Текст книги "Черные листья"
Автор книги: Петр Лебеденко
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 49 страниц)
Ни разу больше не взглянув на Кудинова, он вернулся к комбайну. Петрович сказал:
– Можно пускать…
Между тем воды в лаве меньше не становилось. Продвигаясь вслед за комбайном и ощущая, как промозглая влага охватывает все его тело и, кажется, проникает под кожу, Павел теперь испытывал чувство, чем-то похожее на буйство. В конце концов, в такой вот схватке с трудностями, на первый взгляд кажущимися непреодолимыми, человек и находит себя. И это ничего, что нервы твои взвинчены черт знает как и ты сам удивляешься, откуда у тебя берутся силы. Главное – вот такая схватка. Ты видишь, как резцы комбайна сокрушают пласт антрацита, как глыбы угля падают на рештаки, и ты начинаешь вздрагивать от тайного восторга: а сила-то у тебя, а не у этих стихийных неурядиц, как о них говорит Кудинов, победишь-то все равно ты, а не эти стихийные неурядицы! Да пускай вода и вправду бьет как из брандспойта, пускай хоть всемирный потоп – ты ведь все равно не отступишь…
Комбайн теперь работал, как часы. Машине словно передались и порыв человека, и его воля. Шнек грохотал бесперебойно, уголь тек по скребковому конвейеру сплошным потоком – тонна за тонной, тонна за тонной. Передвижная крепь постепенно уходила от выработанного пространства, и кровля там, в мрачной пустоте, глухо постанывая, оседала. Между гидравлическими стойками крепи ползали Лесняк, Смута, Бахмутов, о чем-то друг с другом переговаривались, что-то друг другу кричали. А Кудинов…
Павел поискал глазами Кудинова, и вначале нигде его не увидел. «Неужели ушел? Неужели все бросил и ушел из лавы?» – подумал Павел.
И вдруг услыхал:
– Эй там, на шхуне! Чего ползете, как черепахи!
Это, конечно, Кудинов. Только он угольный комбайн называет шхуной. Так ему больше нравится. И машиниста комбайна Кудинов часто величает шкипером. В детстве он мечтал стать штурманом дальнего плавания, бредил штормами и ураганами, запоем читал все, что было написано о моряках, но, однажды спустившись в шахту, к морю сразу охладел. «К дьяволу моря и океаны! – сказал он самому себе. – Шахта – это и есть настоящая жизнь!»
Павел улыбнулся. Разве мог Кудинов уйти? Вон он, опустился на колени, согнулся в три погибели и начал бросать уголь на рештаки. Лава настолько низкая, что ему не удается даже приподнять голову. Он так скорчившись и работает – поза страшно неудобная, но уголь идет большим потоком, куски антрацита вываливаются из рештаков, и их все время приходится подчищать. Павел видит, как Кудинов напрягается изо всех сил. Он будто хочет показать, что его слова о невозможности работать в таких условиях – это несерьезно, а тот, кто принял их за чистую монету, – не понимает шуток.
Мимо Кудинова, перетаскивая шланги, прополз Лесняк. Никто не мог в этих низких лавах ползать так быстро, как он. Ловкостью Лесняк обладал необыкновенной. Даже сейчас, когда под ним все хлюпало и передвигаться было очень трудно, Виктор, ни на секунду не задерживаясь, прошмыгнул между стойками крепи, обдав Кудинова черными брызгами. Кудинов бросил:
– Эй ты, торпеда, нельзя ли полегче?
Лесняк, бросив шланги, вернулся, вытащил из кармана брезентовых штанов грязную, мокрую тряпку, выжал из нее воду и протянул Кудинову:
– Пардон, Миша. Вытрись, а попудришься в парикмахерской.
Смена подходила к концу. Павел понимал: несмотря на то, что они сделали все возможное, плана выполнить не удалось. Сначала земник, потом коронки, потом вода – все было против них. И в том, что лава сегодня недодала тонн двести угля, можно не сомневаться. В общем масштабе это, конечно, совсем немного. Мелочь. Ерунда. К тому же можно сослаться на горногеологические нарушения в лаве. Кого тут обвинишь?..
И все же факт остается фактом – не дотянули. И теперь пойдет срабатывать цепная реакция: лава – шахта – комбинат…
6
Комбайн подошел к нише, и Павел, выключив его, сказал:
– Все.
