Текст книги "Семейщина"
Автор книги: Илья Чернев
Жанры:
Классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 52 (всего у книги 54 страниц)
– Теперь оладушкам изводу у нас не будет!
И веселее побегут в школу ребятишки, и пуще прежнего станет потешать народ своими прибаутками Мартьян Яковлевич, и чаще из дома в дом начнут ходить чуть покачивающиеся гости, важные и бородатые, а девки и парни по вечерам устремятся на огонек клуба, где председатель сельсовета Изот ставит очередной спектакль. Только теперь вместо Груньки, привязанной к своему мальцу, на сцене выступит новая артистка Марья, жена Гриши Солодушонка, – захватил-таки и ее веселый ветер, разбудил Изот ее, оторвал от печи! – а вместо Никишки, уехавшего в Хонхолой ремонтировать тракторы, появится артист Оська, недавний герой, да еще бездетная Фиска, первая скотница, да еще Антошка, учетчик, покойного Ивана Финогеныча сынок.
Такая и была зима.
Под Новый год в клубе обе артели устроили совместный вечер. Это не было обычной встречей Нового года: являясь неизменно через каждые триста шестьдесят пять дней, он не требовал ни пышных собраний, ни особых докладов, – гораздо важнее было отпраздновать урожай, удачи и победы слаженного артельного труда, но еще значительнее было – вручение колхозам актов на вечное пользование землей, закрепленной за ними. Это было подлинное торжество, настоящий праздник!
Собрание открыл Изот. Поздравив односельчан с Новым годом, он именно так и сказал:
– Три праздника в одном, и самый главный из них…
Тут он повернулся к представителю райисполкома, который прежде всего воскресил в памяти никольцев знаменательные дни минувшей зимы, когда на колхозном съезде в Москве лучшие хлеборобы страны выработали примерный устав сельскохозяйственной артели.
– Еще летом вы приняли устав на своих собраниях, – сказал райисполкомовец, – теперь вот вы получаете акты на вечное неотъемлемое владение землей… Советское государство закрепляет за вами землю для совместного продуктивного труда. И ваша обязанность, ваша честь и слава – так обращаться с этой землей, так усовершенствовать, в согласии с революционной наукой, способы ее обработки, чтобы она давала урожаи вдвое выше настоящего, чтоб не было нам с вами стыдно, чтоб не ворчала по углам старая семейщина о лучших прошедших временах…
Оратор под шумные аплодисменты передал акты артельным руководителям – Василию Домничу и Грише Солодушонку. Они выступили с короткими речами – благодарили партию и советскую власть, обещали оправдать их доверие, по-хозяйски относиться к земле, умножать ее плоды. Затем говорили Епиха и Корней Косорукий. Старик махал руками, кричал:
– Амбары стройте, амбары! Куда я буду ссыпать хлеб года через два, когда вы пустите науку на полный ход? Тесно и нынче, оно это самое дело…
Под конец он запутался в словах и прослезился от нахлынувшей на него радости.
А потом народу предложили на несколько минут очистить зал, и когда снова собрались все, в зале рядами стояли столы, накрытые узорчатыми скатертями… Лампея с Фиской и Марьей спешно расставляли угощения.
– Гульнем бывало! – весело сказал Мартьян Яковлевич.
И пошла гульба, зазвенели стаканы, забрякали вилки и ложки. Бабы тащили жареную баранину, сало, всякие яства, – едва успевали поворачиваться. Люди тянулись друг к другу, чокались, лобызались, поздравляли с Новым годом и новым колхозным счастьем.
Чуть не до рассвета продолжался шумный пир Никольских артельщиков.
7
Такая была зима.
Однако не одним весельем и гульбой была она наполнена: в рабочие дни у артельных амбаров гудели триеры, очищали зерно – семена для будущего сева. Здесь, под навесами, постоянно можно было увидать Корнея, Епиху, Василия Домнича… В обоих колхозах шла подготовка к посевной, уверенная и безостановочная.
– Раньше хозяин до самой пасхи снопы молотил, а телеги ладили после Егория, – ворковал Ананий Куприянович, – а нынче эвон как! Отмолотились с осени, семена готовим к крещенью.
