355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Илья Чернев » Семейщина » Текст книги (страница 5)
Семейщина
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 04:57

Текст книги "Семейщина"


Автор книги: Илья Чернев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 54 страниц)

Без надсадных забот, без глупого шального веселья поползла по кочкам дней их молодая тихая жизнь…

Через два года Максима забрили в солдаты.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

1

Сползая под гору серокрышими домишками в три кривых улицы, в теснине крутых сопок приютился Петровский завод. Оползень улиц обрывается на берегу овального, в версту длиною, заводского пруда. У его плотины стремительно ревет поток, ниспадающий в огороженный частоколом широченный двор, где в небо вытянулась высокая, – издали кажется, вровень с сопками, – кирпичная труба. Она высится над поселком, как маяк в пустыне мохнатых бесконечных лесов и всегда лениво дымит грязным дымом. Угольная пыль, оседающая на верхних ярусах кирпича, вычернила в вышине за многие десятилетия несмываемое копотное ожерелье. По ночам над трубою вспыхивают искры, – и пропадают в черной выси, а рядом, пониже, над головою домны пляшет косматое пламя.

Завод тих и ленив, как дым из его трубы, спокоен – как сопки вокруг: ни лязга, ни стука, ни железного громыханья, ни суетни и криков людских. Лишь подойдя вплотную, услышишь приглушенный воркотливый шум огня, сливающийся с ревом воды у Запруды.

Стар завод: над заводской конторой прокопченная временем желтая вывеска, и на ней – 1789 год.

В царствование лиходейки Екатерины, пригнавшей семейщину в забайкальские горы и степи, раздули здесь, у руды, первый горн. Но не семейские сделали это, не они оседали по склону сопки возле пруда. Заводские вербовались из ссыльных, из каторжан, из бродячей мастеровщины. Это они, отпетые и безвестные, выкопали пруд, сложили печь, вывели трубу, начали возить руду на таратайках за двадцать верст. И стал завод плавить чугун, и пошли по базарам железные печные дверки, разная утварь– тяжелые горшки, могильные кресты и плиты, а для бурят – буддийские саженные боги и вершковые боженята. Утварь делалась грубо, топорно, выпускалась в малом количестве и среди населения не славилась. Зато широкой и печальной известностью пользовалось главное изделие завода – тюремные кандалы. Ими снабжал он нерчинские сереброплавильные заводы и рудники, где работали каторжане. Да и на самом Петровском заводе многие мастеровые гремели у печей и горнов кандалами собственного изготовления. В кандальном звоне Сибири забайкальские, петровские кандалы слышались не реже уральских, присылаемых издалека.

Помимо кандалов и всякой утвари Петровский завод выпускал всевозможный рабочий инструмент для тех же нерчинских рудников – ломы, кайлы, лопаты. Так на кандалах и лопатах и выезжал завод долгие десятилетия. Родившись в первый год великой французской революции, петровские кандалы пережили многих царей – и русских, и французских, и всяких.

Видал завод у своих горнов и царевых именитых опальников – декабристов. Случалось это, однако, довольно редко: ссыльные декабристы-дворяне постоянно нанимали за себя отработчиков из каторжан-мужиков. Сюда, в Петровский Завод, были сосланы второстепенные участники декабрьского восстания, – главных вожаков царь Николай Палкин повесил или упрятал в каторжные тюрьмы Восточного Забайкалья. Там декабристы страдали и работали наравне с остальными каторжанами. «Во глубине сибирских руд храните гордое терпенье», – писал им Пушкин. Здесь же, в Петровске, они пользовались относительной свободой, хотя и жили в остроге, подчиненные особому коменданту генералу Лепарскому, специально к ним приставленному, писали воспоминания, просвещали народ.

Некоторые из декабристов жили здесь до конца дней своих, и хоронили их на общем кладбище – за церковью на голом бугорочке. До сих пор петровчане с уважением останавливаются перед скромной могилой Ивана Ивановича Горбачевского, – другие, к сожалению, неизвестны. До сих пор высится над прудом большая церковь, выстроенная на деньги ссыльных декабристов. На кладбище, перед церковью, на высоком холме, стоит склеп с часовенкой и большой чугунный крест. В склепе похоронена Александра Григорьевна Муравьева, жена автора декабристской конституции Никиты Михайловича Муравьева, две ее дочери и младенец Натальи Дмитриевны, жены опального генерала Михаила Александровича Фонвизина, племянника знаменитого драматурга, – той самой Натальи Дмитриевны, с которой великий поэт писал в «Онегине» образ Татьяны. Отбывавший в Петровском Заводе каторгу художник Поджио, итальянец по происхождению, нарисовал в память Муравьевой на внутренней стене часовенки мадонну с ребенком на руках.