Здесь было совсем сухо. Падая навзничь, Лесняк заметил:
– Как на пляже.
Рядом с ним, обхватив колени руками и опустив на руки голову, пристроился Алеша Смута. Бахмутов и Кудинов расположились чуть поодаль – Бахмутов лег, подсунув под голову плоский кусок породы, Кудинов прислонился спиной к стенке и закрыл глаза.
Павел тоже решил отдохнуть. Надо было бы снять робу и выжать из нее воду, но сил для этого уже не было. Сил вообще уже не было ни для чего. Наступило то самое мгновение, когда сознание человека теряет власть над его телом, и оно цепенеет, охваченное не то шоком смертельной усталости, не то дремотным забытьем. Загреми сейчас пушки, взорвись граната, обрушься кровля – оцепенение не пройдет, шок не исчезнет…
Вот в это самое время в нише и появился Кирилл Каширов. И вместе с ним – маркшейдер Горюнов, маленький кругленький человечек с голым черепом, который он редко чем-нибудь прикрывал.
Шахтеры нечасто дают друг другу прозвища, но если уж дают, оно прилипает прочно и навсегда. Горюнова называли «Божьей коровкой» – может быть, за то, что на коже его бритой головы природа рассыпала темные пятнышки, и голова от этого была похожа на раскраску божьей коровки, может быть – за его мягкий, податливый характер. Больше всего на свете Горюнов боялся сделать кому-нибудь неприятное, и если помимо его воли это все же случалось, он страшно переживал и долго пребывал в угнетенном состоянии, не зная, как можно исправить случившееся.
Кирилл, взглянув на окаменевшие фигуры шахтеров, глазами отыскал горного мастера и принялся его тормошить. Бахмутов не подавал никаких признаков жизни – он и вправду будто окаменел, ничего не слышал и ничего не ощущал. Кирилл, обхватив его за плечи, приподнял и стал осторожно встряхивать упавшую на грудь голову. Бахмутов что-то промычал, однако глаз не открыл.
– Черт знает что! – выругался Каширов. И закричал: – Бахмутов! Слышишь, Бахмутов!
Горный мастер, наконец, открыл глаза и, узнав начальника участка, заметно смутился.
– Мы чуть-чуть, – сказал он. – Измотались. Земник, вода… Одно за другим.
– И давно вы спите? – едко усмехнулся Кирилл. – Давно пребываете в таком блаженном покое?
– Мы работали, Кирилл Александрович. И ни о каком блаженном покое не помышляли.
Это сказал Павел Селянин. В его голосе Каширов уловил обиду, но ему было сейчас не до того, чтобы обращать внимание на какие-то там обиды. Он уже знал: план участком не выполнен. Не дотянули совсем немного, однако картина от этого не меняется. Наоборот, его, Каширова, начнут склонять именно за то, что он вовремя не смог где-то поднажать, кому-то помочь, где-то что-то обеспечить. Не хватает ведь каких-то жалких тонн, и начальникам участка такое не прощается…
– Я говорю с горным мастером, – сдерживаясь, чтобы не закричать, сказал Каширов. – Когда у меня возникнут вопросы к вам, товарищ Селянин, я обращусь по назначению.
– И все же нельзя упрекать людей в том, в чем они не виноваты, – заметил Павел. – Нельзя этого делать даже начальнику участка. Или вы так не считаете?
Кирилл пропустил слова Павла мимо ушей. Предложив Бахмутову направиться вместе с ним и с маркшейдером производить замеры, он первым скрылся в лаве.
Не возвращались они очень долго. Растолкав Лесняка, Кудинова, Смуту и Петровича, Павел спросил:
– Будем ждать вестей? Каширов, «Божья коровка» и Бахмутов пошли делать замеры…
– А чего ждать? – ответил Кудинов. – Айда мыться, Бахмутов потом доложит.
– А я все же останусь, – сказал Павел. – Вы идите.
