Текст книги "Черные листья"
Автор книги: Петр Лебеденко
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 49 страниц)
А через час Лесняк, Кудинов и его сестра подъехали на такси – веселые, оживленные, с радужными надеждами на то, как здорово проведут воскресный день. Лесняк прямо из машины закричал:
– Селянин, давай быстрее!
Павел вышел с виноватой улыбкой, заметно растерянный и смущенный.
– Я не могу поехать, – сказал он. – Извините меня.
– Не понял, – Лесняк приоткрыл дверцу «Волги», повторил: – Не понял. Как это ты не можешь поехать? А вчера? Забыл? Да и какого лешего ты будешь сидеть в четырех стенах?
– Буду работать, – сказал Павел. – Скоро ведь сессия.
– Опять не понял, – бросил Лесняк. – Какая сессия? Ты ведь…
– Не надо, Виктор. Вчера все было в шутку.
– Шутни-ик! – протянул Лесняк. – Морду б тебе набить за такие шуточки. Чтоб людей зря не баламутил Слышишь, Лена, этот тип, оказывается, вчера пошутил А ты: «Ах, какой парень, какой парень!..»
Павел подошел к машине, сказал Кудиновой:
– Не сердись на меня, Лена. Получилось действительно нехорошо, но…
Она улыбнулась:
– Я все понимаю. И ничуть не сержусь. Работай. А мы поедем…
* * *
Мощность пласта в лаве была совсем незначительной – около шестидесяти сантиметров. Чуть приподнимешься – бьешься головой о кровлю, плечами чувствуешь бугристое тело породы. Кажется, будто в такой низкой лаве и развернуться-то негде, а шахтеры ловко лавируют между стойками механизированной крепи, с непостижимой быстро той снуют от одного гидродомкрата к другому, отшвыривают от скребкового конвейера куски антрацита. Острые лучи «головок» рассекают густую темноту, в их свете мечутся, будто атомы, пылинки угля, иногда образуя что-то похожее на черную, с блестками по краям, радугу. Она всего лишь несколько мгновений висит над сводами лавы, потом вдруг рассыпается и исчезает, а через минуту-другую появляется в другом месте – такая же черная, с такими же блестками-пылинками по краям.
Если со стороны посмотреть – красивое зрелище эта черная радуга, но шахтеры недобрым словом поминают ученых: сколько лет бьются над проблемой уничтожения угольной пыли в забоях, а дело подвигается весьма туго. Часто висит она, проклятая, густой пеленой, лезет в глаза в легкие, в каждую пору тела. Вот и надевай респиратор, намордник, как его называет Виктор Лесняк, и хотя знаешь, что с ним безопаснее, да все равно каждую минуту рука сама тянется к лицу – сбросить этот намордник и вздохнуть полной грудью, чтобы ничего тебе не мешало.
Особенно негодует Лесняк. Дайте, говорит, мне диплом инженера, я «конфетку» в два счета в гроб загоню (почему-то именно так – «конфеткой» – шахтеры называют угольную пыль), ясно? Ни пылинки не оставлю. Умные люди звездолеты строят, а мы что? Как на войне при газовой атаке – надевай это дерьмо, в котором человек больше на чучело похож, чем на человека!
У Лесняка спрашивают:
– А кто тебе мешает получить диплом инженера? Сделай милость, закончи институт и получай свой диплом. Или пороху не хватает?
Лесняк презрительно цвиркает сквозь зубы.
– На хрена он мне нужен, ваш диплом! Я и без диплома вкалываю – дай боже каждому ученому так вкалывать! А они что, даром хлеб жуют?