– Жизнь… она шагает! – подхватывал Карпуха Зуй. – Молотить до пасхи – эка что сказал! Да я даже и не помню этого.
– Тебе, конечно, и не упомнить, – отвечал Ананий…
И когда наступила весна, Никольским артельщикам не пришлось горячиться, надсаждаться, объявлять авралы и штурмы – они встретили ее во всеоружии: все было слажено и запасено глубокой зимой.
Времени до сева оставалось достаточно, – свободного времени, – и когда председатель сельсовета Изот выступил на заседании правления «Красного партизана» с небольшою, но убедительной речью о благоустройстве села, все согласились с ним, обещали помочь. В одну неделю красные партизаны отремонтировали ветхие колодезные срубы и журавли на Краснояре и на тракту, подправили покосившиеся кое-где ворота и заплоты, и перед избами в улицах посадили молодые березки, сосенки, черемуху, огородили их палисадниками… Домнич не пожелал отставать: его артельщики занялись посадками в Закоулке и Деревушке.
Спокон веку стояло Никольское голое на голом степном месте, – ни единого деревца, – только в Кандабае перед старой избой покойного Дементея Иваныча, в улице, огороженная палисадом, густо разрослась высокая черемуха и кустарник, – а теперь всюду вдруг появились эти самые загородки с тонкими, пока без ветвей, стебельками-палочками, будто воткнутыми в землю… Помнится, в давние годы по весне белым цветом распускалось ветвистое дерево в садике Дементея, и прохладный сладкий дух расходился по всему порядку. Теперь – через год-другой – черемуховый ветер будет веять из конца в конец деревни, пусть пока голой и пыльной в знойные летние дни. Скоро-скоро зашумят листвой березки, в зелень оденется Краснояр, Албазин, Закоулок…
– То-то браво станет! – восторгались бабы. – Что бы раньше придумать это!
– И теперь уже браво: бело по деревне от струганых прясел бело и чисто.
Изот ходил по деревне, с довольной улыбкой оглядывал белые кубики палисадников перед избами, – кубики ровной, как по линейке, грядой тянулись один за другим вдоль улиц.
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
1
Лето тридцать шестого года стояло ветреное и знойное. Сперва до Петрова, а потом и до Ильина дня ждали никольцы дождей, да так и не дождались. Соберутся у дальних хребтов над Тугнуем в зеленовато-синем небе тучки, пообещают пролиться на жаждущую сухую землю благодатным дождем, да и обманут – разойдутся в разные стороны, каждая сама по себе. Может, и упал где дождичек, – вон далеко-далеко провисли до самой степи темно-серые лохмотья большой тучи, пронизанные лучами спрятавшегося солнца, – может, и напоил где поля, только не здесь… Проходили стороной тучи, уносили надежды, никольцы вздыхали, с тревогой поглядывали в невозмутимое ясное небо:
– Эх, еще не поздно!
Порою отдаленный гром глухо рокотал где-то за хребтами, – опять, значит, стороной, как всегда, стороной.
Зеленели поля, хлеба шли в рост, но по сухмени не могли забрать полную силу; сушило, жгло их жаркое солнце, а при дорогах ветер покрывал седою пылью. Только и было дождя, что весной, после сева, когда хлеба по теплу быстро поднялись и радовали глаз, а потом, в пору цветения, ласкали взор фиолетовыми тучами пыльцы, несомой ветром по широкому разливу Тугнуя. Только и было дождя, что весной, но с той поры заколодило…
По-прошлогоднему ездил на своем велосипеде в поля председатель Изот – на Дыдуху, на Стрелку, на Кожурту и Модытуй; частенько выезжали туда Гриша, Епиха, Домнич, полеводы, бригадиры и качественники…
Своим чередом шла жизнь. Каждый человек был при деле, у каждого свои заботы. Грунька снова ушла в МТС, получила трактор, а Петрунька ее остался на попечении бабушки.
– Давно я с ребятишками не возилась, будто бы и отвыкла, – говорила соседкам Ахимья Ивановна. – Связал он меня по рукам, ревет, поди от жары животом мается… На огород зря не сбегаешь, а уж куда пойти – и не думай. Мать с отцом дома бывают редко: всё пашут, трудодни вырабатывают, а ты сиди…
Изредка, когда старуха выходила из избы, Петруньку брал на руки Аноха Кондратьич.
