Текст книги "Семейщина"
Автор книги: Илья Чернев
Жанры:
Классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 40 (всего у книги 54 страниц)
– Горе твое забудется, Ваня… со мной забудется, – тепло сказала она, – Не станем более говорить об этом.
Да, для него это горе, а для нее, Фиски, пожалуй, и радость, – ушла в могилу злая старуха, не успела стать свекровью. Теперь уж не может быть причин для раздумья…
– Забудется, – прильнув к нему, повторила Фиска. Он с неожиданной порывистостью охватил ее стан, с силой прижал к себе, крепко поцеловал в холодные на морозце, сладкие губы. Чуть запрокинув голову, Фиска неподвижно застыла в ответном поцелуе. В зеленых глазах, устремленных на него, Ванька увидел теплую влагу.
– Все забудется… – выдохнул он. Большое счастье слышалось в этих словах… В обнимку, счастливые, они молча пошли дальше. На следующий день, вечером, Фиска привела своего суженого к себе домой.
Ахимья Ивановна собирала ужинать. Кроме Никишки, никого в избе не было: отец и Катька с Грипкой, видно, еще хлопочут по двору.
– Вот, мамка, – подавляя волнение, непринужденно сказала Фиска, – мой жених…
– Жених? – всплеснула руками Ахимья Ивановна. – На гулянки не бегала, никуда почитай не отлучалась – да вдруг жених? Скоро это нонче у них делается! – поглядела она на сына.
Рябоватый Никишка насмешливо прищурился на сестру.
– Да когда ты успела? – продолжала удивляться Ахимья. – Сидела, кисла, вздыхала – и вот те на! Ну, слава те господи, кончилась твоя девичья блажь, в добрый час, ежели парень ладный. Да покажь ты мне его!
В словах Ахимьи Ивановны звучала искренняя радость за Фиску: наконец-то пересидевшая Лампею старшая дочка стряхнула с себя наваждение и, по глазам видно, сыскала себе парня по сердцу.
Ванька вошел в круг света настольной лампы и поздоровался зa руку с Ахимьей Ивановной и Никишкой.
– Мое вам почтение… Вот и я, – улыбнулся он. Памятливая Ахимья Ивановна многих знала в лицо не только в своем краю, но и в дальних улицах – в Албазине, в Закоулке.
– Никак, Сидора Мамоныча большак? – пристально посмотрела она на будущего зятя. – Вчерась только разговор о вас был – матку, сказывают, схоронил ты… Да Фиска же и сказывала! А что б о женихе к слову заикнуться… дошлый ныне молодятник пошел! – засмеялась старая. – А батьку твоего, Сидора Мамоныча, мы хорошо знавали: сколь лет пастушил он, – бывало, едет мимо, зазовешь когда чаевать…
Со двора заявился Аноха Кондратьич с Грипкой.
– Налаживай ужинать, – приказал он жене. – До смерти пристал…
– Я и то дожидаюсь, батька, все готово. Мой руки да садись, – ответила Ахимья Ивановна. – А глянь-ка, какого гостя нам бог дал…
– Какого? – плещась у рукомойника, бесстрастно спросил Аноха.
– Экий ты – какого? – в шутку возмутилась Ахимья Ивановна безразличием старика.
– А чо? – наскоро проведя рушником по немудрящей своей бороде, воззрился он на гостя.
– А то… Фиску сватать пришли! – огорошила его старуха несусветной новостью.
– Хм… всё по ночам сваты ходят! – насмешливо чмыхнул Аноха Кондратьич.
– Нынче все нипочем… Не разбирает народ обычаю, – подзуживая батьку, вставил Никишка.
– Я и то говорю, – довольный поддержкой сына, которую принял он за чистую монету, сказал Аноха Кондратьич. – От кого, сват, будешь? – подошел он к Ваньке.
– От самого себя, – весело отозвался тот.
Все засмеялись.
– Так-так… То-то тебе и не терпится… ночью прибег, – улыбнулся Аноха Кондратьич. – Откуда будешь? Из каких мест?
– Из дальних… из Албазина, – с той же весельцой проговорил Ванька, и снова смешок покатился по избе.
Аноха Кондратьич обиделся:
– Ну, заржали! Да кто ж тебя знал? Чей ты?
– Да чей! Покойного Сидора Мамоныча большак. Никогда ты людей не узнаешь, – слегка упрекнула его Ахимья Ивановна.