Лесняк поворчать любит – ничего не скажешь. Но и работать Лесняк любит, тоже ничего не скажешь! Кто там про него болтает, будто он работает только за деньги? Они, конечно, Лесняку нужны – любит он пожить на широкую ногу, иногда и пыль в глаза пустить не прочь: «Шахтер я, а не маникюрщик! Знаете, что такое шахтер? Мне любой капиталист позавидует. Капиталист как существует? Есть у него, скажем, миллион долларов, а ему еще нужен миллион. Позарез нужен, иначе его другой капиталист обскачет. Вот и дрожит он над каждой полушкой, пожрать даже как следует не пожрет, не то что бутылку «Еревана» ухнуть. А шахтер Лесняк? Ха! Ты мне насчет вермута и не пикни – пускай его разная шпана в подворотнях на троих глотает. Ты шахтеру Лесняку подавай, как минимум, пять звездочек, а то и повыше. И чтоб лимончик с сахарком, и шпроты с греческими маслинами, и шашлычок по-карски – понятно? Да не забудь, товарищ официант, белое полотенце через руку перебросить, без единого пятнышка, на высшем уровне, ясно? Видишь, кто за столом сидит? Советский шахтер Лесняк, а не углекоп эпохи Эмиля Золя или Николая Второго! Так вот ты и обслуживай его соответственно, а за чаевые не беспокойся – все будет тоже на высшем уровне… Чего смотришь-то? Костюм, говоришь, на Лесняке шикарный? А ты что, чудак-человек, думал – Лесняк в дырявых штанах ходить будет? Матерьяльчик – креп марокканский, портной – председателю исполкома городского Совета депутатов трудящихся шьет. Вникнул? Лесняк сказал данному портному: «Слушай, браток, председатель исполкома лицо, так сказать, официальное – ему на лапу тебе давать не с руки, понял? Этика-эстетика не позволяет, да и на очередном бюро могут по-товарищески послушать: не барством ли занимаетесь, товарищ председатель! А Лесняк? Лесняк – рабочий очистного забоя, вникнул?» – «Вникнул», – говорит. От такого взаимопонимания и рождаются шикарные костюмы, как от хороших пап и мам рождаются шикарные дети…»
Да, деньги в жизни Лесняка играли весьма заметную роль. Без них он не смог бы. Без них Виктор Лесняк не был бы Виктором Лесняком. И все же не в деньгах он видел главную суть своего бытия. В чем? Если говорить прямо, Лесняк и сам толком не знал – в чем. Он искал. Внешне какой-то по-цыгански неорганизованный, внешне беспечный и взбалмошный, на самом деле он был человеком с натурой довольно сложной и не всегда понятной. Извечный вопрос «для чего я живу на белом свете?» не являлся для него абстрактным вопросом – он хотел найти на него вполне ясный и твердый ответ. Его не совсем устраивали рассуждения людей, которые заявляли: «Я живу, чтобы оставить свой след на Земле». «А кто его увидит, твой след? – думал Виктор. – И кому, и зачем он нужен? Ну, будут, предположим, у меня дети – мое продолжение. Так что? Кому какое дело – пацаны-Лесняки будут или пацаны-Шикулины! И те и другие – народонаселение. Не больше. И сели даже ни Лесняки, ни Шикулины не потопают по пыльным тропинкам планеты – никто этого и не заметит – потопают другие…»
Лесняку говорили:
– След человека на Земле – во всем. В посаженном дереве, в выращенном хлебе, которым накормят людей, во всех добрых делах, о которых потом вспомнят…
Лесняк, с минуту подумав, отвечал:
– Дерево, между прочим, рано или поздно засохнет, хлеб съедят, а об остальных добрых делах забудут сразу же, как только мы сядем в клеть, чтобы отправиться в мир скорби и печали.
– Не забудут.
– А я говорю – забудут! Даже самые близкие. Сашу Любимова знали? Человек, каких мало! Зинка, верноподданная супруга его, говорила: «За своего Сашку готова в огонь и в воду. Он у меня один во веки веков…» Убили бандюги Сашу, прошел год, и Зинка выскочила замуж. Как-то встретил ее, спрашиваю: «Как живешь, Зина?» Отвечает: «Хорошо, Виктор. Славный человек на пути встретился, любит меня, жалеет…» И начала расписывать великие добродетели славного человека. А о Саше ни слова. Будто его и не было. Аминь…
– Может быть, память о нем она носит в своей душе.
– Ха! Ха! Давно не заливался смехом!