На вершине высокой горбатой сопки, в щербине сосен, гвардейский офицер-каторжанин Михаил Сергеевич Лунин поставил видимый издалека деревянный крест. Обшитый белой жестью, он горит в солнечные дни ослепительным серебром. Круто бежит к тому кресту заросшая буйным сосняком дорожка-просека. По этой дорожке декабристы часто взбирались на самую макушку. И до сих пор петроване любят совершать туда прогулки и зовут ту сопку Лунинской.

Пришлый люд оседал вокруг домны крепко, строил избы, заводил птицу, овец, коровенок, а также коней – руду возить.

Не перекипела, однако, каторжанская бродяжья, кровь… Худая молва шла о мастеровщине в семейских, да и несемейских, окрестных деревнях: воры, пьяницы… поножовщина и разбой по ночам. Оставаясь в Заводе на ночлег, мужик опасался высовываться за ворота постоялого двора, крестился и шептал:

– Варначьё… помилуй бог! Спать не доведется, – кабы коня не увели…

Гуляла мастеровщина буйно и безрассудно, – чужой под руку не попадайся. Зимою на скованном сорокаградусными морозами звонком пруду заводские парни шли стенка на стенку, – кому руки вывертывали, кому голову клюшкой проламывали.

Самые обыкновенные слова петровские жители выговаривала куда как чудно:

– Делат… знат… прыгат…

– Одно слово – петроване, посельга, варначье отродье! – насмехались над заводскими меж собою семейские.

2

В ту пору, когда провели чугунку и мимо Завода загремели поезда, – похлеще жизнь закрутилась. Народу на базаре стало куда гуще, – начали люди из дальних мест за мукой, за кожами, за скотом и маслом наезжать. И двинулась семейщина обозами на базар… Один за другим вырастали постоялые дворы, невесть откуда зачастил на петровский базар купеческий торговый народ.

В ту самую пору и поселились в Заводе читинские купцы Кельманы, а за ними потянулись и другие торгаши сибирские – десятками семей – на легкий торговый заработок… понастроили лавок, понавезли для семейских мужиков и для мастеровщины всякого что ни на есть товару.

Юркие купчики зашмыгали по деревням, перехватывали возы на дорогах, кадками скупали желтое, со слезою, масло, грибы, сотнями пятериков везли муку, мороженые бараньи туши, тулуны кедровых орехов… в иных деревнях пооткрывали лавки, сажали торговать своих людей. Забирались они и в улусы, к бурятам.

Торговля у Кельманов с годами завертелась бойкая. Уж многие села были опутаны цепкой паутиной агентов, задатков, контрактов, заманчивых обещаний. Сам старик Кельман – седой, носатый, жилистый – безвыходно сидел с дочками в заводской лавке на людном базарном месте, а деревенскими делами заворачивал старшой его сын Мосей, – толстый, с жирных перстов будто сало каплет, голова волосатая, бородой зарос от самых ушей: бриться некогда, замотался в разъездах. Борода у Мосея густая-прегустая – не продерешь, но не мужицкая, не свисает от губ, не растет волос книзу, а по щекам и подбородку будто мхом стелется.

Зашевелилось и начальство, заставило мужиков дороги меж деревень ладить. Тракт потянулся от Завода на Харауз, а там раздваивался: один пошел через Никольское на Хонхолой, на Мухоршибирь, на Заган, под самую Кяхту, до Чикоя, до границы, другой от Харауза повернул влево на Обор и через заимку Ивана Финогеныча – на Малету, Олентуй, Муравли, через семейские большие деревни, через вертлявую речку Хилок – ей же не видно ни конца, ни краю, в нее же и Обор бежит. В Урлуке оба тракта сомкнулись в многоверстное проезжее кольцо. По тому кольцу в обе стороны зашныряли купчишки, семейские, чикойцы, потянулись буряты в островерхих шапках на трясучих своих одноколках.