Что-то Павла тревожило. Правда, пока он не мог объяснить, откуда у него эта тревога. Может быть, его насторожил тот факт, что Кирилл привел с собой не того маркшейдера, который обычно делал замеры на их участке? Всегда ведь к ним приходил Оленин, почему же сегодня явился Горюнов – «Божья коровка»? А может, Павел невольно обратил внимание на странную нетерпеливость Кирилла? В другое время начальник участка наверняка позволил бы себе задержаться и высказать немало недобрых слов в адрес тех, кто не оправдал его надежд. А тут две-три фразы – и скорей на замеры…
Наконец, появился Бахмутов. Взглянув на Павла и поняв, что тот остался поджидать результатов, Бахмутов улыбнулся. Улыбнулся вроде бы и весело, но Павел сразу увидел, что веселость эта неестественная. То ли Бахмутов в чем-то чувствует себя виноватым, то ли чего-то стыдится.
Павел коротко спросил:
– Ну?
– Все в порядке, Селянин, – ответил горный мастер.
– То есть?
– Понимаешь, я и сам удивился. Думал, не дотянули. А оказалось – тютелька в тютельку. Еще и перехватили малость.
– Еще и перехватили? Как же это получилось?
– А кто знает! Получилось и получилось. Ты что, недоволен?
– А ты?.. Слушай, Бахмутов, зачем ты врешь? Зачем врешь и мне, и самому себе? Ты ведь честный человек… И не прячь глаза, честным людям это не помогает.
Бахмутов промолчал. Он и вправду не мог врать. Не привык заниматься такими вещами. И не хотел ими заниматься. Но у него нет настоящей воли, такой, например, как у Павла Селянина. Чуть поднажми на Бахмутова – и он уже сдается. Лишь бы только не спорить, лишь бы не вступать в драку. Сам о себе иногда думая чуть ли не с презрением, Бахмутов старается быть честным в оценке своих человеческих качеств: «Я – второй экземпляр «Божьей коровки». Бесхребетное существо. Что-то среднее между человеком и медузой. – И часто говорит тому Бахмутову, которого ненавидит всей душой: – Таких типов я уничтожал бы своими руками…» И верит, что когда-нибудь он действительно того Бахмутова уничтожит.
Сейчас он чувствовал себя так, словно Павел вдруг обнажил все то мерзкое, что в нем было и что он тщательно скрывал от людей. И в первое мгновение он не столько устыдился этой обнаженности, сколько обозлился на Павла. Какое Селянин имеет право совершать насилие над чувствами человека, которому и без того тошно смотреть на мир? Кто ему такое право дал?
Он сказал:
– А ты не очень-то заносись. Прокурор!.. И не кричи – не очень-то тут тебя боятся. Понял? Кто ты такой, чтобы учинять допросы?
– Больше ничего не скажешь? – глухо спросил Павел. – Это все?
– Это все.
Кажется, он все же хотел еще что-то добавить. Такое, чтобы Павел понял: Бахмутов не позволит ни унижать себя, ни оскорблять. Но идти еще дальше против своей совести Бахмутов уже не мог. Виноват-то он, а не Павел – чего уж тут кривить душой.
Он сразу поник и попросил:
– Павел, не надо ни о чем больше спрашивать. Слышишь?
– Слышу, – ответил Павел. И невесело усмехнулся: – Спрашивать-то не о чем – все и так ясно.
* * *
Кирилл, наверное, не думал, что Селянин до сих пор в шахте, и, увидав его, поморщился. Потом, что-то решив, сказал почти дружеским тоном:
– Ты еще здесь, Селянин? Это хорошо! Иди и первым поздравь бригаду. Правду сказать, я сомневался… Даже не сомневался, а был уверен: план мы завалили. И вдруг такая приятная неожиданность… Бахмутов говорит, тут в первую очередь твоя заслуга. Что ж, спасибо тебе.
Павел молчал. Переводил взгляд с Кирилла на «Божью коровку», потом снова на Кирилла и не произносил ни слова. Мерзко у него было сейчас на душе, и он многое, очень многое отдал бы, лишь бы находиться в эту минуту не здесь, не рядом с Кириллом, лишь бы не слушать то, о чем говорит Кирилл. Наверное, думал Павел, так же мерзко сейчас на душе и у Кирилла. Разве просто заставить себя вот так фальшивить? Или он уже привык к подобным вещам? Ему уже все равно?
А Кирилл, сев рядом с Павлом на деревянную чурку, продолжал:
– Да, погорячился я… Даже самому неловко. А ведь то, что вы сегодня сделали, – это подвиг. И скажу честно-никогда еще бригада в такой степени не заслуживала поощрения, как сейчас. Кровь из носу, а премию у Кострова выколотим… Ты, как член шахткома, надеюсь, поможешь?