Но, как ни странно, в шахте Виктор Лесняк сразу преображался. Вот уж где все было для него ясно, все понятно, вот где он находил полное удовлетворение. За что он любит шахту, что родственного своей душе находит в ней, Лесняк не смог бы, пожалуй, объяснить этого даже самому себе. Да он и не пытался ничего объяснять. Шахта была для него не просто местом, где он работает, не случайным прибежищем, в котором он мог освободиться от груза своих раздумий о сущности человеческого бытия, – нет, шахта была для него тем миром, в котором Виктор Лесняк, как ему казалось, только и мог жить наполненной большим смыслом жизнью. Целым миром! Может быть, именно здесь он, хотя и не совсем осознанно, находил ответ на свой вопрос, для чего человек живет на свете. Пусть потом, когда Лесняка уже не станет, о нем и не вспомнят, но кто же сейчас, сегодня даст людям тепло и свет, кто сегодня продлит жизнь остывающей планеты?!
Кто-то скажет: «Наивный парень, этот Лесняк! Чего он мнит о себе – будто завтра земля-матушка без него превратится в сосульку? Будто завтра без него замрут заводы, остановятся поезда, потухнут печи в котлах тепловых электростанций и от цивилизации останется одно воспоминание?»
Возможно, Лесняк по-своему и наивен. Но дай бог, чтобы такая святая наивность хотя бы немного согревала душу каждого человека, чтобы она хотя в какой-то мере была маяком для тех, кто в потемках ищет свою дорогу.
В отличие от Шикулина Лесняк не был тщеславным человеком – к славе особо не рвался, а когда на доске Почета появлялся его портрет, он хотя и не оставался совсем равнодушным, однако радовала его деталь другого рода. «Ничего! – говорил он, разглядывая свою фотографию. – Ничего парень! Пускай девчата любуются и вникают, какой есть в жизни Виктор Лесняк. Мимо такого не пройдешь, зацепит…»
Шикулину, даже когда о том говорили как о знатном машинисте угольного комбайна и, случалось, превозносили до небес, Лесняк не завидовал. «Чему завидовать-то? – ухмылялся он не то иронически, не то презрительно. – Кому завидовать? Улитке? Захлопнулся в свой домик-теремок, дрожит над своей славой, будто медуза на ветру, ничего, кроме нее, не видит и видеть не желает. Шахте-ер! Представитель передового отряда рабочего класса!»
* * *
Павел заметно нервничал: все, кажется, было им предусмотрено, а земник тем не менее остается, и Лесняк с Алексеем Смутой и Кудиновым, зачищая его, выбиваются из последних сил. Оба мокрые, злые, как черти, они что-то кричат горному мастеру Бахмутову, а тот, не слыша их, показывает рукой на ухо и отрицательно машет ладонью. Павел выключил комбайн, сказал Петровичу:
– Надо переменить коронки. Давай живо, одна нога здесь, другая там.
Потом он подполз к Лесняку, отобрал у него поддиру:
– Отдохни, Виктор.
Тот растянулся на спине, несколько раз глубоко вздохнул, мечтательно проговорил:
– Кваску бы сейчас, холодненького, чтобы зубы заломило… А ты чего не в духе, профессор? Ты поспокойнее, понял? Не горячись!
– Сам-то ты спокойный? – спросил Павел.
– Я? Как будда.
– Врешь ведь.
– Ясное дело – вру. Где наш уголь, Павел? Ты третий раз останавливаешь машину… Я засек – сорок две минуты коту под хвост. Опять будешь менять резцы?
– Опять. Или коронки слабые, или уголь черт знает какой крепости.
– А ты ведь зверски устал, Пашка. У тебя вон и руки дрожат. На износ шпаришь?
– А ты?
– Чудила грешная! Я вот полежал минуту – и все. Будто с курорта вернулся.
Он мгновенно вскочил, отнял у Павла поддиру и опять начал зачищать проклятый земник. Павел взял лопату и принялся бросать уголь на конвейер. Он действительно зверски устал, порой у него даже темнело в глазах, и ему часто приходилось прерывать работу, чтобы передохнуть. Больше всего хотелось встать во весь рост, разогнуть спину и потянуться до ломоты в костях. Или лечь и несколько минут полежать на спине с закрытыми глазами, ни о чем не думая. Всего несколько минут – две, три, четыре – не больше…
Смута сказал:
– Погляди, Павел, на Мишу Кудинова. Механизм, а не человек! Мы с тобой давно запарились, а он и в ус не дует… У тебя сколько жил, Миша? Тысяча? Миллион? Они у тебя растягиваются?