И кончилось для Ивана Финогеныча долголетнее безлюдье. То чикоец прогромыхает мимо зимовья, то купец какой чай пить заедет, то еще кто. Взад-вперед народ шляется.

Однажды на Обор прискакал начальник в фуражке с темно-зеленым околышем:

– Заехать, дед, можно?

– Милости просим… только я без бабы.

– Бобыль, значит?

– Бобыль и есть… Чего пожарить – уж не обессудьте.

– Да как же ты, чудак этакий, живешь-то?

– Да так и живу. Что мне не жить – хлеб, молоко, мясо, сын из деревни доставляет. Самовар есть…

– Умерла баба-то?

– Давненько уж…

– А к сыну почему не уйдешь?

Не ответив, Иван Финогеныч махнул рукой: не спрашивай дескать, – долгая песня.

– Ведь этак одичать можно! – засмеялся чиновник и, увидав, какой легкостью старик поднял на стол ведерный самовар, вдруг спросил: —А не хочешь ли, дед, почтовым ямщиком поработать?

Иван Финогеныч отрицательно покачал головою.

– Нет, ты послушай. Почта из Петровского пойдет через твою заимку. Ямщиков еду набирать. Тебе это дело было бы в самый раз. Гоньба невелика: до Малеты, что сразу за хилоцкой переправой, восемнадцать верст, до Харауза – двадцать пять. Две поездки в неделю туда и обратно – и вся недолга. Ну, пассажиры по казенной надобности… Лошади-то, наверно, есть?

– Как не быть. Добрые кони у нас.

– Ну, вот и соглашайся. Условия у нас хорошие. Заработком будешь доволен. Сын, верно, дуется, что без дела сидишь, доходу не приносишь.

– Что верно, то верно, – раздумчиво улыбнувшись, ответил Иван Финогеныч. – Какой с меня доход: ну, рыбу ловлю, зверя бью, кожи когда мну, за шишкой в хребты езжу… Только и работаю, что в сенокос. Силенка еще есть…

– Так, значит, берешься?

– Отчего бы и не взяться, – вымолвил медленно Иван Финогеныч.

И впрямь, какая от него корысть семье? Разве что Дёмше глаза не мозолит… заимошник!.. Рыба, деготь, охота… Ему на миг показалось, что длинные, неловко брошенные на колени руки его зачесались от долголетнего безделья, по настоящей работе стосковались. Показалось, что и тоска на сердце, и праздные мысли – все от безделья.

– Отчего бы не взяться, – повторил он. – Ладно. Поеду к сыну за конями.

Так Иван Финогеныч стал ямщиком…

На деревне он обзавелся высоким с козлами ходком-тарантасом, к зиме оборудовал почтовую кошеву.

Первые же месяцы почтовой гоньбы принесли Ивану Финогенычу не мало новых знакомств и свежих впечатлений. Встряхнулся старик, в поездках весело поглядывал с козел… Дорога все перекатная, увалами, дабанами. На спусках того и гляди понесут кони, а он хоть бы что – мурлычет невнятную песню или с почтарями разговор ведет. Чуют кони, какая рука их держит.

Полюбился Иван Финогеныч почтарям – веселый старик, проворный, а главное, силища в нем непомерная. Прикатили как-то почтари с чужим ямщиком на полустанок парой, – полустанком стали величать оборскую заимку, – и пока чаевали, он запряг лошадей и перебросил кожаный баул из ихней телеги в свой ходок… Выходят почтари во двор и просят:

– Помоги, дед, груз перетащить.

– Эвона, хватились!

Глянули почтари и приезжий ямщик – пуста телега, а в стариковском ходке баул вытянулся.

– Да в нем восемнадцать пудов!

– Не весил, паря. Може, и двадцать. Не мое дело. Подивились приезжие этакой силище, с уважением оглядели длиннорукого деда.

С той поры пошла про оборского ямщика громкая слава: первый силач в округе, поищите такого.

– Тебе, дед, жениться впору. Молод ведь, чего без хозяйки мыкаться! – смеялись почтари.