– Хэка, паря! – чмыхнул Аноха Кондратьич. – Откуда ж мне… Сижу дома. Не доводилось встречаться… ну, давай чо есть в печи. До смерти пристал.
– А у меня с устатку есть лекарство. – Ванька вытащил из кармана поллитровку, поставил посередине стола.
– С устатку оно можно, – весело блеснул глазами Аноха Кондратьич, и щеки его покрылись рябью довольной усмешки. – Теперь можно поверить тебе, что свататься пришел… Ну, давайте же…
Все поднялись, закрестились, сели за стол. Ради торжественного случая Ахимья Ивановна положила вокруг стола на колени всем белый чистый рушник. Фиска принесла соленых грибов, огурцов, вилок квашенной с брусникой капусты, достала из печи чугунок дымящихся густых щей.
– Хорошо ты, Ваньча, подгадал. Мяса, видать, много. Закуска добрая, в предвкушении выпивки сказал Никишка, – с этой бы закуской…
– Да и разносолов на столе хватает, – самодовольно заметил Аноха Кондратьич, – а тебе, – повернулся он к сыну, – все мало его, зелья-то… В кого ты такой уродился, до вина жадный?
Никишка промолчал и стал разливать водку.
– Ну, значится, сватаешься? – приподнял лафитник Аноха Кондратьич. Я ничего… Как только матка да невеста, пойдет ли?
– Ту ты! – одернула старика Ахимья Ивановна. – Она же и привела его, нонче знаешь как… А матку чего и спрашивать…
– Ну, тожно дай вам господь… Чтоб как мы вот со старухой… не ссориться, добра нажить, детей наплодить, – старик чокнулся с будущим зятем. – Благодарим за честь! Спаси Христос за угощение.
– И тебе спасибо, Аноха Кондратьич, за ласковую встречу и тебе, Ахимья Ивановна, – Ванька степенно чокнулся со всеми поочередно.
Все враз выпили, только Ахимья Ивановна чуть пригубила – с молодых лет не любила вина. Фиска, кумачовая и без того, после рюмки зарделась еще больше, – смущение и счастье были написаны на ее красивом лице…
После второго лафитника Аноха Кондратьич впал в обычную для него в таких случаях словоохотливость:
– И где ты подцепила его, Фиска? Мы и не примечали ничего…
– Их заприметишь, как же! – лукаво прищурила левый глаз Ахимья Ивановна.
– И то… Поедай, поедай, парень! Теперешнее время есть что, слава богу… Прибились, видно, к одному пути… Какой нынче достаток в артели – кажинный бы год так! И хлебушка полно, и масла-то Епиха на базар возил продавать… Раньше всех мы в артель вошли… Двадцать две животины сдал круглым счетом – не почесался! – хвастанул старик. – А ты как, паря, насчет артели?
– К вам же иду, – ответил Ванька, – сегодня только заявление подал. У них как раз правление. Епиха все подбивал… Оттуда она и привела меня, – кивнул он на Фиску.
– Вон, значит, где вы встрелись! – понимающе вставила Ахимья Ивановна.
– Ну, раз Епиха сказал, тому и быть… Голова у нас Епиха! – пустился снова разглагольствовать Аноха Кондратьич. – Этот ума даст. К настоящему делу артель произведет… Выходит, вместе с нами ты, в нашей артели?
– Выходит, – подтвердил Ванька.
– И что это народ кобенится, какую холеру, прости господи, дожидает еще? – не унимался Аноха Кондратьич. – Чтоб налогами задавили?
– К тому дело и клонится: уничтожить одноличника… Раз такое постановление вышло, чтоб в колхоз, – власть своего добьется, – поддержала старика Ахимья Ивановна. – Погодите, поживем, не то еще увидим: на коленях к нам поползут, за руку хватать станут – примите, дескать… Да не поздно ли будет?
– На што-то всё надеются старики, – презрительно чмыхнул Аноха Кондратьич. – А на што? Успенье показало им, какая это надежа… Снова, чтo ли, того добиваются? А ты во время банды-то где был, парень?
– На покосе, – ответил Ванька. – То есть, сказать так: первый день дома просидел, прибегал ко мне Спирька, требовал явиться, да я не пошел. Не пошел – и все. Ну, думаю, их к такой-то матери, самозванцев… А когда на другой день собрался на покос, вижу – автомобили бегут с красноармейцами… стрел тут поднялся… Думаю, как бы под шальную пулю не угодить, – свернул в хлеба…
Глаза Фиски зажглись радостным огнем.