Кудинов, с какой-то яростью орудуя поддирой, молчал. Все в нем сейчас напряглось до предела – и нервы, и мышцы. Он, конечно, понимал: в том, что сегодня остается так много земника, никто не виноват. Как ты тут обвинишь Селянина, если человек и сам переживает, да и сделал все, что надо было сделать? И горный мастер ни при чем – он, что ли, подложил этот чертов сподняк?! Но Кудинов не любил, когда за тем или иным неприятным фактом не стоял кто-то виноватый, с кого можно было бы спросить. Покричать бы, пошуметь, сразу бы легче стало. А так вот копится в тебе злость, а куда ее выплеснуть – не знаешь. Сказать пару добрых словечек Смуте, чтоб меньше языком трепал? Да ведь Кудинов Смуту изучил досконально – у Смуты на уме сейчас только одно: «завести» Кудинова так, чтобы тот «выпустил пар».
Появился Петрович с коронками. Поставили их, и Павел снова пустил комбайн. Земника теперь оставалось меньше, потом его и совсем не стало. Павел, ползя за комбайном, прислушивался к грохоту падающего на конвейер угля, смотрел, как этот уголь исчезает в темноте лавы, внимательно следил за работой шнека, и то напряжение, которое он все время испытывал и которое словно разрывало его на части, постепенно уходило, уступая место удовлетворенности и уверенности в том, что все теперь пойдет хорошо и что теперь не надо будет расходовать столько душевных и физических сил на бессмысленную работу.
И тут наступило что-то похожее на реакцию: мышцы вдруг расслабились и точно вышли из подчинения. И не только мышцы – отключилось само сознание, отключилось, правда, лишь на мгновение, но Павел почувствовал себя так, будто он куда-то падает вместе с оборвавшейся клетью, и нет такой силы, которая могла бы остановить или хотя бы замедлить это падение.
Такое состояние Павлу было знакомо. Раньше он испытывал его обычно после сессий или экзаменов, когда вконец выбивался из сил. Потом оно стало появляться все чаще и все труднее было с ним бороться. Врач, которому Павел на это пожаловался, сказал:
– Истощение нервной системы и вообще…
– Что – вообще? – спросил Павел.
– Вообще, молодой человек, нельзя бравировать своей молодостью и тем, что ей сопутствует: здоровьем, силой и тому подобными вещами. Неисчерпаемость таких вещей – дело кажущееся. Однажды что-то потеряв, впоследствии не найдешь.
– А конкретно?
– Конкретно? Полтора-два месяца отдыха. Иначе будет хуже.
Павел рассмеялся:
– Юлия, моя сестра, требования выдвигает более скромные: полторы-две недели.
– Смеетесь-то вы зря, молодой человек, – сказал врач. – Повторяю: молодостью бравировать нельзя. И беспечно растрачивать ее тоже нельзя.
– А что с ней надо делать? Консервировать ее? – пошутил Павел.
Шутить-то он шутил, но не мог и не тревожиться – клеть действительно стала падать уж очень часто, и чтобы вовремя остановить ее, приходилось собирать в кулак всю свою волю. А это, в конце концов, тоже истощало и обессиливало.
Павел выключил комбайн, прислонился лбом к прохладному металлу и закрыл глаза. Падение продолжалось, и перед Павлом мелькал калейдоскоп событий и лиц… Море, Ива и Кирилл, взявшись за руки, куда-то уходят, а он остается один, потом тоже поднимается и медленно бредет вдоль песчаного берега… Отец спрашивает у Юлии: «Сколько, Юлька?» – «Четыре, папа, – отвечает она. – Вот смотри: раз, два, три, четыре…» А Клаша Долотова читает рассказ-сочинение: «Ты что-нибудь слышишь, Павел?» – спросил отец. «Да, где-то запалили печь…», «А снег-то совсем белый, сынок. Ты видишь?»; «Давай вновь вернемся на землю», – говорит Клаша.
– Стоп! – крикнул Павел самому себе. – Стоп!
Петрович, взглянув на Павла, испуганно спросил:
– Ты чего?
– Ничего, – ответил Павел – Все в порядке, Петрович. Поехали.