Задумался Иван Финогеныч. Пожалуй, правы ребята: сам с конями, а за избой некому присматривать. Не мужицкое это дело – самовар каждому проезжему ставить, на стол сбирать. К чему утруждать себя каждодневной заботой о щах, о разной еде, о ботвинье, докучать Демшиной Устиньюшке?

Крепко взяла Ивана Финогеныча дума о бабе. «Ладно ли?» – тысячу раз допрашивал он самого себя… Наконец решился: поехал в Бичуру, по указке знакомого ямщика посватался к бабе-вдовухе, повез ее на Обор.

– Мне стряпка надобна, а не то што… – в который раз объяснял он ей дорогой. – Хозяйка нужна: чушку и ту держать не могу… Хвалили тебя: кукобливая.

– Кукоблива аль нерадива, сам увидишь, – кивала огромной кичкой широкая баба.

– Палагеей, говоришь, зовут? – чтоб не молчать, заговорил снова Финогеныч. – Покойница тоже Палагея была.

– Вот и ладно. Не привыкать стать к новой кличке, – смеясь, отозвалась баба.

Впервые после смерти жены ложился, в этот вечер Иван Финогеныч под теплый бабий бок. Под овчиной – не скудный нагрев от собственного сухожильного тела, а настоящий, с потным волнующйм духом. И старинная кровать уже не казалась ему бобыльской койкой.

– Одначе твердо спишь ты, – поежилась на жестком шершавом потнике Палагея.

– Сызмальства так… не привычен я иначе. Ни в жизнь ничего под себя не подкладывал опричь потника… Здоровше так-то.

Палагея вздохнула и завозилась,

– Не терпишь каляной постели? – хохотнул Иван Финогеныч. – Дай-кась ладошку под тебя подсуну…

– Грех-то, старый леший! – прошептала Палагея.

– Обкрутимся ужо… к уставщику как-нибудь съездим в деревню, – отозвался Финогеныч.

Утром, наблюдая из окна, как старик обтесывает новую комягу, Палагея всплеснула руками, распахнула окошко:

– Батюшки светы! Финогеныч, никак ты с первой же ночи опупел, не в той руке топор держишь.

– В той самой, – поднял он голову от комяги.

– Левша?!

– Как есть. С малых лет. Камня правой рукой не кину.

– Что же ты раньше не сказывал!

Почувствовав в этом возгласе укор и беспокойство, – Иван Финогеныч пожал плечами, уставился на жену:

– Кто опупел – не ты ли? Разве о такой чепухе вспомянешь? Ну, левша и левша. Не век же думать об этом… Что с того?

– Знала бы, не пошла за тебя. У нас в Бичуре левшаков горемыками считают… Не будет мне радостной доли в этом месте.

Иван Финогеныч расхохотался на весь двор.

3

– И какую хворобу на старость затеял! – поморщился Дементей Иваныч, когда батька приехал с Обора отделять для себя овец, коров, свиней, кур.

Недовольство его было так велико, что он с трудом заставил себя гулять на отцовской свадьбе. За свадебным столом он сидел мрачный, голубые глаза его зло ели мачеху, – не скрывал своего отношения к этой запоздалой женитьбе.

– Серчает Дементей, – переговаривались шепотом мужики..

– Лишний рот в хозяйстве!

– Лишний? Аль из-за сына век старику неприкаянным быть?

У Дементея Иваныча имелись на это свои причины. Посулился он сдать Мосею Кельману по осени сто пудов мяса, а тут как на грех батька с маткой новоявленной скотину угнали, самого без мяса оставляют. Мосей крепко привязался к нему, постоянно чаевать заезжает… Негоже хорошего выгодного человека подводить!

– Сдружилися, хоть и не нашей породы купец, – осуждающе толковали завистливые соседи.

Дементей Иваныч чуял в этой дружбе не малую для себя поживу. Мосей же отличал его средь прочих никольцев за угодливость, простоту, за ум и бывалость: к иному мужику не подойти, зверем смотрит, – недоверчив мужик семейский, – а этот даже в Томске побывал, знает толк в людях, без скрытности разговор ведет, без лукавства. Легко с таким дела делать, да и крепкий хозяин, к тому же, в достатках.

