Текст книги "Черные листья"
Автор книги: Петр Лебеденко
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 49 страниц)
– Зачем же ждать, – ответила Клаша. – Время ничего не изменит. Не стану кривить перед вами душой – не так уж для меня неожидан этот разговор. Но все равно мне нелегко. Наверное, в чем-то я сама виновата, отсюда и тяжесть…
Она поднялась из-за столика, подошла к краю веранды и облокотилась о перила. Камыши за поймой Дона продолжали гореть, но языки пламени уже не взвивались так высоко, и клубы дыма стали светлее, вытянулись длинными полосами, и теперь казалось, будто они прилегли на землю, успокоились и застыли. Байдарки успели скрыться за поворотом, однако след их еще змеился по совсем спокойной реке, хотя различить его становилось все труднее. Потом Клаша увидела какое-то необычное движение на песчаном пляже. Сперва в одиночку, а затем группами и целыми толпами люди быстро шли к мосту и к причалам катеров, бежали к лодкам, вытащенным на отмель. Пляж заметно пустел, хотя о причине этого Клаша догадалась лишь спустя минуту, когда случайно взглянула на запад. Оттуда, закрывая весь горизонт, выползала огромная черная туча, и уже было видно, как ее прочерчивают изломанные молнии.
Клаша не сразу заметила подошедшего к ней Кропоткина. Он остановился рядом и тоже долго смотрел на тучу и на бегущих с пляжа людей, потом осторожно обнял Клашу за плечи, слегка прижавшись щекой к ее голове. Клаша сказала:
– Будет большая гроза.
Она умышленно не отстранилась от него, боясь обидеть. А Кропотнин, наверное, забывшись, привлек ее к себе совсем близко и не отпускал, заглядывая ей в глаза не то просяще, не то ища в них ответа на свой вопрос.
– Ваня! – Она назвала его так впервые, сама удивилась своей смелости, но все же повторила: – Ваня, я ничего не могу с собой поделать. Я вижу в тебе очень хорошего человека, мне легко с тобой и просто, но это все равно не то, чего ты хочешь. Большого, сильного чувства у меня нет… Разве я в этом виновата?
Никогда еще Клаша не видела, чтобы чье-то лицо так мгновенно менялось. Каждая черточка лица Кропотнина вдруг стала до предела напряженной, и до предела напряженным стал каждый укрытый под кожей нерв, а спустя секунду-другую все сразу расслабилось, и Клаше показалось, будто перед ней стоит не Кропотнин, а старый, может быть, больной человек, вот только сейчас узнавший о своем неизлечимом недуге. Ей захотелось закричать, сказать, что все будет хорошо, что она на все согласна, но Кропотнин, заставив себя улыбнуться, сказал:
– Да… Да… Я понимаю… Я это предчувствовал… Что ж делать? Вы говорите, будет большая гроза? Пожалуй… Наверное, нам надо уходить. Или посидим еще? Может быть, выпьем бутылку шампанского?
Клаша подняла руку и ладонью провела по его щеке.
– Не надо. Нам действительно лучше уйти.
3
С тех пор они ни разу не виделись – вскоре Кропотнин уехал куда-то на Север и за все время написал лишь одно письмо. Ни жалобы, ни отчаяния, ни надрыва – ничего, что напоминало бы о крушении его надежд связать свою судьбу с судьбой Клаши. Много и плодотворно работает, его окружают очень интересные люди. Север покорил его необыкновенной красотой, и он решил больше не возвращаться «в старое свое гнездовье».
«Буду до конца перед вами честен, Клавдия, – писал в заключение Кропотнин. – Я никогда не думал, что сумею заставить себя освободиться от чувства, которое, казалось, пришло ко мне навсегда. Но правильно говорят: «Время – великий лекарь»! Все сгладилось, все улеглось, и ничего, кроме легкой грусти, я теперь не испытываю…»
Сейчас, ожидая Павла, Клаша все время задавала себе один и тот же вопрос: поверит ли Павел ее словам, если она скажет ему так же, как сказал ей Кропотнин: «Ничего, кроме легкой грусти, теперь не осталось?..» «Должен поверить! – убеждала она себя. – Разве я хотя минуту сомневалась в правдивости слов Кропотнина? Почему же должен сомневаться Павел?»