– Что показали замеры, Кирилл Александрович? – холодно спросил Павел.
– Замеры? Замеры показали то, что вы сделали. А о том, что вы сделали, я как раз и говорю. Ты не понял?
– Понял. Можно мне посмотреть?
– Что посмотреть?
– Результаты замеров.
Павел взглянул на маркшейдера. Горюнов жалко поморщился и отвернулся. А Бахмутов сказал:
– Я, наверное, пойду, Кирилл Александрович. Вы не возражаете?
Кирилл кивнул:
– Иди. – И – Горюнову: – Вы тоже можете идти, Семен Петрович. Если у вас есть время, подождите меня в шахтоуправлении.
И вот они остались вдвоем. Один на один. Сквозь толщу пластов угля и породы до них доносились неясные звуки – то ли где-то палили шпуры, то ли грохотала породопогрузочная машина проходчиков. И было еще слышно, как рядом, в вентиляционном штреке, шумит ветер. А здесь – тишина, будто шахта, как живой организм, тоже устала и теперь отдыхает. Но что-то все-таки в этой тишине было неспокойное и тревожное. А может, так им обоим казалось, потому что неспокойными и встревоженными были они сами, их мысли.
После затянувшейся паузы Павел, наконец, сказал:
– Ты этого не сделаешь, Кирилл.
Кирилл откинул голову назад и внешне безразличным тоном спросил:
– О чем ты? Что ты имеешь в виду?
– Давай говорить без скольжений, Кирилл. И ты и я отлично понимаем, о чем идет речь. Разве не так?
– Ну что ж, давай, – согласился Кирилл. – Но мне хотелось бы знать, с кем имею честь? С рабочим очистного забоя или с членом шахткома?
– И с тем, и с другим, – сказал Павел. – Хотя не думаю, чтобы для тебя это имело значение.
– А для тебя? – спросил Кирилл.
– Для меня? Я предпочел бы совсем другое, – улыбнулся Павел. – Отбросить бы все в сторону и поговорить, как старым друзьям… Но вряд ли что из этого получится. Мы ведь однажды уже договорились – между нами должно быть расстояние.
– А может, все-таки попробуем? Ну, как бы ты начал, если бы по-дружески?
– Как бы начал? А вот так: Кирилл, я хорошо тебя знаю и ничуть не против того, что ты стараешься добиться успеха и вскарабкаться по служебной лестнице как можно выше. К этому, наверное, должен стремиться каждый инженер. Иначе грош ему цена. Но по какой лестнице ты хочешь карабкаться? Не гнилые ли ступеньки у этой лестницы?
Кирилл коротко взглянул на Павла и сказал.
– А я ответил бы: слушай, дружище, тебе-то какое до всего этого дело? Не думаешь же ты, что я нуждаюсь в твоей опеке? Ты идешь своей дорогой, я – своей. Может, не будем мешать друг другу? И еще я сказал бы: вот ты и сейчас хочешь показать, какой есть принципиальный и честный человек Павел Селянин и каким бесчестным является Кирилл Каширов. А кому ты хочешь это показать? Самому себе? Перед самим собой хочешь выглядеть бескрылым ангелом? А знаешь, как это смотрится со стороны?
– Ну-ка? – сдержанно спросил Павел.
Кирилл неожиданно засмеялся:
– Что-то не ладится у нас с дружеской беседой. Отвыкли мы от нее. Давай лучше по-деловому. Вы сегодня действительно здорово измотались?
– Действительно здорово.
– Тогда скажи: имеют ли право люди, работавшие с полной отдачей, на какое-то вознаграждение? Или они изматывались ради красивых глаз Кострова? А кто же мне, к чертовой матери, даст хоть одну копейку для этого вознаграждения, если я покажу, что участок не выполнил плана? Кто? И кто поверит, что вы тут действительно падали от усталости, а не прохлаждались в нише? Не дотянули ведь знаешь сколько? Всего четыреста тонн! Слезы!
– Да, не дотянули, – заметил Павел. – Не смогли дотянуть.
– И вы в этом виноваты?
– Нет, ты же знаешь.