Приедет Дементей Иваныч за покупками в Завод, всегда он желанный гость в кельмановской лавке. Здесь ему товар по сходной цене уступают, потому – этот свой: где надо, поможет. И он помогал. Никак, скажем, не мог улестить Мосей отменного овчинщика Сидора Мамоныча, – речь о поставке кожи шла, – Дементей самолично сбегал к Сидору в Албазин, по-свойски уломал. Сдавши лучшую на деревне кожу, Сидор Мамоныч только три месяца спустя узнал, как он продешевил.

Да разве один Сидор!

Настойчиво приваживал хваткий купец Дементея Иваныча к торговому делу, и тот пособлял в охотку, но чтоб с головой окунуться в кельмановские дела, того не было: держало хозяйство, обычай, держал мир, – он ли не осудит потачку иноверцу… Уж и то мужики, а первый среди них Сидор Мамоныч, шипом по зауголью зашипели. А Пантелей Хромой, так тот напрямки резанул в глаза:

– С чьей подмогой в богатеи добраться хошь, Дёмша? Мотри!

Ничего не нашелся сказать на это Дементей Иваныч.

А тут еще с Обора донеслась колючая весточка, – будто рассвирепел на него батька, при народе закричал:

– Уродилась этакая анафема… на мою голову, прости господи! С кем путается!

Серчал Дементей Иваныч на отца за угон животины, а услыхав такое, еще пуще озлился:

– Ему-то что за дело… Сидел бы уж себе!

Стена отчуждения вырастала между ними – каменная, глухая, не прошибешь.

Порою Дементея Иваныча томили смутные, не сказать чтоб особливо докучливые, думы – все же настоящего покоя от них не было. Вдруг ему представлялось, что ведь прав был покойный старик Савелий с его чудаковатым, но богу угодным порицанием всяческих новшеств. И не раз спрашивал он себя, куда ж ведет та дорога, что лежит через потачки Мосею? Не будет ли худа? Не поссорит ли его купец с миром, и вместо ожидаемых барышей не получит ли он, Дементей, всеобщее осуждение?

Этого Дементей Иваныч побаивался, – память о сходе, где обнаружился его обман, утайка полосового железа на ободья, не зарастала, хоть и много годов прошло с той поры.

– Оказия! – по привычке разрешал он свои недоумения. Образ Савелия сплошь и рядом затемняла другая фигура. Вот он, Панфил Созонтыч, – по брату Андрею и по Анисье сват, – длиннобородый, сивый и пестрый, с отвислым пузом, сидит в своих по-нездешнему построенных хоромах, медлительно считает деньгу, степенно гуторит с мужиками, важно вытирает усы тылом обеих ладоней попеременно. Чудно это у него получается: отхлебнет чай с блюдца, освободит правую руку – погладит тылом левый ус от носа к щеке, подымет левую – проедется таким же манером по правому усу, аж к уху персты загнутся. И никто на смех поднять не посмеет. Потому – сила! А ведь каким способом богатство заимел? Через гирьку, через убийство. Хватил гирькой купца в голову, и вот, поди же, – никто в глаза не харкнет, не заикнется даже. Не пойман – не вор… И ничего, мужики уважают.

Дементей ставил себя на место Панфила. Важнецкое житье, только… гирька! «Ну, это ни к чему. Грех. И без этого можно, – думалось ему. – А жид… разве это похоже на гирьку? Да ничуть! Что ж я испужался-то?»

В эту смутную пору как раз и зачастил письмами с Амура брат Андрей – зовет и зовет, манит сладкой рыбой кетой. Уехать на лето – и Мосей Кельман в стороне останется, и в лучшем виде собственный его, Дементеев, интерес соблюден будет.

Дементею Иванычу чудилось уж, что вот он привез десять, пятнадцать… множество бочек даровой – даровой! – рыбы, самолично, а не как посредник, расторговывается ею в Заводе и в соседних деревнях, а деньги – красненькая к красненькой – складывает в сундук. «Посмотрим тогда, Панфил Созонтыч, Елизар Константиныч, кто кого перешибет?» – самодовольно ухмылялся он в жидкую свою бороденку.

Дальней поездки Дементей Иваныч не страшился. Томск еще стоял перед глазами – заманчивый, богатый город. Да и дорога на Амур, – как сообщалось в Андреевых письмах, – теперь куда легче: на почтовых не трястись, садись в Заводе в поезд, а в Сретенске пересядь на пароход – по Амуру плыть одно удовольствие. Вот и денег ему на дорогу брат прислал.