Отец Клаши, Алексей Петрович Долотов, старый шахтер, всего два года назад ушедший на пенсию, с любопытством поглядывал на дочь и спрашивал, по-стариковски лукаво улыбаясь:
– Ты чего это сегодня такая, как бы тебе сказать, заведенная, что ли? Места себе не находишь… Поджидаешь кого?
– Нормальная я, Никитич, – Клаша называла отца так, как его привыкли называть в шахте. – И никого я не поджидаю…
– Совсем никого?
– Ну, может, конечно, кто-то заглянуть. Кажется, Павел Селянин должен подойти, по делу.
– Павел Селянин! – Никитич заметно оживился. – Парень что надо. Люблю его. И отца его любил, Андрея, земля ему пухом пускай будет. Добрые корни у Павла. Еще мой батя про Павлова деда говорил: «С таким и в огонь, и в воду. Честнейшей души человек, каким и положено настоящему горняку быть…» Вот так-то, дочка… А чего ж ты никакого, так сказать, угощения не готовишь? Бусурмане мы, что ли, гостей без угощения принимать? Давай-ка, постряпай чего-нибудь, а я сбегаю…
– Не надо никуда бегать, Никитич, – попросила Клаша. – Павел, наверное, ненадолго. И неудобно как-то, ни с того, ни с сего…
– Неудобно через голову штаны надевать! – сердито отрезал Никитич. – Где это видано, чтобы шахтеры гостя за пустой стол сажали? Давай делай, как тебе сказано.
Зная упрямство отца, Клаша не стала перечить, хотя все это и было ей не по душе. Да и что подумает Павел? Как он на все это посмотрит? И о чем они будут говорить за столом в присутствии отца?
Больше всего ее пугало, как бы Никитич не вздумал быть в роли свата. Вон ведь какие речи повел: «Павла он любит и отца его любил, даже деда не забыл – «добрые корни у Павла». Сколько Клаша себя помнит, никогда и ни о ком Никитич так тепло не отзывался. Наоборот, всегда говорил: «Ты вот что, дочка, ежели какой хлюст обижать случаем тебя начнет, шепни мне – я этому хлюсту ребра живо переберу!» – «Кому ж это понадобится обижать меня? – смеялась Клаша. – Кого ты имеешь в виду?» – «Ты что, нашего брата мужика не знаешь? Человек как человек, а девка приглянулась – черт-те что сотворить может! Сам, поди, таким был, не одну паву вокруг пальца обвел…»
Насчет того, что «сам таким был», Никитич явно преувеличивал. Когда была жива Клашина мать, отец души в ней не чаял, и, насколько Клаше известно, ни разу между ними не пробежала черная кошка – верили друг другу и любили друг друга так, как редко кто любит и верит. Да и было Никитичу всего сорок пять, когда он остался один с Клашей, а ведь и в мыслях не держал привести в дом чужую женщину. Как-то Клаша сказала:
– Не тоскуешь ли в одиночестве, Никитич? Может быть…
– Ничего не может быть! – сердито крикнул отец. – Я память о твоей матери в могилу унесу, ясно? Таких женщин, как она, на свете больше нету, и ястреба на кукушку не поменяют. Точка!
К приходу Павла Никитич чисто выбрился, надел един из своих лучших костюмов, который последние два-три года ни разу не вытаскивал из шкафа, и сразу заметно помолодел, посвежел, словно сбросил с себя, по меньшей мере, десяток лет.
– Ты как жених, Никитич, – сказала Клаша. – Будто невесту поджидаешь…
Пропустив ее слова мимо ушей, Никитич спросил:
– А ты чего в этом замызганном платьишке ходишь? Получше нет ничего, что ли? Золушкой прикидываешься!