– Знаю. Я знаю. А Костров? – Кирилл положил руку на плечо Павла, заглянул в его лицо. – Четыреста тонн – это всего полдня работы. Завтра, послезавтра поднажмем – и все перекроем. И все будет в норме. Кто от этого пострадает? Кто?
– Значит, будем втирать очки? – жестоко сказал Павел. – Кому? Государству? Самим себе? Что-то положим в один свой карман, вытащив из другого своего кармана?
– Да брось ты чистоплюйствовать! – не выдержав, крикнул Кирилл. – Чего ты рисуешься!
Павел слегка отодвинулся от Кирилла и посмотрел на него совсем отчужденно, как на человека, которому никогда до конца не верил и которого никогда до конца не понимал. Хотел повернуться и молча уйти, но потом подумал: Кирилл может воспринять это как бегство, как нежелание вступать с ним в драку. А именно сейчас и надо дать ему отпор. Потому что другой такой случай может представиться не скоро: встречаться-то они встречаются почти каждый день, но расстояние между ними все время увеличивается.
– Слушай, Кирилл. – Голос у Павла твердый, хотя и видно, что не так-то просто Павлу говорить бывшему другу обидные слова. – Слушай, Кирилл, хочешь – верь, хочешь – не верь, но мне и вправду очень жаль, что мы теперь совсем не понимаем друг друга! Совсем! Будто стоим с тобой на разных полюсах. И все это потому, что ты потерял всякое чувство меры… Ты очень быстро катишься вниз, Кирилл. Очень быстро. Когда ты резко выступал против батеевской струговой установки, многие думали: это – принципиальность инженера. Пусть Каширов заблуждается, пусть ошибается, но он в открытую ведет игру, и никто не имеет права бросить ему за это упрек…
Кирилл нетерпеливо заерзал на своей деревянной чурке, хотел перебить Павла, но тот сказал:
– Нет, ты подожди, на этот раз тебе придется выслушать все до конца. Вряд ли ты и тогда играл в открытую – многое было в твоей игре нечистого. И ты видел, что кое-кто это понимает… Вот тут-то тебе и остановиться бы, но ты покатился дальше. Обозлился, ожесточился и… еще больше обмельчал… Я знаю, сейчас за мои слова ты меня ненавидишь. И черт с тобой! Сейчас и я тебя презираю. Докатиться до того, до чего докатился ты, может далеко не каждый. Что осталось в твоей душе? Ты можешь хоть раз посмотреть на себя со стороны?!
– А ты? – глухо спросил Кирилл. – Ты сам посмотри на себя. Смешно ведь выглядишь… Возомнил себя государственным деятелем. Ну и ну! Поглядите, люди: Павел Селянин – защитник государственных интересов… Здоров, а?
– А ты и паясничаешь только потому, что чувствуешь на моей стороне правду, – сказал Павел. – Тебя и бесит именно тот факт, что ты уверен: я и такие, как я, действительно являемся защитниками государственных интересов. И то, что я не позволил и не позволю тебе смахлевать с замерами – тоже тебя бесит. Согласись я с тобой – и все было бы по-другому. И нам незачем было бы ругаться и говорить друг другу резкие слова… Но из того ничего не выйдет, Кирилл. Мы будем с тобой и ругаться, и драться. До тех пор, пока ты не поймешь: так, как живешь ты, жить нельзя… Ты часто любишь говорить: «Я – начальник! Я за многое и за многих отвечаю». Все это правильно. Только имей в виду: и мы за многое и за многих отвечаем. В том числе за тебя и за твои поступки…
– Вы? Вы отвечаете за мои поступки? – Кирилл зло рассмеялся. – Я правильно тебя понял?
– Совершенно правильно, – ответил Павел. – И советую тебе об этом подумать…
Глубже надвинув на лоб каску, Павел направился к штреку, а Кирилл еще долго продолжал сидеть в нише и долго не мог понять, что же с ним происходит. Кажется, он даже чувствовал что-то похожее на растерянность и, хотя по-прежнему зло и едко смеялся над Павлом («Защитник государственных интересов! Ну и занесло ж тебя, ну и возомнил ты о себе – со смеху помереть можно…»), в то же время не мог себе не признаться, что вот и опять Селянин нанес ему чувствительный удар, от которого не так-то легко и оправиться. А может, не стоит преувеличивать? О каком ударе может идти речь? И надо ли обращать внимание на такие вещи, как легкая стычка с человеком, о котором он, Кирилл, не весьма-то и высокого мнения? Павел Селянин… Таких, как Павел Селянин, у Каширова не один десяток. Рабочие очистного забоя, проходчики, электрики, взрывники – разве с каждым из них найдешь общий язык? И разве в этом есть абсолютная необходимость?