Таиться дольше стало немыслимо, и Дементей Иваныч объявил все начистоту жене-хозяйке. Устинья Семеновна кинулась было на него с попреками:

– А двор без головы? Вёшная подходит… Тоскуй тут по тебе! Никто из деревни в экую даль не забирался – не слыхано, не видано!

Но он уговорил ее без особого труда:

– Не на век еду – на лето. Голова в доме есть – Максим. Вёшную эту сам отведу, а с парами, с покосом, страдой ребята управятся – не малые…

В конце вёшной Дементей Иваныч передал недавно вернувшемуся с военной службы Максиму главенство в хозяйстве, а младшим сынам и дочке наказал:

– Слушайте матку. Максима слушайте. И укатил без задержки на Амур.

4

Грузнея месяц от месяца, Мосей Кельман клейкой своей паутиной повязал уже не одну сотню мужиков.

– Хе, – говорил он, – что это за народ семейский. Зверье – не народ! Ты ему так, он тебе этак… Ему – стрижено, он – брито. Несговорчивая публика!

При всем неуважении к семейским и некотором страхе перед ними, Мосей не мог пожаловаться на скверное течение своих торговых дел. Напротив даже: суровая семейщина, подозрительная и тугая в развороте, сама подчас без зазыва шла в ловко расставленные сети. Мосей объяснял это своей исключительной обходительностью, уменьем заинтересовать и околпачить глупого мужика. Да, он, Мосей Кельман, – не то, что его престарелый папаша, безвыходно сидящий в лавке на заводском базаре. Где надо, он спустит, ослабит вожжу, обойдет легонько подводный камень, старый же черт, помешанный на талмуде и барышах, прёт напролом. Ему, старому, ничего, ему скоро помирать, – отдувайся потом за него, восстанавливай честную репутацию фирмы, расхлебывай кашу.

«Погубит дело!» – злился тучный Moceй, когда ему случалось наблюдать, как мужики ловили старого лавочника на обвесе и матерились на всю базарную площадь, а он, истошно крича и потрясая гирями, гнал покупателей прочь, грозил полицией.

Не на шутку пугали Мосея неразумные выходки отца. Обмер, обвес, обсчет, явное, на глазах у толпы, мошенничество – ничем не брезговал выживший из ума папаша Кельман. Однажды у зазевавшегося мужика он стянул с воза баранье стегно. Мужик вернулся через час, застучал огромным кулаком по прилавку:

– Отдай, я говорю! Не то разнесу по бревнышкам твою обираловку! Ишь хват выискался… с воза переть… Да что же это, люди добрые!..

– Да ты с ума спятил, голубчик! – затрясся носатый старик.

– Что спятил! Покуда я тут с дочкой твоей торговался, ты – шасть к возу… Люди видели, сказывали.

– Сказывали! – передразнил лавочник. – Я в полицию пошлю: пусть этих вралей сюда доставят.

– Не доставляй… сами придут, – не унимался обокраденный. Толпа семейских хлынула в лавку. Напирая на прилавок, кичкастые бабы звонко заверещали. На шум явился городовой.

– Господин городовой, уберите этих мерзавцев. Полицейский растолкал мужиков и баб:

– Убирайтесь… сведу в часть!

Когда лавка опустела, городовой приблизился к старому торгашу:

– По обычаю… на чаек с вашей милости, господин Кельман.

– Семену Петровичу… с великим… за усердную поддержку, как всегда! – старик сунул полицейскому серебряную кругляшку с царским портретом. – Вот негодяи!

– Известный народец, – выходя из лавки, ободряюще поддакнул городовой…

– Ай-я-яй! – узнав о происшествии, тоскливо завопил Мосей. – Совсем в уме рехнулся! Под опеку его, под опеку, иначе зарез!

Но под опеку папашу отдать Мосею так и не пришлось. Вскоре старик, к немалому удовольствию сына, скончался… Мосей готов был ликовать. Сколько бед натворил старик, скольких мужиков против фирмы вооружил! Одних обсчитал, других обвесил-обмерил, третьих при заключении контрактов на поставку попросту обобрал. Вся семейская округа точила зубы на престарелого Кельмана.

Похоронил Мосей папашу на бугорочке, поодаль от декабристов, и скова ринулся по деревням.

