то Клаше тяжело, продолжал спрашивать:
– Вы можете объяснить мне причину, почему «вначале и потом»?
– Не могу, Алексей Николаевич! – наконец твердо ответила Клаша. – Не могу! Я и сама не до конца в ней разобралась.
– Неправда… Ну, хорошо… В таком случае вы должны обещать мне следующее: если еще раз повторится «вначале и потом» – я буду обо всем знать. Буду или нет?
– Да…
3
Великович, казалось, вдруг стал совсем другим человеком – строго корректным, деловым, требовательным, даже как будто бы объективным, однако Клаша понимала, что все это лишь показная сторона, а в действительности он таит в себе совсем другие чувства, и рано или поздно она их на себе испытает. Нельзя сказать, чтобы Клаша жила в каком-то постоянном страхе, но в то же время ее не оставляло уже ставшее привычным напряжение, словно она была все время настороже, чего-то ожидая, хотя и сама не знала – чего.
А Великович постепенно, для Клаши вначале почти незаметно, «сдавливал пресс», как он сам, про себя усмехаясь, определил свое отношение к Клаше. Вот Клаша кладет перед ним обычную заметку, или небольшую информацию, или короткую статью. Великович, глазами указывая на стул, предлагает: «Садитесь». Клаша садится, а он, прикрыв глаза руками, углубляется в чтение, изредка вздыхая, хотя ни углубляться, ни вздыхать тут нечего – полсотни слов, никаких проблем, ничего, что могло бы вызвать сомнение. Читает и перечитывает он долго, Клаша начинает изрядно нервничать, но сидит молча.
– Я удивляюсь, Клавдия Алексеевна, – наконец произносит (не то недоумевая, не то осуждая) Великович. – Вас считают опытной журналисткой, кто-то мне даже говорил, будто вы еще в школе подавали необыкновенные надежды, но, простите, как изволите понимать ваши промахи, которые недопустимы даже для семиклассника?
– Что вы имеете в виду? – сдержанно спрашивает Клаша.
– Вот вы пишете: «Это была последняя тысяча тонн угля, поднятая на-гора́ бригадой в счет текущей пятилетки…» Почему – «поднятая на-гора́»? Зачем пользоваться набившими оскомину штампами? Разве не лучше, не яснее, не проще сказать: «Это была последняя тысяча тонн угля, добытая бригадой в счет текущей пятилетки…»?
– Можно сказать и так, – чувствуя, как все в ней закипает, соглашается Клаша.
– Хорошо. А здесь? «Часто казалось, что силы их уже на пределе: еще одно движение, еще один жест…» и так далее… Почему вы говорите «казалось»? Ведь их силы действительно были уже на пределе. Или нет?
– Да! – тихо, чуть слышно отвечает Клаша, незаметно для Великовича стискивая пальцы. – Да, пожалуй, можно и без «казалось».
Великович, конечно, прекрасно понимает ее состояние. Он даже завидует Клашиной выдержке, ее самообладанию, но в то же время его бесит ее кажущаяся неуязвимость. И Клаша понимает, чего от нее хочет Великович. Поучая ее, точно школьницу, он просто издевается над ней. Он знает, что имеет право делать ей любые замечания, как знает и то, что она не вправе на него за это жаловаться. Ее поднимут на смех. Ей скажут: «Ты что, непогрешима? Правят даже известных писателей, ты этого не знаешь?»
Но как-то ее все же прорвало. Она по своей инициативе написала статью об одной из шахт, руководители которой не только не планировали ликвидацию старых терриконов, но и готовили место для новых.
«А старые дымят, ветер разносит по поселку дым и гарь, – писала Клаша, – и благоустроенный, заботливыми руками выстроенный поселок превращается в ад, где скоро не будет и глотка чистого воздуха…»
Прочитав статью, Великович спросил:
– Я надеюсь, Клавдия Алексеевна, вы знаете, откуда эти слова: «Шаровары шириной в Черное море»?
Клаша удивленно взглянула на Великовича:
– Гоголь. Но при чем тут шаровары? При чем тут Гоголь? Не понимаю, что вы хотите сказать?
– Пользуясь подобными гиперболами, великий русский писатель придавал особую окраску и языку, и вещам, и природе. Помните? «Лишь редкая птица долетит до середины Днепра…» Все – величие, все – красота. А у вас? «Ад, где скоро не будет и глотка чистого воздуха…» Тоже, конечно, гипербола, но какая мрачная, какая черная! Ах, Клавдия Алексеевна, Клавдия Алексеевна… Не смею судить, может быть, у вас и вправду имеется какой-то литературный талант, но как газетчик… Право, я затрудняюсь утверждать, что вы не ошиблись в выборе профессии.