– Мы тоже натерпелись. Ой, какой страсти натерпелись, оборони господь! – пустилась в воспоминания Ахимья Ивановна. – Изотку посадили, Фиска на покос к артельщикам побежала к ночи, упредить их… У самой вся середка кровью изошла… И всех-то жалко – и парня, и девку, и зятьев, – и никого нет, и стрел ночью… Вот думушки-то мне было в ту ночевку!
Долго рассказывала Ахимья Ивановна о подвиге своей дочки, вызволившей артельщиков из неминучей беды. Все это Ваньке было уже известно, и он кивал головою и с восхищением поглядывал на свою невесту-красавицу…
До самой черной ночи засиделся Ванька у полюбившихся ему с первого раза обходительных стариков.
7
Фиска проводила жениха за ворота. На прощанье они крепко обнялись – и Ванька исчез в темноте. Она долго еще стояла одна, вслушивалась в удаляющиеся хрусткие шаги любимого по замороженной льдистой земле.
Вдруг из соседнего проулка вывернулись трое. Они шагали крупно, шумные и голосистые, ревели какую-то бравую песню. В руках одного из них в лад песне взвизгивала гармошка… Парни приближались, и Фиска юркнула в калитку, – чего доброго, прицепятся пьяные, не враз-то отвяжешься от них. Но ее разобрало любопытство: что за гулеваны такие по ночи шляются, куда идут? Они притаилась у ворот, чуть приоткрыла калитку– в щелку-то все будет видать, как станут они проходить мимо. Под их окнами парни остановились, затихли.
– Кажись, не спят еще – свет, – услышала Фиска сиплый, приглушенный голос.
– Свет… постучимся, – настойчиво предложил другой, и Фиска узнала в нем но голосу Гришу Солодушонка.
В ставень затарабанили. Фиска бесшумно скользнула от ворот в избу.
Готовясь ко сну, Аноха Кондратьич творил начал: поясно изгибаясь, он припадал ладонями на лежащий на лавке подрушник, выпрямлялся, крестился, шептал молитву.
– Кто там стучится? – обратился он к Фиске, недовольный тем, что его отвлекают, вводят в грех. – Поди-ка узнай, выдь… Спать надо, а тут… Хэка, паря, дня им мало! Начал покласть не дадут как следует.
– Это Гриша Егоров с товарищами, батя.
– Гриша? – удивился Аноха Кондратьич. – Вот беда… Чем угощать станем?
Лицо старика стало озабоченным: как бы не обидеть такого уважаемого гостя, – нельзя не принять его подобающе.
Стук повторился – осторожный, но достаточно нетерпеливый.
– Выдь, выдь! – засуетился Аноха Кондратьич. – А ты, матка, – приказал он жене, – сготовь чего ни на есть. Самовар ставь… Вот беда: вина нету!
– Не надо бы мне в казенку лазить… два ведь раза ходила… Жених ведь… – позевнула Ахимья Ивановна.
– Да, при сватовстве немыслимо было беречь… Вот задача! – растерялся Аноха Кондратьич.
– Ничо, еще раз схожу, – улыбнулась Ахимья Ивановна.
– А есть? – обрадовался старик.
– Как не быть. Одна пол-литра в припасе на случай.
– Ишь, как сгодилась! Ну и голова ты у меня! – возликовал Аноха Кондратьич.
Тем временем Фиска ввела гостей. Все трое были изрядно навеселе.
– Здорово, дядя Аноха, – наклоняя голову у притолоки, пробасил Гриша. – Спать, кажись, собрался? Безо время мы…
– Здорово… Не шибко еще и спать-то… – почесываясь, степенно поднялся ему навстречу Аноха Кондратьич. – Какой сон, раз бог гостей дает? Присаживайтесь.
Не крестясь, парни расселись на лавке. Ахимья Ивановна живо собрала на стол. Из горницы пришел сонный Никишка. Увидав на столе поллитровку, Гришины товарищи переглянулись, – не зря, выходит, тащились они по ночи через весь Краснояр.