– Слава те господи! – не скрывали своей радости никольцы. – Прибрал господь этакого живоглота.

– По батькиной дорожке мотри не ступай, Мосей! – предупреждали знакомые мужики.

– Он не таковский, кажись! – заискивающе поддерживали его неисправные должники.

– Известно, известно! – рокотал Мосей.

Как-то мимоездом Мосей остановился на оборском полустанке, где его на пороге избы встретил длинный прямой старик.

– Чей будешь? – осведомился Финогеныч.

– А ты не знаешь меня? Я – Кельман! С твоим сыном Дементеем Иванычем давно знаком…

Торжествуя, – вот, дескать, изогнется старик, ахнет, затопчется, – Мосей глянул в серые глаза, скользнул взглядом по немудрой бороде, по высоким проплешинам по обеим сторонам лба, но Иван Финогеныч разочаровал его.

– А-а! – спокойно протянул он. – Проходи… Так это ты и есть купец, у которого батька помер, сказывают?.. Худой был мужик…

– Меня не знаешь, а об отце слышал?

– Как не слыхать. Слыхом земля полнится. И о тебе тоже малость знаю…

– И что ж обо мне говорят? – встрепенулся Мосей. – С отцом не равняют?

– Зачем равнять… грех это – зря человека порочить. А только я тебе так скажу: не чистое ваше рукомесло… ей, не чистое! Все одно в грязи валяться, да бравым быть – не убережешься… Семейщине нашей от твоих наездов добра не видать. Попомни наше слово!

– Не разбойник же я какой… Худа с собой не везу. Везу товар нужный. Продаю, покупаю.

– Так… оно так. Не разбойник. И товар надобен. Но только с товаром жадобу везешь, купец.

Что говорит этот странный, непочтительный старик? Мосей растерялся, оборвал разговор, наскоро выпил чай и укатил дальше по тракту.

Только его и видели.


Мосей полагал, что своевременная смерть безрассудного папаши разом положит конец мужицкому недовольству, что честь фирмы среди обиженных покойником быстро восстановится… Он, Мосей Кельман, постарается об этом!

Надежды купца, однако, не сбылись. Вскоре его ожидал удар. Хараузцы, – народ злопамятный и сорви-голова, – пострадавшие в свое время от старого Кельмана, обманно оттягавшего у них за долги полсотни лишних зародов сена, узнав о смерти обидчика, снарядили в Завод десять подвод… скопом разрыли ночью старикову могилу, вывезли мертвеца в сопки, развели жаркий костер и на том костре спалили выкопанный черный труп. А спаливши дотла, развеяли его прах лопатами по ветру.

– Лети, откуда приплелся, антихрист!

– Лети и боле не вертайся!

Довольные своей местью, хараузцы разъехались по домам.

Мосея это надругательство пришибло, как громом. Позорная молва живо облетела семейские села. В каждой улыбке, в каждом взгляде ядреных баб-покупательниц чудилась ему тонкая издевка.

«Не могу… ой, больше не могу! – волновался он. – Надо на время сбежать отсюда…»

Дементей Иваныч как раз собирался вторично – еще на одно лето – к брату на Амур. Он принялся соблазнять Мосея, нахваливать амурское привольное житье, тамошние бешеные заработки: деньги сами в руки лезут, знай скупай кету по дешевке.

Рассказы эти угодили в самую точку: Мосею стали грезиться крупные барыши, своему разбухшему капиталу в торговле соленой дальнепривозной рыбой увидел он великую пользу.

– Вот это оборот… я понимаю! – смаковал Мосей.

И он с радостью поехал с Никольским своим дружком на Амур, к прибыльным, золотым рыбалкам.

5

Первое лето, проведенное Дементеем Иванычем на амурской рыбалке, навсегда решило его судьбу: он ежегодно стал отправляться к брату.