– А вы? – спросила Клаша. – Вы убеждены, что ваше место именно здесь, за этим столом?
Великович улыбнулся, приоткрыв белые, точно выточенные из какого-то необыкновенного материала зубы:
– Вы, кажется, теряете самообладание, Клавдия Алексеевна. Я ведь по-дружески, откровенно.
– И я откровенно, Игорь Ефимович. И тоже по-дружески. Вы не замечаете, каким стали человеком? Или вы всегда и были таким?
– Каким?
Он продолжал улыбаться, но Клаша видела, как чуть пониже его левого глаза и раз, и два дернулась тонкая кожа.
– Гаденьким! – вдруг сказала она и встала, почти силой вырвав из его рук свою статью. – Когда в литературе встречаешь подобных вам «героев», не верится, что они могут быть в жизни. Честное слово, не верится! Кажется, что автор прибегает к гиперболе. «Шаровары шириной в Черное море»…
* * *
Вот так все и продолжало тянуться. Клаша крепилась, работой хотела заглушить в себе все, что ее угнетало, но теперь и работа уже не приносила ей ни удовлетворения, ни радости. Шла в редакцию, словно для отбывания тяжелой повинности, работала над статьей или очерком не только не испытывая прежнего подъема, но с чувством, близким к ненависти к каждой фразе, к каждому слову.
Павлу она ничего не говорила. И не только потому, что видела, какими заботами он отягощен, но и потому, что ей самой все это казалось очень уж мелким и мерзким, и сама она удивлялась, почему все это мелкое и мерзкое могло вывести ее из душевного равновесия.
В один из вечеров, когда Великович, как обычно, «улучшал» Клашину статью, в редакцию заглянул Павел. В комнате, где Клаша постоянно работала, ее не оказалось, и Павел пошел по пустынному коридору, приоткрывая двери кабинетов и с любопытством оглядывая заваленные газетами и исписанными листами столы. У него было какое-то удивительное чувство своей причастности к тому необыкновенному, что в этих кабинетах повседневно свершалось, и ему хотелось смотреть на все глазами Клаши и ощущать вес так же, как ощущает Клаша, когда, словно отрешившись от всего окружающего, «колдует» над очередной статьей. Здесь, в редакции, и запахи были незнакомыми и необычными, и Павел, улыбаясь, принюхивался к ним, как охотничья собака принюхивается к найденному следу. Дурачась, он и крался по пустынному коридору, как охотничья собака, осторожно поднимая и опуская ноги, и, приоткрывая дверь и заглядывая в очередную комнату, готовился увидеть застывшую в задумчивости Клашу и вспугнуть ее окриком.
И вдруг услышал ее голос. То, что это был именно ее голос, не вызывало сомнения, но в то же время в нем прорывалось совсем не Клашино: не было привычной для Павла мягкости, душевного покоя, уравновешенности. Клаша не кричала, ничего резкого, грубого Павел не слышал, и все же его поразил сдерживаемый гнев, который он уловил в приглушенности ее голоса.
Уже подойдя к комнате, где находились Клаша и еще кто-то, с кем она разговаривала, и собираясь постучать в неплотно прикрытую дверь, Павел остановился, неожиданно услышав, как этот «кто-то» сказал:
– Вы, наверное, думаете, Клавдия Алексеевна, будто я так придирчиво отношусь к вашим материалам лишь потому, что между мной и вами сложились особые отношения. Я не ошибаюсь?
– Вы не ошибаетесь, – коротко ответила Клаша.
– Но это глубокое заблуждение! – проговорил Клашин собеседник. – Я по-прежнему питаю к вам искренние симпатии и – не скрою, надеюсь, что рано или поздно вы ответите мне взаимностью. Я терпелив… И все же это не имеет никакого отношения к тому, что я стараюсь, по силе возможности, улучшить ваши материалы… Это мой долг… Скажите, вас очень тяготит сознание того, что я ищу в вас ответного чувства дружбы? И если тяготит, то почему?
– Потому что вы мне противны, – на этот раз совершенно спокойно, не повышая голоса, ответила Клаша. – Вы отравили то, что когда-то для меня было радостью. Этого вам достаточно?