И все же до конца избавиться от неприятного чувства Кирилл не мог. Наоборот, оно росло в нем и вызывало неосознанную тревогу. А потом вдруг явилась страшная мысль, что Павел кое о чем может рассказать Клашке Долотовой, а та, не долго думая, настрочит в газете: «Каширов стал на путь обмана государства…» От этой мысли все внутри похолодело, но он тут же постарался себя успокоить: «Павел на это не пойдет. И Долотова не пойдет… Ведь он, Кирилл, ничего такого не сделал…»
«Ему не позволили этого сделать», – горько усмехнулся он.
Глава седьмая
1
Клаша не переставала испытывать такое чувство, будто все, что пришло к ней вместе с Павлом – и почти сумасшедшее счастье, и закрутивший ее вихрь до сих пор незнакомых ей ощущений, и радость сознания того, что она уже не одинока, – все это не ее, а чье-то чужое, совсем ей не принадлежащее, и она является лишь свидетелем какого-то чуда, свершившегося с другим человеком. Порой было даже страшно смотреть на этого человека – слишком уж много к нему сразу пришло, слишком уж неестественными кажутся те перемены, которые с ним произошли так внезапно! Вдруг что-то оборвется, вдруг в силу каких-то непредвиденных причин все это неожиданно кончится – сможет ли человек выстоять под таким ударом, не упадет ли он под тяжестью груза, который может его раздавить?
Павел, не терпящий никакой фальши, не раз спрашивал у Клаши:
– Ты ничего не боишься, Клаша! Не думаешь, что все это у нас не совсем прочно? Или не веришь мне?
Она не хотела кривить перед ним душой, но и нелегко было все объяснить ему. Она верила в его искренность, но справиться с тревогой не могла. Потому что не могла до конца понять, какое чувство привело к ней Павла. Разве она стала лучше, чем была раньше, когда Павел проходил мимо нее? Почему он пришел только теперь? Пожалел ее?
«А если и так? – уговаривала себя Клаша. – Ведь важно то, что Павел рядом со мной. Разве я не мечтала об этом? И разве мне этого мало? Может быть, мне не дает покоя гордыня: как же, мол, так, меня, оказывается, взяли всего лишь из чувства сострадания – ничего другого я не заслуживаю? Нет, – сама же себе возражала она, – гордыня тут ни при чем. Я просто боюсь одного: если у Павла нет ко мне настоящей любви – рано или поздно он уйдет. Потому что все остальное непрочно…»
Павел говорил:
– Ты обкрадываешь себя, Клаша. Зачем все эти сомнения и тревоги?
– Но я ведь счастлива, Павел! – отвечала Клаша. – Может быть, это хорошо, что счастье мое не безмятежно?
Павел пожимал плечами:
– Не знаю. Когда я читаю романы об изломанных судьбах, о вечных тревогах людей, о семейных драмах – меня это раздражает. Разве в жизни бывает только так и не бывает иначе? Мои отец и мать прожили нелегкую жизнь, но они всегда были счастливы. Мне хотелось бы, чтобы и у нас с тобой все было так же.
Он не раз предлагал:
– Давай поженимся, Клаша. Мне не по душе такая жизнь: ты – у себя, я – у себя, все у нас не так, как надо. И батя твой смотрит на все это искоса, да и другие тоже… Чего мы тянем?
– Подождем, Павел. Куда нам спешить, – отвечала Клаша.
Она толком и сама не знала, чего надо ожидать. Наверное, она считала, что Павел еще не совсем, не до конца себя проверил. Пусть пройдет время, думала она, пусть все в нем устоится, окрепнет…
…В ближайшее воскресенье они поехали к реке. Выбрали уединенное место под раскидистыми вербами, расстелили на траве прихваченный Павлом небольшой брезент, рядом разожгли костерок – жарить глазунью с помидорами. Клаша разбирала сумку с провизией, а Павел устроился под деревом, сидел, глядя на реку, курил. Выкурит одну сигарету, бросит окурок в воду, и опять закуривает. На противоположном обрывистом берегу, склонив могучую, но безлистную крону к воде, стоял, держась обнаженными корнями за землю, старый дуб. Чудом стоял, потому что берег под ним давно подмыло, и многие корни, будто иссохшие руки, обмывались волнами.
И Павел неожиданно вспомнил: да ведь это тот самый дуб, на который он глядел из-под опрокинутой лодки, когда Кирилл и Ива ушли в палатку, оставив его одного. Вон там стояла палатка, вон и тот пенек, где вначале сидела Ива. Сидела, отрешенно опустив голову, одинокая, какая-то потерянная. Она тоже тогда курила, а потом подошел Кирилл и грубо сказал: «Брось сигарету!» И она послушно бросила, не сказав ни слова. А потом… А потом…
Павел закрыл глаза, вздохнул. Ива… Какое место она занимает в его жизни? И почему он думает о ней в то время, когда рядом – Клаша, самый преданный, самый искренний друг? Ива и Клаша… Ива всегда была в его душе как заноза, причиняющая тупую, саднящую боль. «Была и есть?» – спросил у себя Павел.
Клаша окликнула:
– Павел, костер гаснет! Надо подбросить сушняка.
Он повернул голову в ее сторону. Длинные волосы упали ей на плечи, слегка тронутые загаром, Клаша прихватила их простенькой ленточкой, сделав что-то наподобие бантика. Девчонка! И шея у нее девчоночья – нежная, без единой морщинки, тоже покрытая легким загаром. В глазах уже нет той грусти, которую Клаша постоянно в себе носила, но теперь в них появилось что-то новое: не то затаенная тревога, не то какое-то ожидание. А может, не то и не другое – в чувствах Клаши нелегко разобраться. Зато Павел хорошо разобрался в своих собственных чувствах. Вот вспомнил Иву – и, к великой радости, не испытал никакой боли. Будто Ива когда-то прошла стороной, ничего не зацепив и не затронув. Чужой человек, чужая судьба.
Он встал, медленно пошел к Клаше Она смотрела на него и молчала. И чем ближе он подходил к ней, тем явственнее обозначалась в ее глазах та тревога, которую он уже видел. Тревога и ожидание. Он протянул к ней руки, и она замерла, а затем, когда Павел обнял ее за плечи и притянул к себе, Клаша, не отпуская его от себя, опустилась на колени.
Кругом не было ни души, к ним не долетал ни один звук, а они говорили так тихо, точно рядом кто-то мог их подслушивать. Они говорили друг другу что-то им одним понятное, но могли бы и молчать, так много смысла было в каждом их прикосновении друг к другу, в каждом жесте и даже в каждом их душевном движении.
Ничего, кроме ощущения близости, для них теперь не существовало. Ничего и никого. Мир – огромный мир с миллионами человеческих судеб, с тревогами, заботами, со всеми радостями и трагедиями – замкнулся на двух существах, ставших чем-то одним целым и неделимым. Целым и неделимым было сейчас все, чем минуту назад каждый из них владел в отдельности: любовь, желание, порыв, небо, под которым они нашли друг друга, воздух, которым они дышали…
– Тебе хорошо со мной? – спрашивала Клаша. – Ты ни о чем не жалеешь?
Он смотрел в ее глаза и говорил: «В них туман… Как над рекой…» Гладил ее волосы и говорил: «Это морская пена…»
Костерок давно погас, и лишь от слабо тлеющих углей тянуло дымком. На ветку вербы села пичуга, чвиркнула раз, другой, третий. Павел взмахнул рукой:
– Давай отсюда! – Пичуга вспорхнула, а Павел сказал, обнимая Клашу: – Правильно, тебе тут нечего делать.
2
Они хотели все сделать как можно скромнее, после загса – ужин у Клаши, где будут присутствовать только мать Павла и Никитич, а на другой день пригласить самых близких друзей домой к Павлу – человек шесть, не больше. Никитич как будто не возражал. Кивал головой и помалкивал, слушая, о чем говорил Павел. И произнес всего лишь одну фразу:
– Ты, Паша, теперь глава семьи, тебе все и решать.
Сам же, приодевшись, незаметно улизнул из дому и отправился к матери Павла. Пришел, снял пиджак, аккуратно повесил его на спинку стула и сказал:
– Садись, Анюта, поговорим. Дел у нас с тобой много, и обмозговать их требуется на свежую голову… У тебя чего-нибудь такого, случаем, не найдется? Ну, этого, как его?