– Ох, уж и рыбалка эта… Оказия! – восклицал он. Лысые сопки столпились к реке, берег – узкой каемкой, вверх крутизна непомерная, а река: глянь – не оглянешь вдруг. Семь верст шириною, а посередке ходят кудлатыми барашками белые волны. Вдоль– ничего не видать: одна вода, одни барашки. Там, за синей водою, но где-то близко, лежит Сахалин-остров, место ссылки Андрея… Далече теперь то ссыльное время! Сейчас другая жизнь, вольная, самостоятельная… Свежетесаные домики под нависшей сопкой на тонкой каемке песчаного берега – это и есть рыбалка. По утрам Андрей уезжает с рабочими на середину реки – к заездку, где в крепко забитых еловых кольях ревет стремительная вода. Почти на версту змеей протянулся заездок, где высоко над водою по узеньким дорожкам из плах шагают люди, подымают снизу крючьями мокрую сеть – и вот уж серебряная рыба трепещет в кошелке садка. Ее грузят лебедочным ковшом в кунгасы, везут на берег, пластают, солят в чанах и бочках. Сколько бочек заберет он, Дементей, увезет по осени к себе в деревню!

Он – брат хозяина, пайщика артели. Его дело маленькое: катайся по реке – к заездку и обратно, ешь жаренную в масле розовую рыбу, красную светящуюся икорку, возись с племяшами, лазай в охотку по распадкам за ягодой и лежи, лежи – наедай брюхо… Ни пахать, ни косить, ни молотить, ни телеги ладить!

Изредка Дементей Иваныч наезжал с братом в близкий город. Здесь, в Николаевске, он встречал низкорослых людей в соломенных чудных обутках, в полосатых расписанных на спине халатах и платках.

– Японцы, нехристи, и на разговор потешный народ… Так вот с кем пришлось тогда воевать! – дивился попервости Дементей Иваныч.

Однако вскоре он освоился и со здешними людьми, и со здешними порядками. И черные богатырские пароходы, приходящие с моря за желтыми штабелями рыбы, засоленной прямо на земле в японских рогожных сараях; и город – пыльный, шумный, с гуденьем пропахших рыбою пристаней, звоном извозчичьих пролеток, с визгливым криком юрких катеришек в бухте и торжественным басом двухпалубных, в стекле бесчисленных кают, оранжевых почтово-пассажирских «волжан», приплывающих о верху, – все это стало обычным для него, ко всему привык он…

Поздней осенью Дементей Иваныч приезжал домой располневший, румяный, вкатывал во двор пузатые тридцатипудовые бочки с рыбой и лагушки с икрою. Чернобровая Устинья Семеновна встречала хозяина ласковой любовной воркотней, – почему, дескать, редко отписывал, – но на следующую весну не удерживала: прибавка во двор текла без задержки и не виделось конца легкому просторному житью. Устинья Семеновна радовалась, но про себя, перед соседками не выхвалялась, не возвеличивалась: к чему это…

Дальше – больше. Сговорил Андрей Иваныч привезти на Амур племяша Леферия. Тут уж Семеновна уперлась:

– Не пущу!

– Брат сулит выучить… Что в том плохого, – сказал Дементей Иваныч тоном бывалого человека.

– Спорти мне Лефершу! – завопила Устинья Семеновна. – Выучить? Табакурить зачнет, лоб крестить перестанет, за дядей следом в православную веру переметнется…

– Оказия… не дури! Брат Андрей сколь годов ушел, а табаком не займовается, водки не пьет, спортиться и здесь можно, буде к тому поблажка да хорошие товарищи на манер Никиты Пашкина… жива рука голову вскрутят. Четырнадцать годов парню, ростом под потолок, но аза в глаза не знает… Максим исправно хозяйство держит, без Леферши обойдутся. Хоть одного да выучу.

– Брат Андрей!.. Не табакур, говоришь?.. А веру свою бросил? А бороду голой коленкой исделал?

Не поддалась в этот раз Устинья Семеновна речам мужика своего: порешила уставщикова слова выждать, – что Ипат Ипатыч скажет, тому и быть.

Делать нечего – Дементей Иваныч сам собрался к Ипату, привез его домой на шарабане… Неизвестно, что говорили они дорогой, только Ипат Ипатыч назидательно изрек за чаем:

– Слышал я, Устинья Семеновна, сына к дяде в ученье отправляешь? Господне дело. В писании святые апостолы возвещали: ученье – свет, неученье – тьма. Оттуда и пословица пошла в народе. Слушать их надо! Доброе дело вы с Дементеем Иванычем затеяли, доброе…

Домой уставщика отвозил Дементей Иваныч на том же праздничном, для важного случая, новеньком шарабане.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю