355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Илья Чернев » Семейщина » Текст книги (страница 19)
Семейщина
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 04:57

Текст книги "Семейщина"


Автор книги: Илья Чернев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 54 страниц)

Тот порылся в книгах, полистал их, пощелкал костяшками счетов.

– Десятина и тридцать соток после раздела остается.

– Пиши их Финогенычу, – сунул Алдоха секретарю раздельный акт.

Дементей Иваныч выпучил глаза, стал судорожно ловить ртом воздух, как рыба, вытащенная на лед:

– Как же это… как же?.. Оказия!

Секретарь, молодой приезжий солдат, вопросительно глядел на председателя.

– Пиши! – решительно приказал Алдоха. – Нет таких правов старого партизана обездоливать!.. Где пашня-то, Дёмша?

– На Богутое… неподалечку тут.

Когда в раздельный акт была внесена предложенная им поправка касательно пашни, Алдоха скрепил его печатью.

Иван Финогеныч благодарными глазами смотрел на Алдоху, и думалось ему, что не забыли его товарищи, вспомнили об его великой услуге, – самому командующему пакет! – не хотят, чтоб потонул он на склоне лет в беспросветной нужде. И этот бывший пастух чем-то, какой-то твердостью, вескостью своих слов, напоминал ему старинного дружка Харитона… Он крепко тряхнул Алдохину руку.

9

Забираясь с каждым днем выше и выше в ласковую синь небес, золотое солнце прогрело землю, и уж не курились в полях по утрам ползучие туманы. Тугнуй веселел, наливался зеленью. Никольцы спешили на Богутой, на Модытуй, на Кожурту. По увалам, на буграх, вдоль черных полос, по земляной мякоти пашен мерно зашагали гнедухи, рыжухи, сивки, игреньки, соловухи, буланки, холзанки. Они тащили за собою плуги, поматывали головами, встряхивали гривами. Из-под плугов ровно прорезанной чертою мягко отваливалась пышная черная волна. Вёшная началась…

Однажды ранним утром, до выхода в поле, к Дементеевым воротам подъехала груженная плугом телега. Лошадью правил Аноха Кондратьич, а подле плуга сидела Ахимья Ивановна.

Она бойко соскочила с телеги, отворила ворота. Поставив коня во дворе, супруги вошли в избу.

Дементьевы кончали чаевать.

– Поздно встаете, – перекрестившись, весело заговорила Ахимья Ивановна. – Здоровате!

Дементей Иваныч удивленно поднял брови:

– Здорово… Девок тебе не стало, Ахимья, – сама на старости лет пахать собралась?

– Молодуху мою не срами, – осклабился Аноха Кондратьич. – Какая она тебе старуха!

– И то… – засмеялась Ахимья Ивановна. – А не зря дивится Дементей: как подросли первые девки, с той поры сама ни разу на пашню не ездила, сколь уж годов.

– Об том я и толкую: будто девки у тебя повывелись, – подтвердил Дементей Иваныч.

– Повыведешь их, как же! Одну замуж сбудешь, меньшие подрастают, – снова засмеялась Ахимья Ивановна. – В помощниках недостачи у меня нету. Изводу им, видать, не будет, девкам. Пахать, косить за меня до старости найдется кому… А мы к тебе, брат Дементей, – посерьезнела она вдруг, – не за бездельем.

Вишь, вон и плуг на телеге лежит. Батюшка просил посеять ему ту десятину на Богутое.

Дементей нахмурился, засопел.

– Не глянется? Не глянется тебе? – заволновалась Ахимья Ивановна. – Что батьке помогаем, не глянется?

– Будто все вы супроти меня… сговорились! – сверкнул глазами Дементей Иваныч.

– Какой может быть сговор! Хорош сговор – родному батьке пособить… Да у нас, можа, своя работа из-за этого стоит!

– Исполу взялись? – презрительно хмыхнул Дементей Иваныч.

– Бога ты не боишься, Дёмша! – воскликнула Ахимья Ивановна, – Думаешь, перекочевал в нову избу, так и батьку забыть можно? Бог-то, он все видит. Незнамо еще, доведется ли в новой избе пожить.

– Поживу, – будто задыхаясь, прохрипел Дементей Иваныч. – Поживу… что мне теперь!

– Незнамо, поживешь ли… все от бога, – горячась, повторила Ахимья Ивановна.

Аноха Кондратьич грустно покачал головой, пробормотал про себя:

– Хэка, паря, что деется!