– Не реви, паря, – ласково щурился он на внука. – Вот мы их сейчас прогоним. – Он отгонял рушником облепивших ребенка надоедливых мух.
Возвращаясь, Ахимья Ивановна заставала старика с Петрунькой на руках, чмокающего губами, щекочущего внука редкой своей бородкой.
– И деду под старость нянчиться довелось, – смеялась она.
Старики попеременно укачивали мальца в зыбке, каждый забавлял его на свой лад… Аноха Кондратьич почти начисто отбился от колхозной работы, бригадир к нему перестал и заглядывать.
– Пущай молодые… а мне по закону все сроки вышли, – говорил он. – Мне бы сена корове своей накосить…
Лани-то травы было на Тугнуе, – артель возила не перевозила… всем сена досталось. А нынче? Помачки нету, не подымается трава, без сена насидимся…
Старик брал на конном дворе коня с телегой, ехал на ближайший увал, косил полынь, привозил целый воз, запасался… После обеда ложился на кровать, отдыхал, охал, жаловался:
– Поясницу ломит.
За последнее время здоровье Анохи Кондратьича сильно пошатнулось.
– Век не хворал ничем. А тут… ломит. Или вон зубы все шатаются, – горевал он. – Старость, кажись, подходит…
У каждого свои заботы – у Епихи, у Гриши, у Мартьяна Яковлевича. Но пуще всего занят по-прежнему Изот. Допекает его засуха, допекает, как и прошлым летом, сибирская язва. Опять по всем дорогам карантин, опять валятся по округе кони, и езда только на машинах, – так и мелькают через деревню грузовики с поклажей, с нефтяными железными бочками: хонхолойские, эрдэмские, гашейские. Много кругом машин завелось, – растут МТС, ширится совхоз «Эрдэм», как ни пророчили ему погибель семейские старики.
Хватает хлопот Изоту. Ближе к осени снова стали дурить единоличники: нет-нет да и сбежит кто, кинув посев и хозяйство, – запряжет ночью коня, сложит скарб на телегу, усадит жену и детей, да и был таков, поминай как звали…
Как-то Изот пришел к Хамаиде, сосланного Василия Дементеича злой востроносой бабе. Он объявил ей, что сельсовет за недоимки берет себе Дементееву просторную, роскошную избу, – здесь будут жить учителя. Ни слова против не сказала Хамаида, лишь насупила брови, и хотя ей дали неделю сроку, в тот же вечер перекочевала с детьми и племянниками в пустующую избу брата Дениса. Здесь она прожила недолго: на другой же день украдкой съездила в поля, нажала на своей полосе пяток снопов зеленого еще хлеба, привезла их домой.
– Пусть хоть конь вволю поест… все равно им достанется, – ни к кому не обращаясь, сказала она.
Еще через день, под вечер, Хамаида повела своих ребятишек в Деревушку – в бывший свой, теперь опустевший, двор, заставила их рвать в огороде брюкву, морковь, лук.
– Для кого сажала я все это? Для кого? – повернулась она к старшей дочке, когда подолы обеих были уже полны.
Уже при луне вышли они за ворота, и, оглянувшись в последний раз на свое гнездо, Хамаида вдруг завыла, – так тоскливо воют только собаки темной ночною порой. Брюква посыпалась у нее из подола на землю… В ту же ночь Хамаида сгинула из деревни, забрав детей и все, что мог увезти ее Бурка. Еким и Филат отказались последовать за теткой, остались в Денисовой избе: они давно уговорились меж собою вступить в партизанскую артель.
Хватает забот председателю Изоту. С весны идет стройка новой школы: пора, давно пора Никольскому обзавестись настоящей школой! Медленно строится она: то и дело не хватает гвоздей, краски, еще чего-нибудь. То плотники вдруг заартачатся, требуют денег, а райисполком скуповат на деньги: приходится Изоту выжимать, наседать. Зато какое это здание! Белая громада его на пустыре у речки видна с любого конца деревни, и оцинкованная новенькая крыша горит на солнце переливным серебром, – что твой жар-цвет. Затмила эта веселая серебряная крыша тусклую зелень древних церковных куполов – словно еще больше поблекли, облупились и поржавели они.
Незавидным кажется рядом с этой махиной бывший купеческий дом Зельки, где теперь больница, – так себе, избенка какая-то. К осени надеется Изот открыть пять классов, новые учителя понаехали – молодежь, комсомольцы, парни и девушки городские. То-то завертится жизнь зимою!
2
Пять лет провел в дальней отсылке в таежной нарымской глуши Ипат Ипатыч, бывший пастырь, и за эти годы семейщина, старые его почитатели, не имели от него ни единой весточки.
– Сгинул Ипатыч. Погас поди в чужой стороне, – вздыхали старухи.
Но не таковский был Ипат Ипатыч, чтоб сгинуть бесследно, – суровый Нарым не сломил его… Его поселили в небольшой таежной деревушке, – кругом на сотни верст тайга и безлюдье. Тоскливо оглядел он мрачную эту местность, спросил себя: «Как жить? чем кормиться?» Слово божие, которое открывало души и закрома семейщины и которым он, уставщик, издавна владел в совершенстве, никак не трогало этих черствых сибиряков-безбожников. Поневоле пришлось наняться в работники к разбитному мужику, владельцу трех лошадей… Тосковать было недосуг: хозяин часто уходил на охоту, и на нем, Ипате, лежали самые разнообразные обязанности: уход за конями и скотом, поездки в район, – хозяин зачастую отсылал его на ломовой заработок…
Хоть и восьмой десяток на исходе, но не хотелось ему нужде покориться; он работал, как здоровый мужик, и вся деревушка говорила о нем:
– Кряж, не человек!..
Ипат Ипатыч сам втайне радовался своей силе, – некуда было ей потратиться в вольном и сытом житье уставщика. Как пригодилась теперь она! Хозяин хорошо кормил его, однако он строго держался постов, по-прежнему пил чай не иначе, как украдкой: надежда и здесь со временем прослыть святым не покидала-таки его.
Одоление нужды Ипат Ипатыч представлял себе так: с годик он поживет у хозяина, потом и сам хозяином станет. Непривычное это для него дело – на людей спину гнуть, пусть-ка они на него поработают. Вот тогда и нужде конец!
Доверчивый хозяин не шибко считал выручку от ломовщины, и в каждую поездку Ипат Ипатыч зашивал в полу своей шубы одну-две кредитки. Сколотив несколько сот рублей, он пустил их по весне в оборот: скупил за бесценок в распутицу у нарымских рыбаков и звероловов несколько лагушков зернистой икры, две черно-бурых лисьи шкурки да связку белок, а летом, когда открылась на Оби навигация, выгоднее выгодного сбыл на ближайшей пристани свой драгоценный товар проезжим пассажирам… На следующий год он повторил эту же операцию в более широких размерах, распрощался с хозяином, купил себе избенку… К этому времени он уже крепко держал всю деревушку в своих руках… ссужал мужиков деньгами под большие проценты. Это было трудно и опасно: всюду росли колхозы и везде водились свои Епишки. Нужно было изворачиваться, хитрить, прятаться от ненадежных людей.
Не божьим словом, так сноровкой, хваткой, воспитанной с малых лет, покорил сибиряков бывший уставщик. Снова люди работали на него, – правильное течение жизни было восстановлено. Хищник своего добился…
К концу ссылки у Ипата Ипатыча водились уже немалые деньги. Собираясь домой, он продал свою избу и зашил в шубу не одну тысячу рублей…
Вернуться в родную деревню Ипату Ипатычу не разрешили, и он поселился в городе, в Верхнеудинске, у какой-то дальней родственницы, кичкастой простой бабы, работающей на постройке паровозного завода-гиганта. Она жила в рабочем городке, в хибарке, сколоченной из теса, на земле, заваленной мотками проволоки, штабелями рельсов и бочками цемента, с утра уходила таскать кирпичи, а бывший пастырь садился у крохотного окна, глядел на этот ералаш, прислушивался к грохоту и лязгу стройки и томился от безделья… Родственница объяснила ему, что высланные и сбежавшие не имеют права возвращаться в деревню, туда-де нужно брать особый пропуск, там пограничная полоса.
Ипат Ипатыч покачал лысой головой, важно погладил свою пушистую бороду, сказал безразлично:
– Да я и сам не хочу. Общество меня не примет… Нет моего благословения отступникам.
Капиталов у него хватило бы до конца его дней, он мог бы прожить безбедно, тем более, что его кормили, не требуя денег, – он был почетным, желанным гостем. Но как можно проживаться, хотя бы и немного, ничего не делать? И он стал чеботарить, починять сапоги – сперва починил себе и хозяйке, а потом уж и соседи потянулись…
– Все какая ни на есть копейка, – объявил своей благодетельнице бывший пастырь, – тебе подмога. Чтоб даром твоего хлеба не есть.
Ничего не подозревающая о зашитых капиталах, простоватая баба благоговейно заверещала:
– Што ты, што ты, Ипатыч, живи хоть век!.. Одежу купишь себе какую…
Слух о возвращении своего любимого уставщика Никольские его почитатели восприняли как радостную немыслимую весть. Столь годов о пастыре ни слуху ни духу, а тут, нате вам, проживает в городе!.. Слух быстро подтвердился: кто-то из мужиков повстречал Ипата Ипатыча на городском базаре. Старухи одна за другой начали слать ему с попутчиками гостинцы: сало, масло в туесах, яйца, ковриги хлеба… По деревне зашептали, что пастырю живется туговато.
Принимая туески и сумки с гостинцами, Ипатова хозяйка со слезами радости и гордости на глазах говорила ему:
– Не забыл тебя народ, Ипат Ипатыч… Вот и копейки твои ни к чему…
С чуть приметной улыбкой он оглядывал подношения, спрашивал – от кого, велел кланяться.
Летом Ипат Ипатыч выехал в Петровский завод. Здесь он пробыл с неделю, повидался на постоялых дворах и на базаре со многими земляками… Никольские старухи совсем с ума посходили от нетерпения и жалости:
– По базару ходит… Неужто не увидим его? Неужто пропуску не дадут? Болезный наш, страдалец…
Ахимья Ивановна и та не вытерпела, сына-председателя уговаривать принялась:
– Похлопотал бы ты, Изот, о дедушке Ипате. Как же можно не жить старику в своем месте? А вдруг помрет?.. Дома хоронить должны или не должны?.. В город я ему хлебушка и масла посылала, – самой бы спросить, получал ли…
Изот строго глянул на старую:
– Не дело вы затеяли… Возитесь с этим Ипатом. Найдет власть возможным разрешить – разрешит, а не найдет – нечего с пустыми хлопотами соваться…
Но Ипат Ипатыч заставил все-таки председателя Изота по хлопотать. Однажды ночью, заранее сговорившись с верными людьми, пастырь тайком приехал в Никольское и окрестил младенцев в пяти семьях: матери этих новорожденных жили в трепетном ожидании, – вот вернется дедушка Ипат… вернется и совершит святой обряд. Они верили в это и ни за что не соглашались идти к уставщику Сеньке Бодрову, пьянице и охальнику: не чистое крещенье у него, – одна порча и погань.
Под утро пастыря увезли обратно в Завод, он поспешил убрать свои ноги. И правильно сделал: узнай о его нелегальном приезде на час раньше, Изот арестовал бы его, представил по начальству.
Не успел Изот, поздно ему донесли, – гнался за пастырем на своем самокате до самой Дыдухи, да так и не настиг…
3
Посудачила семейщина о нежданном ночном наезде пастыря Ипата, поверещали старушки, поохали, повздыхали, – на том и делу конец. Молодая жизнь шла мимо, не останавливалась на отжившем, почти утратившем всякое значение, всякую силу: бывший уставщик, непоколебимый его авторитет, его некогда грозная власть – все это было уже в прошлом, в далеком прошлом.
Изот выругал себя: зачем ему понадобилась эта неудачная погоня за стариком мракобесом, не лучше ли было сразу сообщить заводским властям о нарушителе? Хорошо еще, что никто не видал, как председатель сельсовета во весь мах помчался за околицей, вовсю нажимал на педали, что ни одна душа не знала и никогда не узнает о том, кого преследовал он, не узнает о его промашке. Ипат хлестко, видно, погонял коня по холодку, а ему, Изоту, пришлось упариться: жар начался спозаранку… Проведай о том семейщина, подняла бы она своего председателя на смех, – умен ты, дескать, паря Изот, да божий человек умнее тебя!..
Молодая жизнь шагала вперед, и вскоре уже не о пастыре говорили Никольские бабы, а о том, что вот-де постановила советская власть давать большие тысячи рублей многодетным матерям. Слух этот подтвердился: многодетных вызывали в райисполком, заставляли писать заявления. Кое-кто вернулся из Myхоршибири уже с деньгами, с этим самым пособием на ребят.
Не только в деревню, но и на Обор дошла эта волнующая весть. Однажды через оборский полустанок проезжал начальник Полынкин. Он остановился передохнуть у безногого Федота, вековечного горемыки-единоличника.
– Детей у тебя, Федот Дементеич, я вижу, все прибавляется, – попивая чаек, сказал Полынкин.
– Год от году… – грустно ответил Федот, – как уж от этого избавиться… чтоб они не лезли… и не ведаю.
Полынкин обстоятельно разъяснил Федоту закон о помощи многодетным, сказал, что его жена, народившая до десятка ребят, имеет бесспорное право на пособие, может подать заявление.
– Напиши заявление, захвачу с собой, – предложил Полынкин.
– Написать-то не штука, – замялся Федот, – да будет ли толк?..
Полынкин поднял удивленно брови.
– У меня ведь брат Василий… – почти шепотом произнес Федот, – сами знаете. И кругом Васильева родня вредная.
– О брате и родне тебе нечего беспокоиться, – ободряюще улыбнулся Полынкин. – Ты не помогал им вредить, и ты за них не ответчик. Советская власть зря никого не лишает прав… у тебя и такая родня была, – Полынкин показал рукою в открытое настежь окошко: на высоком склоне сопки стоял потемневший от времени большой семейский крест. – Ты по соседству с дедом живешь, а не с братом. Знатный, мне рассказывали, был старик… за нашу правду дрался.
– Верно: и партизанил, и бандитов ловил. Настоящий большевик, – согласился Федот. – Зато другие не вышли: батька кулак, Ермишка Царь вором по деревне слывет, лень несусветная, Филатка до сих пор дядю Василия забыть не может, в артель не идет. Бабушка Соломонида то и дело на артельной ферме поросят губит, – нерадивая, как была, к порядку никак не приучится…
– Это не всё, – снова улыбнулся Полынкин. – Антошка – хороший грамотный учетчик. Еким тоже грамотей ладный, дядино порочное влияние он сумел преодолеть. Слышал я: в колхоз вступает, и, ты ошибаешься, Филат решил от него не отставать.
– Вот как! – удивился Федот и, помолчав, добавил: – И то сказать: давно я на деревню не выезжал.
– А тетку Ахимью, ее славных зятьев и сыновей ты забыл? Один Изот чего стоит! Разве это плохая родня? Таким братанам любой позавидует. А покойный твой дядя Андрей и сын его инженер?.. Как могучее дерево, разросся род старого Финогеныча.
Федот тихо поглаживал пролысину, изумленно таращил светлые свои глаза: «Всё-то он об нас, мужиках, проведал. Памятливый, будто и сам родня всем».
Долго после отъезда Полынкина гуторили Федот с Еленой о нежданно свалившемся на них счастье, подсчитывали, сколько отвалят им, – обошьют они голопузых ребятишек, обуют, выбьются из беспросветной нужды, – дивились нечаянному чудесному закону.
4
Хороши осенние утренние зори на Тугнуе! Солнце еще не вставало, а восток уж зарделся трепетным теплым румянцем. Легкие туманы в низинах дрогнули и, клубясь и растекаясь белыми прядями в прозрачном воздухе, покинули землю. Ночные тени бесшумно и воровато скользнули на запад – к Майдану. И вдруг золотые стрелы пронизали весь видимый мир. Вот они притронулись к вершинам сосенок и березок на Майдане, и лесок стал зеленее. Вот они легли на умытые росою поля, и вспыхнули ярым воском громадные пшеничные клади у молотилок…
Уборка началась с неделю тому назад. На Модытуе, в бескрайнем степном разливе, оставляя за собою широченные щетинистые прокосы, плавали в хлебах высокие комбайны, на Стрелке трещали жатки, за ними шли удалые вязальщицы, и бегал от звена к звену с саженкой в руках бригадир Карпуха Зуй… Повсюду в полях, залитых осенним солнцем, весело кипела спорая работа.
Незадолго до начала уборки выпал обильный дождь.
– Теперича этот дождь ни к чему, – говорили старики. – Что бы ему на месяц раньше… без толку сейчас, поливай не поливай…
Знатный бессменный полевод и опытник Мартьян Яковлевич не разделял стариковских опасений: он верил в урожай, в победу науки над слепыми силами природы. Разве ничего не стоит добротная машинная обработка земли весною? Разве даром посеяли красные партизаны и закоульцы по его, Мартьянову, совету не одну сотню га новым сортом пшеницы, проверенным, не боящимся ни заморозков, ни засухи? Разве зря старался он летом, в жару, самолично во главе небольших ударных звеньев выходил на прополку, кое-где подводил даже воду Тугнуя и Дыдухи к ближайшим участкам? А только в этом году введенные севообороты? А добротная зябь, а навоз, который еще так недавно попусту гнил за околицей, десятилетиями опоясывая деревню бурыми грязными холмами? А посев сортовыми семенами, навозная жижа, агроминимум?.. Нет, он, Мартьян, не станет тужить понапрасну! И, вспоминая прошлогодний холод и ненастье, Мартьян Яковлевич говорил, объезжая поля верхом:
– И в холод и в бездождье – все едино своего добились. Прищурившись, он глядел на необозримые массивы своего колхоза:
– Чуть-чуть и прихватило жаром кое-где… при дорогах засушило… А все же – добились! Урожай!
Вершный он встречал где-нибудь вдали от деревни неугомонного самокатчика Изота.
– Ну, как, дядя Мартьян?
– Да я думаю: ничо, паря Изот, ладно.
– Я того же мнения.
И оба они, глядя друг на друга, весело сверкали глазами…
Уборка началась, и председателя Изота можно было встретить у крытых токов, у молотилок, у комбайнов, на станах бригад – в самых дальних углах Тугнуя. Он всюду помогал устранять неполадки, давал дельные советы, не мешал, впрочем, ни Грише, ни Епихе, ни кому другому из колхозных руководителей. Он советовался с Гришей и Домничем, а не действовал через их голову, не распоряжался… В полевых избах Изот пособлял комсомольцам выпускать стенные газеты. Сельский почтальон зачастую разыскивал председателя где-нибудь в бригаде, вручал свежие номера «Известий» и «Правды», – Изот тут же, в часы отдыха, читал артельщикам последние новости.
…Быстро шла уборка, росли у молотилок высоченные хлебньм клади, зерно из-под комбайнов отвозили на машинах и на телегах в ящиках. И уже прикидывали артельные счетоводы:
– Не меньше семи-восьми кило трудодень нынче потянет.
5
После недолгого ненастья снова сияло горячее солнце, радовал глаз освеженный, ослепительный Тугнуй, на Майдане и на придорожных перелесках ярким багрянцем и желтизною подернулся лист, – будто цветастым красивым платком, в котором смешались все оттенки, от кирпично-красного, малинового до лилового и бледно-оранжевого, прикрывала природа свою голову от холодных ночных дуновений.
Уборку этой осенью закончили быстро, потерь, не в пример прошлым годам, куда меньше, урожай добрый, – и впрямь по восьми кило, по полпуда, придется.
В один из осенних воскресных дней в МТС, в Хонхолое, на торжественном заседании заместитель директора Лагуткин раздавал премии. К столу президиума один за другим подходили трактористы, комбайнеры, механики.
– …Иванову Никифору Онуфриевичу – патефон с пластинками, – веселым голосом сказал Лагуткин.