Беседа завязывалась туго. Аноха Кондратьич для прилику поспрашивал Гришу об отце, о том, как служилось в армии. Гриша отвечал односложно, устало, будто через силу, то и дело поглядывал на Фиску…
А когда сели за стол и прошлись по маленькой, Гриша неприметно переглянулся, с упорно молчащими друзьями своими, Андрюхой и Митрием, и неожиданно сказал:
– А и дочка же у тебя выросла, дядя Аноха! Малина – не осевка… Вот бы такая мне под стать была! Хочу
жениться…
– Это которая дочка-то? У меня их три…
– Да вот эта самая, Фиса, что, с нами сидит, чаем нас поит, – перебил Гриша и покосился на Фиску.
Она не ответила на его взгляд, будто вовсе не о ней речь идет.
– Фиска-то? Да она у нас… – начал было Аноха Кондратьич, по тут кто-то под столом так пнул его в ногу, что он осекся, и слово о недавнем сватовстве застряло у него в глотке. Он закашлялся, словно бы захлебнулся вином, закрутил головой. – Эка язва!..
Старик недоуменно поглядывал то на Фиску, то на Никишку, – кто из них двинул его по ноге? И зачем? Разве не правда, что ли, что Фиска просватана? Будто ища поддержки, он повернул голову к печи, где с чем-то возилась Ахимья Ивановна, но встретил оттуда столь остерегающий взгляд, что впору хоть снова поперхнуться… Аноха Кондратьич пришел в полнейшее замешательство.
«И то сказать, – подумал он, – этот-то женишок куда поспособнее будет… командир! Да и Егор Сидору-пастуху тоже не ровня… Может, и не просватана еще Фиска по-настоящему? – Он теребнул себя за бороденку, точно хотел удостовериться: не спит ли он. Нет, не спит, и Фиска действительно просватана за Ваньку Сидорова. – Что ж они, язвы постылые, лягаются?»
Невдомек ему было: и Фискин пинок, и суровый взор старухи лишь напоминали ему о том, что излишне он распустил язык, что с Ванькой договорено только что о сватовстве чужим людям не сказывать, чтоб не осудили зря: вот-де, не успел мать похоронить, да уж и женится, и что свадьба назначена на рождестве, когда, как они надеялись, зять Епиха, председатель артели, будет уже на ногах. А до рождества-то сколь еще времени – земля перевернуться может, не только Фискина судьба…
В ожидании ответа Гриша упрямо глядел на растерянного хозяина, и тут на помощь старику пришла Ахимья Ивановна. Она вытащила из печи сковороду картошки, поставила гостям, подсела к столу:
– Породниться нам с Егором Терентьевичем немалая честь… От такого ясна молодца кто откажется? Только я вот что тебе скажу, Григорий Егорович: теперь не старое время, когда силком замуж сбывали, теперь вкруг девки походить надобно, поглянуться ей да за ручку к батьке с маткой и привести – благословите, мол, старики… Наше стариковское дело по нонешним временам в этом разе сторона. Мы с Анохой мешаться не станем – не нам жить, не нам любить… Хоть и шибко распродались мы с Анохой и счас еще распродаемся, а товар у нас не перевелся-таки, был бы купец ладный да умелый, – кончила она загадкой.
– Спасибо на умном слове, Ахимья Ивановна, – чуть наклонил большую свою голову Гриша. – Примем, как говорится, к сведению и руководству.
И он снова воззрился на красавицу Фиску: откуда ему было знать, что старая печется о судьбе младших своих дочек – Кати и Грипены?
Фиска опять не ответила ему, лицо ее было замкнуто и холодно, она не проявляла никакого интереса ни к Грише, ни к его друзьям, скромно выполняла свои обязанности хозяйки, разливающей чай.
– Что молчишь, Онуфриевна? – не утерпел Гриша.
– Сижу, слухаю, что мне говорить-то, – потупилась Фиска. Дальше разговор не клеился…
Распив поллитровку, гости вылезли из-за стола, поблагодарили, откланялись, заспешили. Их не удерживали – недалеко и до первых петухов.
На прощанье Гриша обратился к Фиске:
– Проводи-ка, Фиса, до ворот, двор-то ваш незнакомый.
– И то, – сказал Аноха Кондратьич, – проводи гостей… Поклон Егору Терентьевичу и Варваре Леферовне сказывай, Егорыч…
Фиска вышла с гостями. Они слегка пошатывались. Отложив калитку, она пропустила в улицу Гришиных друзей, а он сам чуточку приотстал и небрежно коснулся пальцами Фискина подбородка:
– Когда увидимся, Фиса?