– Ах, Клаша, Клаша… – Человек за дверью вздохнул и повторил: – Ах, Клаша, Клаша… Нет, я все же не верю вашим словам. Не могу я вам быть противным. В вас просто сильно чувство какого-то противоречия и… предрассудков…
Павел стоял, точно оцепенев. Ему и не хотелось втайне подслушивать чужой разговор, и не мог он заставить себя или уйти прочь, или окликнуть Клашу. О каких особых отношениях, сложившихся между ним и Клашей, толкует этот тип? Что это за особые отношения? И почему они вдвоем в такой поздний час в комнате? Работают? Но то, о чем они говорят, с работой не связано…
Кажется, впервые с тех пор, как они стали жить вместе, Павел вдруг испытал чувство ревности. Вначале оно было каким-то глухим, саднящим, но потом, растравленное воображением, становилось все острее, становилось острее с каждым мгновением, и с каждым мгновением Павел все больше терял над собой власть. «Разве я не замечал, что в последнее время Клаша не в себе?.. Он ждет, что рано или поздно Клаша ответит ему взаимностью… Какая самонадеянная сволочь!.. Почему она так сказала: «Вы сумели отравить то, что когда-то для меня было радостью»? Почему Клаша ни разу ни словом не обмолвилась, что там у них происходит?.. Плевать мне на голос рассудка! О голосе рассудка и всяких там пережитках легко говорить тому, кто никого не любит и ничего на знает… Выходит, я не верю Клаше?.. Как же мы тогда будем жить?..»
– Наверное, ваш муж очень ревнив и вы боитесь? – Это голос того, за дверью. – Слушайте, Клаша…
– Уберите руки!
Павел ногой толкнул дверь, одна из створок резко ударилась о стену, и Селянин увидел, как испуганно вскочил со своего места Великович. Правда, он тут же заставил себя принять независимый вид, но страх и растерянность исчезли с его лица не сразу. Клаша же продолжала сидеть на краешке стула, и, казалось, ее мало удивило такое внезапное появление мужа: она, взглянув на него, как-то страдальчески улыбнулась, но нисколько не смутилась, а, похоже, даже обрадовалась.
– Чем обязаны вашему вторжению, молодой человек? – окончательно придя в себя и придав голосу соответствующую жесткость, спросил Великович. – Это редакция газеты, а не кабак, куда можно вваливаться без особого на то приглашения.
Не обращая никакого внимания на Великовича, Павел сказал, глядя на Клашу:
– Я не помешаю? У вас слишком деловой разговор?
– Садись, Павел, – ответила Клаша. – Я рада, что ты пришел… Это мой муж, – сказала она Великовичу. – Павел Андреевич Селянин.
– Ну, тогда я здесь, пожалуй, буду лишним. – Великович взял со стола свою папку и, уже собравшись уходить, с нескрываемым любопытством еще раз посмотрел на Павла. – Прошу прощения за столь нелюбезный прием. Извините, не знал-с… Покидаю…
– Зачем же покидать? – угрюмо бросил Павел. – Можно продолжить интересную беседу и в моем присутствии.
– Нет-нет, дела. Дела, молодой человек. Газетчики не располагают лишним временем. Это может подтвердить вам ваша супруга.
– Сядьте! – требовательно сказал Павел.
– Что?
– Сядьте, говорю! – повторил Павел. – И не суетитесь, га-зет-чик. Задерживать я вас долго не стану.
Великович искренне возмутился:
– Вы что? Что за тон? Вы отдаете себе отчет, где находитесь и с кем разговариваете?.. Клавдия Алексеевна, почему вы молчите?
Он решительно двинулся к выходу, однако Павел бесцеремонно взял его за плечо и грубо подтолкнул к дивану. Великович смотрел на Павла так, как смотрят на помешанного. Теперь он уже не мог скрыть своего страха и даже поглядывал на окно, словно прикидывая, услышат ли его, если он закричит и позовет на помощь. Перехватив его взгляд, Павел усмехнулся:
– Храбрец! – И тут же повернулся к Клаше, словно бы безучастно наблюдавшей за всем, что здесь происходило. – Что случилось, Клаша? Я немного слышал, о чем вы здесь говорили… Кто этот тип? Почему он с тобой так? Ты можешь мне обо всем рассказать?
Клаша закрыла лицо руками и долго сидела в какой-то горестной окаменелости, а Павел вдруг подумал, что все здесь, наверное, очень сложно, что Клаша, может быть, страдает сейчас оттого, что в чем-то перед ним виновата, и ей страшно трудно о своей вине говорить, потому-то она и молчит Зачем же, в таком случае, о чем-либо у нее спрашивать?
Клаша наконец отняла руки от лица, попросила:
– Сядь рядом со мной, Павел… Я обо всем тебе расскажу. При нем. – Она кивнула на Великовича. – Так будет лучше… Честнее, хотя все это мелко и отвратительно… Знаешь, что он однажды сказал? «Мы с вами не дети, мы через многое уже прошли и всё понимаем… Зачем лишать себя даже мимолетных, но вполне естественных удовольствий?..» Вот с этого-то все и началось. С этого, Павел. Я дала ему должный отпор, но надо хорошо знать таких типов, чтобы понять, какими они могут быть мелкими и мстительными. Он и вправду отравляет мне жизнь, и я ничего не могу сделать…
Великович, поняв, что ему вряд ли грозит какая-либо опасность, осмелел. Едко усмехнувшись, он сказал:
– Мелодрама в двух частях. Часть первая: малоодаренная журналистка, от которой требуют тщательной отработки своих материалов и которая не в состоянии самостоятельно, без помощи более опытных товарищей, что-либо сделать, закатывает истерики: так ей легче скрыть свою беспомощность. Дабы придать хоть какую-то возвышенность сложившейся ситуации, она и изобретает версию о домогательстве ее расположения… Часть вторая: на выручку своей драгоценной супруги приходит муж, готовый к самосуду. Эпилог: обо всем, что произошло в кабинете заведующего отделом, становится известным всем работникам редакции.
«Сейчас я его ударю, – сам удивляясь своему спокойствию, думал Павел. – Ударю под подбородок, так, чтоб у него клацнули зубы. Какая сволочь! И как хорошо, что я сюда пришел. «На выручку приходит муж…» А ты как думал, мерзавец! Думал, что никто на выручку не придет?.. Плохо рассчитал… Ударю я его всего один раз, но он надолго это запомнит. На всю жизнь…»
Он встал и медленно, как-то очень грузно, сделал шаг к Великовичу. Тот тоже поднялся с дивана и, прислонившись спиной к стене, смотрел на Павла так напряженно, точно боялся пропустить любое его движение, любой его жест. Потом Павел сделал еще один шаг, и в это время Клаша сказала:
– Не надо, Павел!
Он обернулся, глухо спросил:
– Почему? Почему – не надо?
– Стоит ли о таких мараться?
– От таких ко мне не пристанет, – все так же глухо проговорил Павел.
– Вы не посмеете! – крикнул Великович. – Я подам в суд! За хулиганство!
– Помолчи, молодчик, – сказал Павел. Сказал с таким презрением, будто перед ним находился не человек, а какое-то мерзкое существо, на которое и глядеть-то тошно. – Помолчи, не с тобой говорят. И не смерди…
– Не надо, Павел, – снова повторила Клаша.
– Хорошо, не надо.
Он открыл дверь и сказал Великовичу:
– Уходи!
– Это его кабинет, – заметила Клаша. За все это время она ни разу не взглянула на Великовича, будто того тут и не было: – Пусть остается, а мы уйдем.
Однако Павел совсем остановиться уже не мог. Делает он, конечно, что-то не так, ему это было понятно, и он знал, что после, может быть, сам свои поступки осудит и сам в них потом раскается, но сейчас он просто не в силах был подавить в себе желание каким-то образом отплатить Великовичу за Клашу…
Великович сказал:
– Я вас не задерживаю, товарищ Селянин.
Как ни в чем не бывало, он сел за свой стол и выразительно посмотрел вначале на Павла, потом на открытую дверь. Наверное, этот наглый взгляд и такая же наглая улыбка, искривившая его губы, и подтолкнули Павла на тот поступок, в котором он действительно потом раскаивался. Он даже не помнил, как оказался у кресла Великовича, как обеими руками схватил его за шиворот и, проволочив по кабинету, с силой вышвырнул за дверь. Великович упал, но тут же быстро вскочил на ноги и засеменил, засеменил по пустынному коридору, не произнося ни звука, боясь оглянуться назад и лишь кося глазами по сторонам: видел кто-нибудь или нет все, что произошло, станет ли достоянием гласности его позор или никто о нем не узнает.
…Долго они шли по улице молча. Павел вел Клашу под руку, и ему почему-то все время казалось, будто ее легонько пошатывает. Устала, наверное, думал он. Извел ее этот прохвост. Сказала бы о нем раньше… Чего боялась? Считала, что я не должен был вмешиваться? Все мы так часто считаем. Дома, в обычной обстановке, – пожалуйста, вмешивайтесь, защищайте близких людей. А на работе? Работа что – другой мир? Другая жизнь? Она что – за запретной чертой? Кто-то там над близким человеком издевается, мочалит его, а мы – ни-ни. Не нашего это, мол, ума дело. Семейственность. Не наша зона!..
Он невольно взглянул на свои руки и про себя усмехнулся: нет, не замарал. Не пристало… Будет жаловаться? Плевать! Главное не в этом. Главное в том, что не хватило сил перебороть в себе злого зверька. Сидит, сидит он в тебе, до поры до времени затаившись. А потом вдруг прыг – и выскочил. Зверек этот. И на душе как-то постыло…
– Вот такие дела, Клаша, – сказал, точно обращаясь к самому себе, Павел. – Не ангелы мы. Хорошо это или плохо?
– Не знаю, – вздохнула Клаша. – Наверное, хорошо…