Он снова пустил комбайн. Клеть больше не падала, все стало на свое место. Павел вытащил из-под каски тряпку и вытер мокрый лоб. Черная радуга со светлыми крапинками по краям поплыла по лаве и скрылась где-то у самого конвейерного штрека, словно нырнула в густое море мглы. Грохот вращающегося шнека, грохот падающего на скребковый конвейер угля, лязг лопат, которыми Лесняк и Смута подчищали лаву, – все это входило в него живым ритмом наполненной большим смыслом жизни, которая иногда казалась чертовски сложной штукой, но которую нельзя было не любить…
Лесняк, ползая от одного гидродомкрата к другому, кричал:
– Давай, Пашка, давай!
Кудинов тоже что-то кричал, и, хотя Павел не мог разобрать его слов, он знал, что у того сейчас тоже необыкновенный подъем, и Кудинов готов работать за троих, лишь бы уголь шел непрерывным потоком, лишь бы своими глазами видел этот уголь, добытый его, Кудинова, руками. А Лесняк, точно одержимый, снова кричал во все горло:
– Давай, Пашка, давай!
Понимая, что от него сейчас зависит многое, Павел ни на секунду не ослаблял своих усилий. Остановись комбайн на несколько минут, случись какая-нибудь поломка, наткнись машина на «порог» или окажись впереди «присуха», которую придется брать поддирой, – и порыв людей захлебнется, погаснет, и каждый из них вдруг почувствует усталость, с которой в конце смены не в силах будет совладать. Павел знал это по себе, поэтому и боялся, чтобы темп по какой-либо причине не упал, не упал хотя бы еще часа полтора, пока они дойдут до заранее подготовленной ниши – конца лавы, где потом будут разворачивать комбайн.
Сам он усталости уже не чувствовал. Так, по крайней мере, ему казалось. Он умел в нужную минуту заставить себя собраться, умел отключить от себя все, что ему в эту нужную минуту мешало, и оставить только главное, необходимое. Сейчас главной и необходимой задачей он считал без помех добраться до ниши – все остальное не имело значения. Если бы это зависело лишь от него одного, он никакой тревоги теперь не испытывал бы. Но он не мог не видеть: Кудинов бодрится, однако сил-то у него не так уж и много, Лесняк все время кричит: «Давай, Пашка, давай!», а сам еле-еле передвигает ноги, Алеша Смута – тоже. Остановить комбайн и всем передохнуть? А уголь? Сегодня последний день месяца – Павел это хорошо помнил. Каждая сотня тонн сыграет свою роль. Даже не сотня, а всего два-три десятка тонн! Сейчас там, наверху, уже ночь, а Костров – в этом можно не сомневаться – сидит в своем кабинете или в диспетчерской и ждет, что дадут пятнадцатая, шестнадцатая, двадцатая лавы?..
Сейчас там, наверху, уже ночь, а начальник комбината, его заместители, помощники сидят у телефонов и ждут: что скажут шахты «Нежданная», «Аютинская», «Майская», «Веснянка»? Неужели какая-нибудь подведет? Не может быть, чтобы подвели, – люди ведь все понимают!
Павел улыбнулся своим мыслям: цепная реакция! Все до предела просто, и все необыкновенно сложно: двадцатая лава недодала два десятка тонн угля, и шахта «Веснянка» на какую-то долю процента не выполнила государственного плана. Из-за «Веснянки» на какую-то долю процента не выполнил государственного плана весь комбинат. А из-за комбината не выполнило плана все министерство!
– Давай, Пашка, давай! – кричит Лесняк. Кричит шахтер Лесняк, который всегда убежден: без его антрацита планета Земля может превратиться в сосульку, и от цивилизации останется одно воспоминание…
– Все в порядке, Лесняк, – тихо говорит Павел. Говорит не Лесняку, а самому себе…
И тут же умолкает. Прислушивается. Потом смотрит на Петровича и спрашивает:
– Чего он?
Петрович отвечает:
– Смута? Орет, что пошла вода.
– Так она ведь давно пошла, – будто успокаивая самого себя, говорит Павел. – Ты не замечал?
– Все замечали, – отвечает Петрович. – Как ее не заметишь, подлую, когда уже насквозь промокли…
5
Петрович говорит правду. Вода в лаве пошла давно, и все давно это уже заметили, но делали вид, будто ничего особенного не произошло. Эка, мол, невидаль – вода в лаве. Главное – последний день месяца, а уголь в руки не дается. А если и дается, то вон с каким скрипом!.. Работать же надо – дядя план выполнять не будет.
Но вот из темноты лавы донесся голос Алеши Смуты:
– Дает, как из брандспойта, сволочь!
В голосе Смуты, обычно мягком, почти по-девичьи певучем, сейчас столько злости, что его трудно узнать. И может быть, потому, что первым не выдержал именно Смута, все сразу почувствовали, насколько изменилась обстановка и насколько велика новая беда. Смута, конечно, преувеличивал – вода не била, «как из брандспойта», она просто сочилась из всех невидимых пор породы, но просачивание было на редкость интенсивным, совершенно необычным, никто до этого такого не наблюдал. Через час-полтора все перемешалось с водой. Угольная пыль, мелкие крошки антрацита и породы превратились в черное месиво – жидкое, мерзкое, проникающее до самых костей. И передвигаться в этой грязной каше стало почти невозможно. Насквозь мокрая роба липла к телу, и казалось, будто она сшита из свинца – ее тяжесть давила, намертво сковывала движения.
Прошло еще немного времени, и Кудинов, с остервенением отшвырнув лопату, закричал:
– К дьяволу! Мы не водолазы! Где горный мастер?
Бахмутов был рядом – лежал всего в двух-трех метрах от Кудинова, лопатой отбрасывал куски антрацита от рештаков. Его слегка знобило. То ли давала себя знать промозглая сырость, то ли пошаливали нервы.
Стараясь казаться спокойным, он спросил:
– Чего ты, Миша?
– А ты не видишь – чего? Ослеп? Надо все, к черту, бросать! Это же не лава, а сатанинское болото. Давай ищи бригадира, пускай принимает меры.
– Какие меры? Бросать лаву?
Бахмутов знал – бригадира он не найдет: Федор Исаевич уехал в деревню к тяжело заболевшей матери. Искать помощника? А где? И сколько потребуется на это времени? Остается одно: идти звонить начальнику участка Каширову. А тот наверняка разбушуется: «Вам, мол, сушилку в лаву подкинуть? Чего запаниковали? И кто вы в конце концов есть – горный мастер или кисейная девица?»
– Какие ж тут примешь меры? – вновь повторил Бахмутов. – Бросать лаву?
– Это нас не касается! – выкрикнул Кудинов. – Правильно я говорю, Лесняк?
– Правильно! – Виктор снял каску, встряхнул головой. Слипшиеся его волосы торчали пучками в разные стороны, по щекам текли черные полосы воды и пота. – Правильно ты говоришь, Миша. Надо все, к дьяволу, бросать. Иди, Бахмутов. Не найдешь бригадира – звони Каширову. Так, мол, и так, товарищ начальник участка, мы не можем работать в подобных условиях. Во-первых, есть шанс подхватить такую страшную болезнь, как насморк, во-вторых, у нас промокло бельишко. Скажи Каширову, чтобы прислал из детсадика «Чебурашка» двух нянечек с сухими распашонками и прочей амуницией. В-третьих… Что там в-третьих, Миша?
– Дурак! – Кудинов надвинулся на Лесняка, бешено сверкнул на него глазами. – Дурак! Ты ж сам злой, как черт, а надо мной подхихикиваешь. Не видишь, что кругом делается? Как же работать?
В это время Павел выключил комбайн – что-то опять с коронками. Оно всегда вот так: если уж пойдет полоса невезения – открывай ворота, принимай одну беду за другой. И надо же, чтоб эта полоса подкатилась именно сейчас, когда дорога каждая минута и каждая тонна угля! Поневоле взвоешь от отчаяния, которое только того и ждет, чтобы ты впустил его в свою душу. А впустишь – попробуй тогда от него избавиться. Вон ведь Кудинов как разошелся, теперь, пожалуй, и не остановится… Да и Лесняк не лучше. Кудинов прав – злой Лесняк, как черт, вот-вот тоже взорвется.
Бросив Петровичу, чтобы тот посмотрел коронки, Павел начал пробираться к Кудинову и Лесняку. Грязная муть хлюпала под ним так, будто он полз по топи. Еще издали увидев Павла, Кудинов переключился на него:
– А ты чего молчишь? Ты имеешь право потребовать от горного мастера, чтобы он прикрыл эту лавочку? Кто говорил, когда тебя выбирали в шахтком: «Если мои товарищи доверят мне представлять их интересы, я никогда не покривлю душой…» Кто это говорил? Не ты?
– Я, – внешне спокойно ответил Павел.
– Тогда давай действуй. Представляй наши интересы.
– Чьи – ваши? – спросил Павел. – А я не такой шахтер, как ты? У нас с тобой разные интересы?
– Разные не разные, а ты давай заботься об охране труда, понял? Давай решай, что и как… Или тебе до фонаря, в каких условиях работают люди? Тогда на кой черт мы выбирали тебя в шахтком?
Павел редко видел Кудинова таким взъерошенным. Струна в нем какая-то оборвалась, что ли? Жилка какая-нибудь лопнула? И что он, Павел, может сделать? Посоветовать горному мастеру прекратить работу? Бахмутов наверняка согласится – ему лишь бы лично ни за что не отвечать, ответственности он боится пуще огня. Потом Бахмутов будет говорить: «Мне Селянин так посоветовал… Член шахткома…»
Павел вдруг вспомнил свой разговор с секретарем парткома Тарасовым – совсем недавний разговор, хорошо Павлу запомнившийся. Алексей Данилович пригласил Павла в свой кабинет и начал расспрашивать его о матери, о Юлии, об учебе Павла в институте и вообще о разных разностях, как это бывает среди близких людей. Потом, незаметно перейдя к делам шахты и работе Павла, Тарасов сказал:
– Некоторые наши профсоюзные активисты очень уж узко понимают свою роль. Избрали, скажем, человека в завком, шахтком или терком – он сразу начинает «гореть»: давайте путевки в санатории, не смейте нарушать ни один из пунктов коллективного договора, извольте полностью оплачивать каждую секунду сверхурочной работы и так далее и тому подобное. Я, дескать, первый и законный защитник интересов тех, кто мне доверил представлять эти интересы, и драться буду за них до конца.
– Это неправильно? – спросил Павел – Это плохо?
Тарасов пожал плечами:
– Почему же неправильно? Почему плохо? Я этого не говорю. Я говорю: узко! Страшно узко! Разве главное для нашей партии – не забота о тех, кто трудится? А главное для государства – не защита их интересов?
– Да, но…
– Подожди, я знаю, о чем ты хочешь сказать. Есть, мол, у нас такие руководители, которые сплошь и рядом нарушают трудовые и прочие законы, и не драться с ними нельзя Правильно. Но нельзя тратить силы лишь на это. Вот в чем соль, Павел. Не надо мелочить. И смотреть надо шире. Ты вот скажи: предположим, «Веснянка» в каком-то месяце завалила план. «Веснянка» завалила, а бригада Руденко – нет. О тебе и о вашей бригаде ничего плохого не скажут. Наоборот, похвалят. И премии вы получите, и на доске Почета красоваться станете. Приятно тебе будет? Говори честно.
– Честно: не очень.
– Почему?
– Ну, как вам сказать. Алексей Данилович… Я даже думаю так: если бы не только бригада, а и вся «Веснянка» выполнила бы план, а другие шахты его завалили, вряд ли я испытывал бы восторг. «Веснянка» – это, в конце концов, всего лишь «Веснянка», а дом-то мой – это вся страна. И не думать о нем я не могу…
– Вот-вот! – Алексей Данилович заметно оживился, даже встал из-за стола и быстро заходил по кабинету. – Ты очень хорошо сказал: «Веснянка» – это всего лишь «Веснянка», а дом-то мой – это вся страна». Очень хорошо, Павел.
Он снова сел, вытащил из портсигара сигарету, но, прежде чем закурить, посмотрел на часы. И огорченно вздохнул:
– Еще пятнадцать минут… Дал себе твердое слово: курить не больше одной сигареты в час.
И тут же закурил.
Павел засмеялся:
– Не очень-то твердо ваше слово, Алексей Данилович.
– Не говори! Сам себя презираю. Да уж ладно… Я тебе говорил: смотреть надо шире. А что значит – шире? Как эту широту надо понимать? Вот ты – член шахткома. Один из тысяч и тысяч тех людей, которых партия считает своими помощниками… Кажется, простые слова – помощник партии. Но ты вдумайся в них, Павел! Помогать партии, которая ни о чем другом, как о счастье людей, не думает и не может думать. Скажешь, это просто красивые слова?
– Нет, я этого не скажу, – Павел медленно покачал головой из стороны в сторону и повторил: – Нет, Алексей Данилович, я этого не скажу.
– Конечно, не скажешь, – улыбнулся Тарасов. – Я ведь тебя знаю… И все же мне хочется, чтобы ты понял главное, Павел. Есть люди, которые думают примерно так: «Ну и шагаем же мы, черт подери, мир цепенеет от изумления! Что ни год, то новая победа, что ни пятилетка, то триумф! Ай да мы, чудо-богатыри! Ай да мы, спасибо нам!..»
Гордиться-то нам, конечно, есть чем, да только люди, о которых речь, от гордости раздуваясь, ничего дальше своего носа видеть не хотят. Спроси у кого-нибудь из них: «Слушай, дорогой товарищ, а как у тебя дела с выполнением государственного плана?» И думаешь, если у него дела плохи, он смутится? Или очень огорчится? «У меня? – скажет. – Ну, не дотянул. Так что? Велика беда? В корень глядеть надо. Сообщения статистических управлений читать надо. Вот они: сто три, сто пять, сто пятнадцать процентов плана. По всей стране! Ясно? А вы – как у тебя? Нашли о чем спрашивать… Размениваетесь на мелочевку…»
Павел молчал. Он и сам часто думал о том же. И возмущался. Кто-то пашет, а кто-то крылышками машет. Мотыльки. Только и горазды, что на огонек славы лететь… «Чудо-богатыри».
А Тарасов продолжал:
– Запомни, Павел, когда речь идет о производственных планах – это речь о государственных делах… Вот тут-то и раскрывается перед тобой широкое поле деятельности. Помоги людям понять эту простую истину. Не разумом лишь понять, а душой. В этом и заключается то главное, к чему ты сейчас призван, разумеешь?
…Да, Павел хорошо запомнил свой разговор с Тарасовым. Между прочим, как-то оно так получилось, что Алексей Данилович по существу высказал мысли самого Павла. Наверное, поэтому слова Тарасова Павел и воспринял как свои собственные слова. Все правильно: в первую очередь – забота о большом, государственном. А потом уже о своем – маленьком. Или смешно – Павел Селянин, обыкновенный рабочий очистного забоя, думает о государственных делах? Подумаешь, государственный деятель! Не заносит ли тебя, Павел Селянин? Небось, и без твоей персоны есть кому позаботиться о главном, а ты…
«А ты голову в песок и делай вид, будто тебя ничего не касается, – сказал самому себе Павел. – Приемлемо?»
…Кудинов продолжал наступать, но уже с другой стороны:
– Ты вот что обмозгуй: если мы сейчас прекратим работу, нам еще и спасибо скажут. Тот же Каширов. Вызовут кого надо, посмотрят и решат: надо подсократить план. И надо вводить коэффициент надбавки. Потому как стихийные неурядицы. Понял? И волки сыты, и овцы целы… Разве Каширов будет возражать, если его участку подсократят план?
– Кто ж это – волки? – спросил Павел. – И кто – овцы?
Он вплотную приблизил свое лицо к лицу Кудинова и смотрел на него в упор, ни на секунду не отрывая взгляда И вначале Кудинову показалось, будто Павел раздумывает: может, и вправду сделать так, как подсказывают умные люди? Кудинов даже улыбнулся – дошло, мол, до Селянина, теперь все будет в порядке. И Павел вдруг тоже улыбнулся. Но совсем не так, как Кудинов. Было в его улыбке что-то такое, от чего Кудинову сразу стало не по себе. Никогда он еще не видел глаза Павла вот такими жесткими и непримиримыми. Точно не на товарища сейчас смотрел Павел, а на врага.
– Ты чего? – невольно пятясь, спросил Кудинов. – Ты чего глядишь на меня, как на зверя?
– Уходи, Кудинов, – тихо сказал Павел. – Уходи и не мути воду. Она и так мутная… Видишь?
Он с непонятным для Кудинова остервенением ударил кулаком по смешанной с водой угольной крошке, и черные брызги взметнулись под самую кровлю. Павел ладонью вытер лицо и проговорил уже более спокойно:
– Иди просуши бельишко, а то и вправду схватишь насморк. А мы уж как-нибудь обойдемся и без тебя…