Вступить в крупный разговор сестры с братом он не отважился.

– Опутала Царица старого, а вы ей потачку даете, – зло сказал Дементей Иваныч, – кончает его дура баба, всего решит – вот увидите!

– А ты што, помогать ей сбираешься… да уж и собрался! – вскинулась Ахимья Ивановна. – Не ты ли жмешь его боле всех? Скупости в тебе, Дёмша…

– Ты скупость не хули. Без ней этой вот избы не срубил бы, не разделёмши с ними б маялся. Старинные-то люди не зря называли: кто скуп, у того в сале пуп, а кто прост, у того ощипан хвост… Вот батька и объявился на старости лет с ощипанным хвостом из-за своей простоты да дурости.

– Так ведь это ты первый ощипываешь! – закричала Ахимья Ивановна, но, будто спохватившись, присела на лавку и спокойно сказала: – Ввек с тобой не переговоришь… Сбирайся с Анохой, покажешь ему на Богутое батькину десятину, а мне недосуг, изба еще не метена, печь не топлена, телята не поены…

– Анафемы! – простонал Дементей Иваныч и стал одеваться.

Аноха Кондратьич вытащил из-за кушака варежки, засуетился:

– Так-то оно, Дементей Иваныч, способнее… по-божецки… Ведь батька родной…

– Поедем! – исподлобья глянул на него Дементей.

– Ну, я побегла, – метя хвостом сарафана по полу, закрестилась Ахимья Ивановна, – недосуг…

Всю дорогу на пашню Дементей Иваныч мрачно пыхтел, односложно отвечал на пустые разглагольствования зятя.

Они остановились у края дороги. Дементей Иваныч спрыгнул с телеги и подался напрямки прошлогодним паром к дальним полоскам.

Аноха Кондратьич видел, как бегает он вдали по пашням, останавливается у частых межей, опушенных пыреями, нагибается, рассматривает что-то… подымается, разводит руками. Потом снова бежит по кочкам застывшей каляной пахоты, перепрыгивает межу за межой, бросается то сюда, то туда, вертится, кружится… Долго томит он Аноху Кондратьича своею бестолковой суетой.

– Хэка, паря! – бурчит Аноха. – Неужто ж свою полосу не сыщет?..

Но вот Дементей Иваныч возвращается запотевший, отдувающийся, не дойдя до телеги, он издали кричит:

– Оказия, я тебе скажу, сват!

– Чо такое?

– Никак, ну никак не определю, какая наша полоса… Давно тут не сеяли… Никак не пойму… И Васька не знает…

– Приметы-то были какие? Неужто ж…

– Да был колышек на меже – и нету того колышка. Куда, к антихристу, делся? – представился озадаченным, непонимающим Дементей Иваныч.

Оба они в нерешительности потоптались возле телеги. Аноха Кондратьич чмыхал носом, озабоченно приговаривал: «Хэка, паря», – крутил головою.

– Ну, я поехал на свою пашню, – сказал он наконец, – а то денек-то какой пропадает… Разыщется как-нибудь, тогда оповестишь нас.

Дементей Иваныч зашагал в деревню.

Вечером Аноха Кондратьич рассказал жене, как было дело.

– Да он тебе голову морочил! Ну не лиходей ли!.. Нашел дурака! Это ты и есть дурень… дал за нос себя водить. Такого только за делом и посылать, – простота, простота!

Аноха Кондратьич сперва виновато моргал глазами, соглашался, что сват у него действительно лиходей, а потом стал ругаться:

– Простота! Поехала бы сама, коли так…

Он вспылил и стал костить жену непотребными словами.

– То-то что простота. Она хуже воровства. Да и я ладная дура, – кого послать вздумала, будто не знала, – отругивалась беззлобно, впрочем, Ахимья Ивановна.

Брату Дементею она решила больше с отцовской пашней не докучать, – сам пусть придет, если совесть есть.

А нет совести – что с ним сделаешь: срам ему, видать, глаза не выест.

10

Дементей Иваныч заявился на Обор злой-презлой. К отцу не заехал. Остановился у батькина соседа, – с годами обросла заимка Ивана Финогеныча чужими дворами, новоселов понемногу стал привлекать оборский станок привольными своими местами.

У соседа этого на полный ход курили самогон, и Дементей Иваныч нарезался с тоски и злости до отчаянности великой.

– Кирюха! – жаловался он сиплым голосом захмелевшему хозяину. – Кирюха! Должон я из-за них, собак, пропадать, по миру пойти? Да ни в жисть! Приехал я насчет пашни толковать с ним… Чую, они с сестрой лиходея Алдоху на меня науськали. Да што толковать! Не желаю я из-за них… Не хочу! Вот пойду счас, перестреляю всех… Первая пуля ему – старому антихристу. Мне теперь всё едино!

Он сорвал со стены винтовку, защелкал затвором. Кирюха поймал его сзади за руки, сжал локти. Кирюшиха ухватилась за ствол винтовки, закричала истошно:

– Ой, батюшки!

Дементей Иваныч сопел, вырывался, барахтался, хрипел:

– Пусти!

Жилистый Кирюха, у которого разом вылетел из головы хмель, толкнул его и рывком посадил на лавку:

– Очумел ты, Дементей Иваныч! Батьку стрелять… Да ты что!

– Всё едино! – не выпуская винтовки, орал тот, – перестреляю!

– Отдай от греха! – освирепел Кирюха и дернул винтовку. Дементей Иваныч выпустил ее из рук, брякнулся головой о стену.

– Так-то ладнее, – с облегчением сказал Кирюха. – Ишь ведь что удумал!

Дементей Иваныч вытянулся на лавке в полном изнеможении…

Иван Финогеныч день ото дня чувствовал, что входит в последнюю, крайнюю нужду. Свой двор у него в деревне, но какой это, с позволения сказать, двор: ни гвоздя, ни жердины. Надо бы десятины три вспахать, посеять, а Ермишка с Антошкой, непослушные и непрокие, едва ли десятину одолели. Да и то опоздали – какой это будет хлеб! Есть еще малая десятника в деревне, ту засеяла бы дочка Ахимья, если б не злыдень Дёмша. На Богутое, слышно, подымаются уже хлеба, и только одна полоса глохнет под пыреем и лебедою. Она одна такая – как пролысинка – болячка на густо заросшей голове. Не его ли это полоса? Конечно же, его, кого же больше, – у кого еще такой сын!

Рушится заимка, покосились прясла, кривится набок изба.

«Стар… руки до всего не доходят, проворности, силы прежней нету… А сыны?..» Иван Финогеныч тоскливо глядит в окно.

Злая Соломонида Егоровна метет избу, ругается, ворчит:

– Опять печку топить нечем!

Будь его воля, он нарубил бы ей дров на целый год, приструнил бы ребят. Но нет его воли… Когда-то он первым ямщиком был, почтари дивились ему. Но с год уже перехватил Кирюха его ямщицкую гоньбу, – за старостью лет начальство отказало. Одно и осталось: промышлять понемногу да смолу, деготь гнать.

Иван Финогеныч подымается, выходит во двор. В сарае у него смолокурня. Вокруг котла навалено щепье, берестяные завитушки – целые лубки.

«Будем деготь гнать… туески ладить… Ездить да продавать… Раньше деготь для себя делали, теперь продавать надо, копейку выручать», – грустно думает Иван Финогеныч.

Что осталось ему в жизни? За что он весь свой век маялся? К чему стремился и к чему пришел? Нужда, беспросветная нужда, одинокая, безрадостная старость. Неужто так и не вспомянут товарищи о великой его подмоге, ради которой он, не задумываясь, подставлял под пули недругов сивую свою голову?

«Будем деготь гнать… копейку выручать», – мысленно повторяет он.

За спиною Финогеныча, в открытую дверь сарая, мерным плеском шебаршит Обор… Тихо шебаршит по каменьям оборская резвая речка, и нет ей нужды до человечьего неизбывного горя.

ГЛАВА ВТОРАЯ

1

Случай с председателем Мартьяном привел старого фельдшера Дмитрия Петровича Толмачевского к мысли о том, что в Никольском, пожалуй, более широкое поле для лекарской практики, чем в Хонхолое, да и село потише, поспокойнее. Подыскав себе квартиру у Олемпия Давидовича, на Краснояре, почти в начале улицы, близ Бутырина, – удобное место, в самом центре, – фельдшер распрощался с Хонхолоем. Правда, Олемпий не был старичком, о котором мечталось Дмитрию Петровичу, но он был тих, не пьяница какой, бездетен, не беден и не богат – справный, по летам и достаткам средний мужик. Олемпиева хозяйка, разбитная Елгинья Амосовна, бывшая солдатка, обещалась помочь на первых порах, – она-то уж сговорит хворых баб, всех соседей обойдет.

– На чумбуре которых тянуть доведется! – засмеялась она. – Наши бабы известные… Да я-то уж приведу!..

Дмитрий Петрович скромно поблагодарил.

В первые дни Елгинья Амосовна так старалась для своего постояльца, так всюду нахваливала его: у него-то и лекарства всякие заморские, у него-то и струмент докторский – щипцы и ножи блестящие, и зеркала в глотке смотреть, и трубки резиновые в брюхе слушать – так она рассыпалась перед бабами, что Дмитрий Петрович возблагодарил судьбу… Практика была обеспечена.

Вечерами, кончив принимать больных, Дмитрий Петрович шел в гости к заведующему почтовым отделением Афанасию Васильевичу Дерябину, сухопарому, ледащему чиновнику с тараканьими усами. Никольцы называли Дерябина начальником, а чаще всего и неизвестно почему – смотрителем. Старого фельдшера приводила сюда необоримая тяга к общению с настоящим, как он думал, интеллигентным человеком. У Дерябина он давал выход своей словоохотливости, не боялся быть ложно понятым, как среди своих пациентов-семейских. Здесь он по-настоящему отводил душу, был неистощим в анекдотах, рассказывал их без конца под визгливый хохоток хозяина. Кроме того, к Дерябину тянуло и потому, что один, раз в неделю из Мухоршибири по тракту прибывала круговая почта-кольцовка, и она была для Дмитрия Петровича единственным окном в мир, с которым он, несмотря на свою усталость и жажду покоя, все же не собирался порывать окончательно. С почтой приходили читинские и верхнеудинские газеты, и Дмитрий Петрович бегло, одним глазом, пробегал их.

– Вокруг вон какие чудеса творятся! – не то с тревогой, не то с восхищением говорил он.

Дмитрий Петрович не очень-то разбирался во всех этих чудесах, был далек от дел революции, многого не одобрял, многого попросту не понимал…

Толмачевский и Дерябин – фельдшер и почтарь – не были, однако, единственными представителями интеллигенции в селении Никольском.

Еще до переезда Дмитрия Петровича, этой же весною, сюда прибыл молодой учитель Евгений Константинович Романский. Это был высокий, тонкий парень с нежным пухом на розовой губе. По улицам он ходил без шапки, встряхивал время от времени русой скобкой чуба, называл себя комсомольцем.

В день приезда он объявил в сельском управлении, что его прислали из города, из отдела народного образования, устраивать школу для Никольских детей.

– Демократическая республика стремится к просвещению масс. Не должно быть неграмотных в свободной стране. Особенное внимание обращено на отсталые семейские районы, – сказал он. – Нынешний год будет у нас неполным, подготовительным, по-настоящему работу развернем осенью, с начала нового учебного года… Говорят, поголовная неграмотность, абсолютное отсутствие школ? Я сам выбрал: труднее – интереснее. Скажите, с чего начнем? Ведь я первый раз…

Романский выложил на стол перед Астахой свой документ – мандат за печатью. Поспешность и неловкость, с которой он сделал это, разом сказали Астахе, что юнец-то совсем еще зеленый… Председатель Мартьян три дня назад запропастился на Тугнуе по пьяному делу, в сборне царило безвластие, и приезжий попал к казначею совсем невзначай.

Астаха задумался, – как и что отвечать, – и молчал.

– С чего начнем? – пряча мандат, повторил приезжий. – Говорят, трудновато будет у вас? Меня предупреждали. Действительно, трудно?

– Народ, известно, темный, – неопределенно отозвался Астаха.

Он еще не решил, как нужно отнестись к появлению на селе учителя. Однако он тут же сказал себе, что не плохо бы поводить зеленого паренька за нос, а все остальное будет зависеть от Ипата Ипатыча, пастыря, с которым и надлежит посоветоваться прежде всего.

Астаха отвел учителя на заезжую квартиру и обещал, что назавтра будет загадан сход насчет школы.

– Преотлично! – обрадовался парень.

На другой день в сборне действительно был собран сход – малолюдный, одни старики: так приказал Ипат Ипатыч.

При виде хмурых, недоверчиво оглядывающих его бородачей молодой учитель растерялся. Запинаясь, он произнес небольшую речь о пользе образования, о том, что народная власть заботится о поголовной грамотности.