Даже с большой долей фантазии Клашино платье «замызганным» назвать было никак нельзя. Однако она сразу поняла, в чем дело: Никитич очень любил ее нарядный костюм, который Клаша надевала в редких случаях – или по праздникам, или когда шла в театр. Нарядиться в этот костюм сейчас ей не приходило и в голову, но ее опять не на шутку встревожил сам Никитич – не надо было быть провидцем, чтобы прочитать его мысли. Клаша подошла к нему и, обняв за плечи, сказала:
– Папа, я очень прошу тебя не делать из всего этого чего-то особенного. У нас с Павлом действительно предстоит серьезный разговор, и ничего другого ни я, ни он не предполагаем. Ты меня понимаешь? Я не хочу, чтобы ты поставил меня в неловкое положение… Очень прошу тебя, папа…
Никитич обиделся:
– А что я такого делаю? Хочу встретить гостя, как положено? Может, в сарае его примем? Так, мол, и так, у шахтеров теперь новые обычаи, и ты, мил человек, не гневайся. Ну? В сарае, спрашиваю, принимать Павла Селянина будем?
Продолжая ворчать, он удалился в свою комнатушку и демонстративно закрыл за собой дверь – делайте, дескать, что хотите, теперь я не произнесу ни слова. Но через минуту Клаша услышала:
– Ты, чтоб ничего особенного не было, штаны мои рабочие надела бы! Сзади у них, правда, латка, так люди ж мы простые, стесняться нам нечего…
И в это время в прихожей позвонили. Клаша пошла открывать.
Они поздоровались просто, как старые друзья, хотя, пожалуй, для друзей чуть суховато – наверное, в первую минуту обоим мешала скованность. Павел сразу же спросил:
– Мы пойдем погуляем? Я прошел сейчас через парк, там очень хорошо. И почти безлюдно.
– Пойдем погуляем, – Клаша взяла его под руку и повела в комнату. – Только чуть попозже. А вначале мы посидим за столом. Надеюсь, ты не успел пообедать?
– Не успел. – Павел взглянул на стол, засмеялся: – А если бы и успел, все равно повторил бы. Кто ж может отказаться от такого угощения?.. Мы одни?
Клаша глазами показала на комнатушку отца:
– Никитич. Сейчас покажется во всем своем великолепии. Собственно говоря, за угощение будешь благодарить его – инициативу проявил он.
В дверях показался Никитич – приветливый, улыбающийся, не скрывающий своей радости. С ног до головы оглядев Павла, обнял его, сказал удовлетворенно:
– Хорош! Весь в Андрея. Два года не видел тебя, думал, забуду. Куда там!.. Клаша, ну-ка, распоряжайся – сажай за стол! И сама садись, с ним рядом. Хочу глядеть на вас, чтоб душа радовалась… – Он взял в руки графинчик с водкой, настоянной на весенних почках черной смородины, посмотрел ее на свет, причмокнул: – Вздрогнем по маленькой, Павел?
– Вздрогнем, Никитич, – улыбнулся Павел. – И ты вздрогнешь, Клаша?
– Конечно. Я ведь дочь Никитича. Наливай, папа.
Они сели по одну сторону стола, Никитич – по другую. Клаша положила на колени Павла большое полотенце, а себе салфетку. Павел сказал:
– Одного на двоих не хватит? Ну-ка, давай вот так…
И ближе придвинулся к ней, закрывая полотенцем и ее колени. Все это у него получилось совсем просто, как будто он уже давно привык к тому, что ему чуть ли не каждый день приходилось сидеть с Клашей за одним столом и прикрывать ее колени своим полотенцем. И Клаша почему-то восприняла все это тоже просто, ничуть не смутившись.
Никитич между тем предложил:
– Вот что, други мои. Когда за одним столом собираются старые солдаты, первую рюмку они пьют за тех, кого с ними нет и не будет. А мы ж разве с вами не солдаты? Не солдат тот, в чьих жилах не течет солдатская кровь. За память Андрея, отца твоего, Павел, пускай земля ему будет пухом.
Павел сказал:
– Спасибо, Никитич. Спасибо за память о моем отце.
Они выпили и долго молчали, словно вдруг увидев человека, в память о котором пили, и словно этот человек теперь был рядом с ними – такой, каким они видели его в последний раз: измученный болью, но не сдавшийся, не склонивший свою голову перед большой бедой. Павлу даже показалось, будто он слышит голос отца: «Сколько, Юлька?.. Ты хорошо пересчитала?»
Потом Павел подумал: «Никитич, наверное, помнит всех своих друзей. Да и как их забудешь, если вместе прошли нелегкий путь… Шахтеры, солдаты, товарищи… Точно связанные одной крепкой нитью…»
Никитич задумчиво проговорил:
– Вместе с ним начинали… По пятнадцать, наверное, было, не больше, когда спустились под землю – оба коногонами. Даже о врубмашинах и слыхом тогда не слыхали, не то что о стругах да комбайнах. Дед твой, Павел, – первый наш вожатый, первый учитель. Взял нас с Андреем за руки и повел по штрекам, по уклонам, по бремсбергам. Страшно попервах было, душа в пятках прыгала. Запалят где-то лаву, ухнет по шахте, а мы с Андреем пузами на породу попадаем, лежим не дышим. Конец, думаем, завалит нас сейчас – от костей труха останется. А дед твой хохочет: «Ну-ка, горняки, подымайсь! Штаны не мокрые? Запаха постороннего вроде как не чую, значит, настоящими шахтерами будете…» Веселый человек был, хотя жизнь никогда не баловала. Трое их, братьев Селяниных, на одной и той же шахте работали – все крепкие орешки, не один десятник о них зубы поломал. Забастовка там какая, стачка – Селянины первые. Первыми на шахте, говорили люди, и в РСДРП вступили. Да…
Никитич закурил «Беломор» – сигареты не признавал: не русским духом пахнут! – медленно, с великим удовольствием, несколько раз затянулся и разогнал дым ладонью.
– Первыми, – подтвердил Павел. – Потом двоих младших – Архипа и Семена – в Сибирь сослали. А дед на шахте погиб. В лаве завалило его.
– Все правильно, – сказал Никитич. И добавил: – Это хорошо, что ниточки не обрываешь. Другой дальше отца никого и ничего знать не хочет. Иваны непомнящие. А без дедов наших да прадедов мы, может, до сих пор на какого-нибудь паразита спину гнули бы, потому как некто другой, а деды наши да прадеды и революцию делали, и Советскую власть на ноги ставили. Истинно я говорю? Кто по тюрьмам сидел? Кто по ссылкам цепи волочил? Я тебе, Павел, так скажу: тот, кто не забывает добра, – настоящий человек. И душа моя такому человеку открыта настежь… Как у тебя дела на работе? Все в порядке?
– Не совсем, Никитич, – ответил Павел. – Поставили в лаву новый струг, а он не тянет. Что-то недоработано в нем, хотя в принципе машина должна быть отличной.
– Так почему ж не тянет? Тот, кто делал эту машину, что говорит?
Павел пожал плечами:
– А что он может сказать? Растерялись мы все маленько…
Клаша сердито посмотрела на отца:
– Никитич, может, в другой раз об этом? А сейчас о чем-нибудь другом?
– Можно и о другом, – согласился Никитич. – Я ведь только так, к слову пришлось… Не тянет, значит? Антрацит-то у нас крепкий, ничего не скажешь, так это ж учтено должно быть? Ты как думаешь, Павел? Конструктора-то не дурачки, они ж все учитывают?
Клаша опять сказала:
– Никитич!
– Все ясно, дочка. Больше о шахте ни слова. – Никитич положил себе на тарелку два-три кусочка ветчины, густо намазал их горчицей. И спросил, глядя на Павла: – Еще чуток, может? Чтоб все у вас там в порядке было… Помню, вот так же с первыми комбайнами получалось. То одно не ладится, то другое. Рядом врубмашина дает и дает, а мы в своей лаве на комбайн как на зверя смотрим. И машину на чем свет клянем, и тех, кто ее придумал. Зато потом… Все, все, дочка, больше ни слова… Я вот гляжу на вас двоих и думаю: как оно так на свете получается, что хорошее всегда тянется только к хорошему? Какой такой есть закон природы? Могли ж вы, к примеру, пройти мимо друг друга, а вот не прошли. И правильно сделали…
Никитич немного захмелел, но когда Клаша потянулась за графинчиком, чтобы убрать его из-под рук отца, он посмотрел на нее обиженно и осуждающе. Сказал, обращаясь одновременно и к дочери и к Павлу:
– Думаете, небось: плетет старик такое, что хоть не слушай. А что я плету? Радостно мне смотреть на вас – вот и говорю об этом. Не плохое ж говорю, а хорошее! И ты, дочка, на меня, как на врага, не гляди. Отец тебе не враг, а самый близкий друг, это понимать надо… Пойду к Антипычу о былом потолковать…
4
На маленьком столике стоял ночничок – космический корабль улетал к звездным мирам, оставляя за собой мерцающий свет.
Клаша включила ночничок, погасила общий свет и села рядом с Павлом на диван. На миг ей показалось, будто они вместе с Павлом летят бог знает в какую даль, не ведая, что их там ожидает. Но не было ни страха, ни тоски, только на секунду-другую остановилось сердце, и сами по себе закрылись глаза. «Как оно так на свете получается, что хорошее всегда тянется лишь к хорошему? Какой такой есть закон природы?..» Нет, Никитич, такого закона природы, к великому сожалению, не существует. Если б существовал, все было бы по-другому. Было бы, наверное, слишком много счастья, а закону природы это, пожалуй, ни к чему. Ему непременно надо, чтобы кто-то страдал, разочаровывался, терзался, чтобы каждый человек знал: кому-то дано одно, кому-то – совсем другое. И не лезьте с протянутой рукой, выпрашивая милостыньку – больше того, что вам положено, все равно не получите. Ни одной крохи… Вот так-то, Никитич…
Клаша открыла глаза, легонько вздохнула. Павел сидел откинувшись головой на спинку дивана и смотрел на корабль-ночничок, от которого лился мягкий рассеянный свет. Странно, но Павел сейчас тоже думал о словах Никитича: «Могли ж вы, к примеру, пройти мимо друг друга, а вот не прошли… И правильно сделали…» А что это за сила, которая заставляет их проходить мимо друг друга? Какому закону она подчиняется? Может быть, они просто выдумали ее и слепо поклоняются ей, как идолу? Бродят, бродят человеческие существа по белу свету, ищут чего-то необыкновенного, а чего – и сами не знают. Ищут любовь? А кто с самого начала сотворения мира внятно сказал, в чем истинная суть любви? Одни говорят: это – всепоглощающая страсть. Другие доказывают, будто главное в любви – это жертвенность, третьи, что она – начало всех бед и страданий. Отец как-то сказал: «Любовь, сынок, это родство человеческих душ…» Было время, когда Павлу казалось: родство душ есть не что иное, как глубокое понимание друг друга. Такое, например, понимание, которое существует между ним и Ивой. Каждый из них понимал друг друга без слов. А к чему это привело? Ива пошла за Кириллом, и Павел остался один. Это и было родством душ?
Павел взглянул на Клашу. О чем она думает, почему молчит, затаившись, словно мышонок? И глаза ее – большие серые глаза, в которых Павел ни разу не видел бездумной, захлестывающей радости, а только грусть, будто поселившуюся навечно – тоже затаились и чего-то ждут, напуганные долгим молчанием Павла. Правда, вот сейчас в них мелькнуло что-то похожее на решимость, словно Клаша заставила себя от чего-то отречься или от чего-то уйти – может быть, от самой себя. А Павел подумал: «Ни у кого я не видел таких чистых и честных глаз. А ведь говорят, что глаза – это зеркало души…»
Говорят… Как будто Павел сам не знает, какая у Клаши душа. И какая она вся, Клаша Долотова. Про таких, как она, отец говорил: «С этим человеком можно идти в разведку». Отец всегда делил людей на тех, с кем можно идти в разведку, а с кем нельзя. С Клашей он пошел бы. «А разве я не пошел бы? – подумал Павел. И сам себе ответил: – Пошел бы, не оглядываясь…»
Он взял ее руку и приложил к своим губам. Никогда, ни разу Павел еще не чувствовал к Клаше такой нежности, как в эту минуту. Он даже сам удивился своему чувству и никак не мог понять, почему не испытывал его раньше и почему оно пришло к нему так неожиданно. Может быть, оно зрело в нем подспудно, а он, однажды поверив, что, кроме Ивы, никто другой ему не нужен, или не замечал его, или не придавал ему значения? Но ведь так, наверное, не бывает?!
Стараясь осторожно отнять свою руку, Клаша сказала:
– Не надо, Павел.
– Почему не надо? – спросил он.
– Не знаю, – ответила Клаша. – Боюсь, что после ты об этом пожалеешь. Стоит ли поддаваться случайному порыву?
– По-твоему, его надо обязательно гасить?
Она опять ответила:
– Не знаю… Зачем ты у меня об этом спрашиваешь? Лучше скажи, зачем пришел? Только по-честному, как всегда.
– Заплатишь за честный ответ?
– Да. – Она тихонько засмеялась. – Надеюсь, это не будет стоить слишком дорого?
– Нет…
Он обхватил лицо Клаши ладонями и прижался губами к уголку ее глаза. Нежность опять заполнила все его существо, и он вдруг подумал, что ради этого чувства он готов на все и что ничего другого ему не нужно. В нем, в этом чувстве, было, как казалось Павлу, все: и его готовность оградить Клашу от всех нежданных бед, и преданность ей, и великая благодарность за ее долгую к нему любовь. Разве этого мало для того, подумал Павел, чтобы быть с Клашей по-настоящему счастливым?
Он нашел ее губы и несколько раз поцеловал их, держа Клашу за плечи, ощущая через легкую ткань платья тепло податливого и в то же время напряженного ее тела. Сейчас Павел ни о чем уже не думал. Какая, в конце концов, разница – порыв ли его влечет к Клаше или что-то другое. Главное, ему необыкновенно хорошо, главное, что он и сам не ожидал вот такого удивительного состояния, когда туманятся мысли и тебя подхватывает какая-то неведомая сила, родившаяся в твоей душе.
А Клаше казалось, будто все это происходит не наяву и не с ней самой, а с кем-то другим, с человеком, правда, очень ей близким, поэтому она и разделяет его внезапное счастье, но и страшится того, что все это вот-вот исчезнет и ничего, кроме горького осадка, не останется. Но осадок придет потом, а сейчас… Сейчас тот мир, в котором Клаше всегда чего-то не хватало, вдруг стал совсем другим миром – необыкновенно светлым и полным ощущений, ранее Клаше незнакомых… Павел, похоже, немножко сошел с ума – от его поцелуев и жарко, и тревожно, а он не отпускает ее ни на секунду, словно боится, что она исчезнет.
Знает ли он сам, что с ним происходит? Отдает ли отчет своим поступкам? И не станет ли в них раскаиваться, когда схлынет вот эта буря не то нежности, не то страсти, которой он, наверное, и не ожидал? Он похож сейчас на юношу, впервые познавшего любовь – все в нем бурлит, все в нем напоминает вулкан в час извержения. Что будет, когда замрет внутренний огонь?
Клаша сказала:
– Давай-ка вернемся на землю.
Она встала, включила свет и опять подошла к Павлу.
– Скажи, Павел, – спросила она, – ты шел ко мне для того, чтобы…
– Подожди. – Павел взял ее руку, легонько сжал в своих ладонях. – Не надо ничего спрашивать… Стоит ли теперь об этом?
– Теперь? Разве так много изменилось?
– Много. Очень много, Клаша. Ты ничего не видишь?
– Вижу, но не все понимаю. Помоги мне…
Он улыбнулся и задумчиво покачал головой. Ей, наверное, и вправду нелегко все это понять. А ему трудно все объяснить. Очень трудно…
– Что же ты молчишь, Павел? – спросила Клаша.
– Мне кажется, – Павел говорил так, будто обращался и к Клаше, и к самому себе, – что я только сейчас узнал тебя. Нет, не тебя – себя. Вернее, разобрался в себе… Вот бродил, бродил в потемках, а потом сразу вышел на свет… Вышел – и все увидел. И тебя, и себя… Знаешь, о чем я сейчас жалею, Клаша?
– О чем?
– Слишком долго я бродил в этих потемках. Слишком долго. И теперь придется многое догонять… Дай я тебя еще раз поцелую, Клаша… И еще… И еще…
* * *
Никитич долго не приходил, и они были рады тому, что им никто не мешает. Павел снова погасил свет, оставив гореть лишь ночничок. Через открытую форточку в комнату текли запахи улицы: пахло сырой землей, теплыми камнями мостовой, какими-то травами, источающими аромат скошенного сена, корой уснувших деревьев. И ко всему этому примешивался запах Клашиных волос – тонкий, едва уловимый, похожий на запах молодой резеды или только-только лопнувших почек клена.
Павел даже не предполагал, что запах женских волос может так его взволновать. Или все это происходит потому, что рядом с ним – Клаша, а не кто-то другой? Наверное, так оно и есть. Ведь сейчас в Клаше его волнует все: и ее необыкновенно мягкий голос, и легкое прикосновение ее рук, и взгляд больших серых глаз, из которых все-таки не совсем ушла затаившаяся настороженность.
Внезапно Клаша спросила:
– Что ж теперь будет, Павел? Что мы теперь будем делать?
– Что будем делать? – Он обнял ее за плечи, прижался виском к ее щеке. – Будем любить друг друга. Кажется, наконец-то Пашке-неудачнику улыбнулось счастье. Не из подворотни, а прямо в глаза… Ты будешь меня любить, Клаша? Ты хочешь, чтобы я был всегда с тобой?
Она не сразу ответила. Сколько лет она не могла избавиться от своего наваждения, убежденная в том, что никогда ей не придется услышать от Павла вот этих слов! Как же ей теперь заставить себя поверить своему счастью, если оно пришло так неожиданно? Обманывать ее Павел не станет – он не из тех людей, которые легко наносят человеку обиду! – но не обманывает ли он самого себя? Не так ведь трудно простую жалость принять за любовь – не ведая об этом сам, Павел может ошибиться. А что будет потом?
Клаша спросила:
– Скажи, Павел, ты раньше жалел меня? Не было ли у тебя такого чувства, будто ты в чем-то виноват передо мной?
– Было, – признался Павел. – Все время я ходил с ним, как прокаженный. И жалость к тебе была – не скрою. Но я всегда знал, что этого мало. Если бы ко мне не пришло другое чувство, я не посмел бы даже прикоснуться к тебе. И я хочу, чтобы ты поверила мне до конца…
Кажется, она заплакала. Павел поднял руку и провел ею по щеке Клаши. Щека была влажной, а Клаша тихонько вздрагивала. Он нежно растрепал рукой Клашины волосы, проговорил:
– Дурочка ты моя! – Помолчал и опять: – Дурочка ты моя… Могли ж мы, к примеру, пройти мимо друг друга, а вот не прошли. И правильно сделали… Значит, есть такой закон природы, как сказал Никитич…