Никишка встал, неуклюже принял из рук Лагуткина коричневый аккуратный ящик, сказал: «Спасибо!» – и сел на свое место…
Радостный он вернулся домой. Да и как не радоваться ему: в начале лета пересадили его на тяжелый «ЧТЗ», он быстро освоился с новой мощной машиной, опять вышел в тысячники, и снова директор обещал отправить его в Москву на выставку, когда она откроется.
«Крепись, теперь уж недолго ждать», – сказал себе Никишка. Он продолжал мечтать о своем, ему одному известном, втайне радовался предстоящей большой перемене в своей судьбе… Никишка поставил патефон на стол, кивнул матери:
– Премировка!
С пола тянулся к отцу Петрунька, пытался неуклюжими ручонками поймать батьку за штаны.
– Что, паря, – улыбнулся Никишка, – и тебе, видно, диво?.. Вот мы сейчас угостим на радостях музыкой.
Он завел патефон. Из коричневого ящика запорхали веселые звуки какого-то марша.
Вскоре вокруг стола сидела вся семья и слушала.
– Эка оказия, – обнажив в улыбке больные желтые зубыу сказал Аноха Кондратьич, – адали человек в ём спрятался.
Ахимья Ивановна держала внучонка на руках поближе к невиданной музыке. Петрунька онемел от любопытства.
– Помаял он меня нынче летом, – сказала старая, – бывало, за ботвиньей в погребицу не выйдешь, не отпускает… Теперь мать пускай водится.
– Зиму повожусь, а там подрастет, – отозвалась Грунька. – На будущий год надо и мне мужика своего догонять… чтоб не загордился, что он один у нас тысячник, чтоб и меня премией не обошли.
– Заслужишь – не обойдут, – подмигнул Никишка. – Чего у меня теперь только нету, – начал хвалиться он, – самокат, патефон… праздничный костюм мне братан подарил. Вот разве часов ручных… Да и те Андреич обещался из Москвы привезти. Добро: братан у меня инженер…
Анадысь он сказывал: опять в Москву надолго собирается, – вставила Ахимья Ивановна.
– Вот-вот! – кивнул головою Никишка. – Заведем другую пластинку.
Патефон играл и пел без умолку до тех пор, пока, убаюканный музыкой, маленький Петрунька не заснул на руках у бабушки.
6
Зимний ремонт тракторов шел своим чередом…
Никишка приходил из Хонхолоя домой лишь с субботы на воскресенье. Первым делом он забегал на почту, – нет ли письма из Москвы. Письма не было, и дома Никишка выглядел хмурым, недовольным, то и дело накидывался на жену и мать, приглашавшую бабку-знахарку к больному Петруньке.
– Угробите парнишку, вишь закричался!.. Слушали бы лучше, что фельдшер говорит, давали бы лекарства. Разве этих баб урезонишь! Им хоть кол на голове теши… они все свое! – серчал Никишка.
Грунька укоризненно глядела на него.
Он подмечал в себе неожиданную неприязнь к своей умной и любящей подруге, – она, как гиря на ногах, вниз тянет. «Туда же, к бабке! Поучи такую, повези в город!» – мысленно язвил Никишка, хотя кому-кому, как не ему, было знать, что именно Грунька постоянно возражает против знахарок, таскает больного мальца к фельдшеру Дмитрию Петровичу… Однако Никишка никогда всерьез не думал бросать ее. Напротив, он представлял себе свое будущее так: вот он уедет в город, может, в Москву, – эх и далеко до нее! – потянет за собой Груньку, – без нее тоскливо, – будет сам учиться и ее учить… А страшновато о Москве думать, – как песчинка затеряешься там. Андреичу хорошо: он ученый человек… Впрочем, именно на него и рассчитывал Никишка, крепко надеялся: братан поможет обосноваться, устроиться…
Никишка давно уж написал братану в Москву, запросил его, как поступить в школу, где учат на летчиков, а попутно просил купить ему ручные часы…
Долгожданный ответ наконец пришел. Андреич коротко сообщал, что для поступления в летную школу нужна не только техническая подготовка, знание мотора, – это у него, братана Никифора, бесспорно есть, но и общеобразовательная, – этого-то как раз и нет. Андреич советовал за зиму подналечь на грамоту, на чтение, на учебу. Часы он обещал прислать недели через две.