– Найдется, Никитич, – улыбнулась Анна Федоровна. – По маленькой?
– По маленькой… Мы с твоим Андрюшей всегда с маленькой начинали… Ты сама-то еще не совсем состарилась? Черепушечку-другую пропустить способная?
– Способная, Никитич.
– Так и должно быть. Шахтерских мы все ж кровей люди, нам держаться надо бодро. Мы, шахтеры, всегда на виду, Анюта, потому как землю-матушку на своих плечах держим Ты со мной согласная?
– Согласная, Никитич. Только мы с тобой теперь какие же шахтеры? Были ими когда-то, а сейчас…
– Не скажи, – возразил Никитич. – Не-ет, не скажи! Не будь, к примеру, тебя и Андрея – был бы шахтер Павел Селянин? Не было б такого шахтера. Выходит, вы с Андреем продолжаете давать на-гора́ нужный людям уголь. Так или не так?
– Выходит, так, – согласилась Анна Федоровна. – Умный ты человек, Никитич…
– Что и говорить! Умом нас, шахтеров, бог не обидел. А давай к этому вопросу с другой стороны подходить. Клашка моя – тоже ведь из того же сословия, из горняцкого. Что ж, Анюта, получается? А получается интересный фильм-кино: родятся у Клашки с Павлом дети, а у ихних детей – еще дети, и пошел, и пошел шахтерский род могучие корни пускать. Династия… Слыхала про такое слово? Династии царей-королей в давние времена существовали. Так ведь наша династия, Анюта, во тысячу раз нужнее и крепче! Согласная ты со мной? Дали вот пинка под зад царям-королям – от них и след простыл. А какой бы, скажи, цирк на Земле получился, если бы след от шахтеров простыл? Мама моя родная, да ведь через день-другой вселенский вопль по планете пошел бы: куда горняки подевались, какой дурак-болван племя это славное от жизни устранил, кто греть-обогревать нас будет, кто свет нашему существованию даст?! Понимаешь ты все это, Анюта?
– Как не понимать, Никитич? Нужные мы люди, и говорить нечего. На виду мы…
– Династия?
– Династия.
Никитич налил себе и Анне Федоровне, поднял рюмку, постучал по ней ногтем. Лоб его слегка наморщился от какой-то, по-видимому, напряженной мысли, которую он хотел выразить яснее и проще. Минуту-другую Никитич молчал, и Анна Федоровна спросила:
– Ты чего, Никитич?
– А того, – сказал он наконец. – Того, что настоящие династии цену себе должны знать. И не крохоборничать, а честь-марку всегда высоко держать. Всегда и во всем. Согласная? Не возражаешь, спрашиваю?
– Чего ж возражать, – сказала Анна Федоровна. – Честь-марку всегда держать надо. Об этом и Андрюша не раз говорил…
– То-то и оно. А теперь скажи: ты давала свое добро на смех-свадьбу, которую наши с тобой дети задумали? Простенький-распростенький ужин, полтора человека за стол, чтоб, значит, без шума и без гама, короче говоря – здрасьте, дорогие гости, до свиданья, просим не задерживаться. Что ж про нас-то с тобой, Анюта, люди скажут, если мы согласие на подобный фильм-кино дадим?
Анна Федоровна засмеялась:
– Ну и подвел ты итог, Никитич! А я сижу, дура, слушаю: чего это он о царях-королях вспомнил, думаю, чего о династиях речь завел? Оно и вправду бог тебя умом не обидел…
– Об чем и речь! – воскликнул Никитич. – Значит, будем считать, что мы с тобой по главному вопросу договорились – не смех-свадьбу устраиваем, а настоящую, шахтерскую. Согласная? Не каждый день дети шахтеров судьбу свою соединяют, можно и погромче все сделать… Ты, Анюта, насчет расходов сомнения не имей, я все ж таки теперь не чужой тебе человек, да и с Андреем мы, земля ему пухом пускай во веки веков будет, крепкими дружками были. Брехать не буду: как узнал, что Павел с Клашкой окончательное решение по судьбе своей приняли, – слезу уронил от радости. И помирать теперь не страшно – спокоен я за Клашку…