Она откинула его руку, подтолкнула в спину в узком проходе калитки.
– Не дури! – строго бросила она – и захлопнула калитку. С улицы раздался требовательный стук в ворота.
– Экая ты! Отопри! – умолял Гриша. – Отопри!..
– Иди, иди себе! Что вздумал! Спать пора! – сердито крикнула Фиска и кинулась в избу.
А в улице двое парней тащили от ворот сопротивляющегося Гришу, но он вырывался… пробовал снова и снова ломиться в калитку…
8
Большое горе свалилось на Грунькины плечи. По ночам Грунька плакала, но гнев и обида не позволяли ей первой сходить к Ваньке, предъявить свои права на его любовь, оборвать эту жестокую, мучительную неизвестность…
С того вечера, как умерла Сидориха и она вернулась из Албазина сама не своя, Ванька только однажды приходил к Епихе подать заявление о приеме в артель. Фиска тоже забегала раз – и случайно ли, что именно в тот же день и час, что и Ванька? Не подстроена ли была эта встреча, не условились ли они заранее? Видно, это так и есть, между ними сговор, Фиска околдовала ее любимого, оторвала его от нее, отбила, навсегда отбила… Иначе никак не могла она объяснить себе, почему он не нашел для нее ни одного слова у изголовья покойницы, он, который бесперемежь твердил: «Вот помрет, тогда и поженимся». И что же? – злую старуху унесли в могилу на бугорок, кажется все путы теперь развязаны, а он не идет…
Нежданный приход Ваньки к ним, встреча его с разлучницей Фиском у нее на глазах подтвердили самые мрачные предположения Груньки. Парень даже не поглядел на нее, – боязно и стыдно ему поди! – наскоро переговорил с Епихой, сделал что надо и увел Фиску… Они пошли вместе, – это ли не улика, не доказательство черной его измены?
Грунька не вытерпела, выскочила следом в темные сени, задохнулась в крике:
– Не смей, Фиска! Фиска, не смей!..
Та непонимающе обернулась, немой вопрос застыл в зеленых ее глазах… Но она захлопнула двери сеней, ничего не могла вымолвить больше, слезы и злоба душили ее, она затряслась в рыданиях…
Грунька пересилила себя, обуздала печаль свою, свое невыразимое горе…
С той поры все в доме стали примечать в ней большую перемену: будто та Грунька – и не та, затуманился взор девки, тоска в глазах ее, задумчивость, молчаливость. Епиха первый подметил эту перемену, – от его глаза не укроешься. И как-то раз, оставшись с сестрою наедине, пристально поглядел на нее:
– Что с тобой сделалось, Грунюшка?
– Ничего, – потупилась она.
– Как ничего? – принялся допытываться Епиха. – Анадысь ты укачивала Феньку… я думал: мне померещилось… Ан, выходит, и не померещилось. Ты ведь плакала тогда?
– Не плакала я, – прошептала Грунька, – с чего ты взял?
– Сказывай! – не поверил Епиха. – Может, надоела тебе девичья доля? О женихе тужишь?.. Хочешь, чтоб я просватал тебя, вот как Фиску?
Она готова была взвыть от тоски, – не он ли обездолил ее, подсунул ее жениха ненавистной Фиске? Это он лишил ее любимого, он – родной брат! Но разве он виноват? Ежели б только Епиха мог знать, он никогда бы не стал этого делать, заступился бы за нее, единственную свою сестру, пособил ей… Нет, она не имеет права серчать на него…
– Что же молчишь? – с братским участием спросил Епиха.
– Нечего и сказывать-то… нечего…
Грунька поспешила уйти, оставила Епиху в глубоком раздумье: «Нет, здесь что-то не так…»
Фиска тоже пробовала расспрашивать Груньку, что означал ее крик в сенях и к чему относилось ее требовательное «не смей!». И так же, как брату, ничего не ответила она. Что ж ей, кричать, что Фиска отняла у нее любимого, отняла счастье, что она брюхата и скоро будет рожать, – в этом она даже Ваньке не признавалась! – нет и нет, этого не дозволяет ее девичьи гордость и стыд. Слов нет: узнай правду, Фиска станет пытать Ваньку, он может быть посрамлен и наказан за свою измену, – он лишится и Фиски и ее; или… вернется к ней? Ну, а вдруг Фиска не поверит или поверит только Ваньке, который нагло ото всего отопрется, и они оба понесут о ней по деревне худую, позорную славу? Нет и нет, лучше смолчать, лучше вырвать себе язык, кинуться головой в колодец!
Зря приставала Фиска, зря заставляла обливаться кровью несчастное Грунькино сердце, – ничего не добилась, отстала. Была Фиска Грунькина подружка, и нет подружки – лиходейка, злая змея, вот она кто ей теперь!
9
Насыпала снегу зима, и брат Епиха давно уже поднялся на ноги, а Грунька все еще не соберется в Албазин к Ваньке, не может заставить себя пойти к нему… пойти, быть может, в последний раз!
И вот как-то раз Епиха возвратился от Анохи Кондратьича и сообщил за обедом:
– На свадьбу звали нас. На рождестве свадьбу играем – Фиску за Ваньку Сидорова выдают… Легкая рука у меня, Лампея!
– Да неужто! То-то радости батьке с маткой, – ответила обрадованно Лампея, – совсем было скисла девка, будто вековухой оставаться собралась. Помнишь небось, какая она еще летом была?
Епиха загадочно ухмыльнулся: ему ли не помнить, не он ли причина Фискиных недавних слез? Только он, да сама Фиска, да еще, кажись, старая Ахимья Ивановна знают, что творилось с красавицей все эти годы, – даже, от Лампеи, от которой Епиха ничего не таил, даже от нее, скрыл он тайну несчастной Фискиной любви.
Епиха еще раз улыбнулся и сказал:
– Заприметил я в Фиске перемену – щеки налились, глаза блестят. Совсем другая стала девка! И Ванька тож… Помнишь, они вместе к нам приходили… Ну, думаю, клюнуло, не пропало мое сватовство. Я чуток подтрунил над ними, а расспрашивать… зачем, думаю, в чужие дела мешаться, в краску молодых зря вгонять. Идет дело, вижу, – ну и пусть идет. Все равно, мол, на свадьбу позовут свата, никуда не денутся. И, вишь, позвали… Теперь бы мне сестренку за хорошего парня пристроить…
И тут Грунька не выдержала: едва дождавшись конца обеда и наскоро убрав со стола, она кинулась в Албазин. Сухая, колкая злость будто подхлестывала ее.
Счастливый жених был как раз дома – где ему и быть в эту пору. Увидав вошедшую в избу отвергнутую любовь свою, Ванька съежился, точно в ожидании удара, застыл на лавке. Гневная, с колючими глазами, Грунька стояла перед ним и, тяжело дыша, молчала. Он понял – она пришла требовать ответа.
– Ну? – выдохнул он хрипло.
– Это я должна спросить тебя – ну? – резким, не своим голосом начала Грунька. – Не думай отпираться! Я знаю все: на рождестве свадьба.
– Я и не отпираюсь.
– Не отпираешься! Еще бы посмел ты, как бы повернулся у тебя язык! – закричала Грунька и вдруг, точно споткнувшись о Ванькину непреклонность, замолкла, и глаза ее увлажнились.
Это были слезы бессилия. Злостью не пробудишь его совесть, – не ожесточишь ли пуще его сердце? Не лаской ли лучше вернуть почти невозвратное?
– Ваня! – тихо проговорила она с нежданной, неизъяснимой нежностью. – Ваня, ты ли это?.. Такой вот был хороший… Не ты ли постоянно твердил мне, что злая доля ведома нам обоим сызмальства, спаяла нас навеки? что счастье ждет нас впереди?.. Куда делось это счастье?! Доля моя как была, так и осталась сиротской…
Она заплакала.
– Я виноват перед тобой, Груня, – смахивая ладонью выступивший на лбу пот, сказал Ванька. – Я виноват… Но что могу с собою поделать?
– И чем она околдовала тебя, змея? – снова воспламенилась Грунька. – Уж не справностью ли их хозяйства?.. У нее была совсем другая доля… Не пришлось бы горько каяться! Эх ты!..
– Не поминай ее… Ничего не поминай… Уходи! – словно выдавливая из себя жестокие слова, глухо сказал он.
Это был конец. Грунька поняла, что к старому нет больше возврата, – кончилось ее недолгое счастье. Может, следует eще, погибая, ухватиться за последнюю зацепку – заголосить, закричать ему, что она брюхата, что ее ждет позор, припугнуть? Нет и нет, – видно, ничем его не воротишь, только себя осрамишь? Девичья гордость с небывалой силой поднялась в ней. Бледная, она выскочила из Ванькиной постылой избы, даже не крикнув «прощай!».
Где ей, широконосой, соперничать с красавицей, дурнушка приелась, наскучила, – говорила она себе. Она ненавидела теперь Ваньку, как может ненавидеть только оскорбленный и опозоренный… Но что делать ей с ребенком, который уже шевелится под сердцем? Задушить, подкинуть в сенцы лиходею?.. А может, лучше признаться Епихе? Может, он свезет ее в больницу, пособит? Он такой добрый, Епиха, он все умеет, все знает, ему все пути открыты. А что она сделает одна? Позор, огласка, петля…
Епиха от огласки спасет ее, он сделает так, что никто ничего не узнает, – к этому пришла Грунька. И все же она не открывалась брату пока, плакала ночами – много слез выплакала Грунька за последние эти дни. Хоть и добр и умен Епиха, не осерчает, не станет бить, поймет ее, бедную, не выдаст, поможет, будет держать ее тайну при себе, – все же и ему стыдно признаться, ой, как стыдно!
Довела Грунька до последнего, крайнего срока. Благо еще, что брюхо у нее не топорщится, а то давно бы Епиха с Лампеей заприметили.
Мыла она однажды пол в избе, тяжело, мучительно было ей сгибаться, и думы тяжелые, досадливые: вот ведь любилась она со своим лиходеем, и ничего сколь месяцев не было, а напоследок как на грех забрюхатела на беду свою… Роди она полугодом раньше, не смог бы открутиться от нее Ванька, пожалел бы. А не пожалел, Епихи бы все равно испугался: тот сумел бы сестру свою отстоять! А сейчас что может Епиха, если сам он поженил Ваньку с Фиской?..
Средь этих дум почувствовала Грунька сильную боль внизу живота… голова закружилась, руки вдруг ослабели, в глазах потемнело. И раньше бывало у нее такое и рвота была, – все, все скрыла она от своих, – но никогда еще так остро, с такой пугающей болью. Она выронила из рук голик, выбежала во двор:
«Начинается… господи!»
Епиха возился чего-то в амбаре. Один! Она – к нему.
– Чего на тебе лица нет? Какая беда стряслась? – пристально и тревожно уставился он на нее.
Глаза Груньки сделались большие-большие.
– Я все скажу, Епиха… Долго молчала я, таилась… Рожать мне, ой, рожать, – судорога прошла по лицу ее. – Вези скорее в Мухоршибирь, чтоб никто не знал, никто!
– Дела! – вскинулся Епиха. – Почему в Мухоршибирь, можно фельдшера позвать…
– Нет, нет, родной! В избе лежать – люди ходят… Вся деревня дознается… Бабка ли, фельдшер ли – всё единственно, не надо. Как я Лампее в глаза гляну? Убереги меня от срама…
– Срама-то раньше надо было бояться, не сейчас, – нравоучительно заметил Епиха. – С кем это ты допрыгалась?.. Ну да ничего, – мягко прибавил он.
– Все, все расскажу…
– Ну, иди в избу, собирайся. А я на конный двор, запрягу, харчу в сумку поклади. Недосуг, видно, чаевать?.. Дела! – повторил Епиха и побежал со двора.
Через каких-нибудь полчаса, никому не сказавшись, Епиха и Грунька покатили в санях в район.
По дороге она, всхлипывая и корчась от схваток, поведала брату о своей злосчастной любви.
– Хорош сокол! Язви его в душу! – выругался Епиха. – Да и ты хороша: почему не предупредила, я бы по-другому повернул… Женихи для Фиски у меня нашлись бы… Эк, что натворили!..
Три дня прождал Епиха сестру свою, пока находилась она в больнице. Чего уж валяться ей дольше, раз опросталась, едва из саней вылезла. Улестил доктора – отпустили, но приказали ехать полегоньку и дома еще лежать…
Чего уж валяться ей дольше, раз все обернулось будто по заказу, по Грунькиной жаркой мольбе: младенец родился мертвым.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
1
На Тугнуе покрывались проплешинами скудные степные снега. День ото дня проплешин становилось все больше, они расползались вширь бескрайними пятнами, лезли на склоны затугнуйских сопок, и степь казалась скроенной из лоскутов – белых и черных, выглядела пестрой и рваной. День ото дня выше и выше ходило в небе весеннее солнце. И уже курлыкающие стаи тянулись в выси с полуденной стороны, оттуда, где Монголия, к синим рубежам далеких хребтов.
Епиха чуть не ежедневно выезжал с кем-нибудь осматривать поля, – то Гришу прихватит, то Егора Терентьевича, то Корнея, то тестя Аноху Кондратьича. Приказ нынче такой вышел: сеять как можно раньше, едва отойдет земля, от этого, сказывают, урожай получится необыкновенный. Агрономы расхваливали преимущества сверхраннего сева. Однако старики, сопровождающие председателя Епиху в его поездках, сомнительно покачивали головами:
– Эва чо придумали! в грязь, чуть не по снегу, сеять! Где это было видано?! Не иначе – сгубим семена, без хлеба останемся.
Епиха только усмехался на эти речи: агрономы напрасно советовать не станут. Он верил во всемогущество науки, ради нее он готов был отвергнуть дедовские навыки и опыт стариков. К тому же Гриша, заместитель, был всецело на его стороне.
Настроение у Епихи было приподнятое. Что ему – его артель еще в первой половине зимы отремонтировала телеги, плуги, сбрую… Во время его болезни Гриша добился первенства по району, а когда стало две головы, еще лучше дело пошло. Что ему, – семена очищать кончают, кони сыты, хоть сейчас запрягай и выезжай на пахоту. Что ему, – он здоров, налит силой и бодростью, вешнее солнце согревает душу, все идет у него как по писаному, бригады организованы, планы утверждены, и он уверен, что намеченное будет выполнено в срок, а может, и раньше и что за дружную вешную артель будет вознаграждена богатым урожаем.
Он уверен во всем этом и, однако же, не хочет и не может успокоиться: как и зимой, по горло занят кузнец Викул Пахомыч, не вылезает из семенного амбара Мартьян Яковлевич, безотрывно блюдет и холит коней Олемпий Давыдович, всем назаходится работа, – чтоб еще лучше, еще слаженнее пошло дело, когда наступит день выезда в поля. Такой слаженности нет и не будет в новой артели, у закоульцев, – рассуждал Епиха.
В новой артели тоже готовятся к вёшной. И там, как у красных партизан, люди разбиты на две бригады, и там триеруют семена. Но у них еще хлопочут с починкой хомутов, но у них хуже выглядят кони: не хватает ни овса, ни сена, и придется ли кормить их вдосталь в рабочую пору, – корму-то ведь в обрез…
Закоульский председатель Мартьян Алексеевич тоже не знает покоя: он выезжает в поля с землеустроителем и агрономом, надо установить массив, собрать воедино пашни новых артельщиков, разбить участки. А тут еще заботы о плугах, о телегах, о сбруе, о кормах… Хватает хлопот Мартьяну Алексеевичу.
Единоличники – и те зашевелились понемногу, на артельщиков глядя… Им не к спеху: спокон веку после Егория пахоту начинали, а пришла артель, и вот что удумали! Многие ворчат на нехватку семян – свое съели, а власть не очень-то густо отвалила. Иные еще продолжают сетовать на зимние хлебозаготовки:
– Не обобрали б хлеб, до нового б хватило, о семенах бы не тужили. А теперя – ни сеять, ни жрать…
И насчет кормов у единоличников туговато:
– Раньше-то хлеб коням в вёшную сыпали в комягу, а теперь чо досыплешь?
Гудит-шумит деревня, на все лады старину поминает, и как ни прикидывают старики, раньше, по их словам, просторнее, вольготнее жила семейщина: хлеб ли, мясо ли взять, товар ли, те же гвозди или, к примеру, железо для хозяйства, – всего, всего было в изобилии, ни в чем скудости народ не видал. Годами сулится советская власть облегчение жизни крестьянину дать, да, видно, только сулится. Сулится она машинами облегчить мужицкую долю, а где эти машины? Которые и попадают в деревню – все идут в артель, а самостоятельному хозяину так поди и не видать ничего. Да и в артели, гуторили старики, особой сладости не жди: много ли машин у них, и на работу гоняют без всякой поблажки.
– Вот тебе и машины!
Все не нравилось старикам у артельщиков: и худоребрые кони закоульцев, и толчея несусветная у них же, и то, что над каждым поставлены хозяева – бригадиры, правление, председатель, и этот неурочный сев, и спешка не знай куда и по какому случаю…