– У вас в селе нет школы, – говорил он, – ее никогда у вас не было. Ее надо создать! Пока правительство, не закончив тяжелой войны, не имеет еще средств на постройку школ в каждом селе. В частности, у вас в Никольском школу намечено строить лишь через год. А до тех пор мне предложено обучать ребят в частном доме. Я думаю, мы сумеем подыскать здесь подходящее большое помещение? Причем содержание такой школы и учителя, по решению правительства, возлагается на само население… Можно и сразу строить школу, если сами жители отпустят нужные средства, вывезут лес…

Сход будто вздрогнул, угрожающе заурчал:

– Лес им вози!

– Как же!

– Не станем возить!

– Я ж и не предлагаю немедленно, – опешил Романский. – Если собрание граждан не согласно строить школу, оно обязано взять на себя содержание временной школы и школьного работника. Такое постановление правительства…

– Ты што, побираться к нам приехал? – прозвучал из гущи бородачей ехидный голос.

Это было сигналом. Словно затрещал в тайге сушняк под копытами преследуемого зверя, – так зашумел-загалдел сход. Замелькали в воздухе, почти перед самым носом учителя, натужные мослатые кулаки, в eго уши ударили матерные крики.

– Граждане! Граждане! – завертелся Романский. – Успокойтесь: давайте обсудим совместно…

Его не слушали. Голос его терялся в сплошном реве, и трудно, почти невозможно было разобрать отдельные выкрики: – Не надо нам еретицкой школы!

– Не жела-ам!

– У него, вишь, материно молоко на губах не обсохло, да учить вздумал!

– Этот научит!

– Антихристу служить? Да не в жисть! Шевельнув в толпе локтями, вперед вышел начетчик, Ипатов верный дружок, Амос Власьич.

– Замолкните, старики! – гаркнул он, и будто задрожали стены сборни.

Рев пресекся, словно растворился в дробном смешке:

– Вот энта рявкнул!

Романский вытирал платком выступивший на лбу пот.

– Дозвольте слово сказать, господин учитель! – сдвинул начетчик мшистые брови. – Дозвольте.

– Говори, Амос Власьич! – загомонили старики.

– Семейщина наша известная, – начал начетчик, – правительству тоже известная… Спокон веку мы неученые. Деды и отцы были неучены, да ладнее жили… куда как ладнее! Что пользы в ней, в светской-то грамоте? Одно блудодейство. Нам это ни к чему… грех это нам. И мой тебе и всех стариков сказ, господин учитель, один будет: поезжай туда, откуль приехал.

Собрание сочувственно загудело:

– Верное твое слово, Власьич!

– Нам это ни к чему!

– Правильно! – густо рявкнул спрятавшийся за стариков Покаля.

– Граждане! – с отчаянием в голосе крикнул Романский. – Граждане! Рассуждения этого почтенного… деда, старца… это же…

– По-ой! – издевательски бросили из задних рядов.

– Не будет нашего приговору насчет школы, – твердо, как утес, стоял на своем начетчик. – Нету нашего благословения, чтоб ребят учить по-городскому. С нас и нашей грамоты хватит. Так, что ли, старики?

Одобрительный рокот схода окончательно убил Романского:

– Что ж, тогда закрывайте собрание! Старики повалили к дверям.

– Подводу-то до Завода загадать? – явно насмехаясь, пропищал Астаха.

Романский вспыхнул, задором сверкнули его глаза:

– Нет, уезжать и не подумаю. Посмотрим еще, посмотрим!

Он вышел на крыльцо, на свежий воздух. Куда идти, что делать? Вот только что не приняло его общество, наотрез отказало ему… У него в кармане один-единственный пятирублевый золотой… Возвратиться в Верхнеудинск, сознаться в собственном неуменье, в том, что спасовал перед косной силой раскольников? Нет, никогда не будет этого позора! Ведь есть же, должны же быть на селе другие силы, другие люди? Старики, одни старики! Куда же девалась молодежь, партизаны, те, кто может поддержать и помочь?

Размышляя так, Романский направился к почте: заведующий почтой наверняка даст ему дельный совет.

Афанасий Васильевич Дерябин был рад каждому приезжему, свежему человеку… Почта приходила раз в неделю, по четвергам, письма насчитывались единицами, делать было нечего, читать, кроме еженедельной пачки газет, тоже, и обширный свой досуг Афанасий Васильевич тратил на домашние, семейные хлопоты. Все помыслы его сосредоточивались на том, как бы сходить с женою в лес по ягоды, по грибы, как лучше засолить огурцы и капусту, где бы достать мясистого подсвинка. Он жил здесь уже не первый год, – почтовое отделение в самую войну открылось, – обзавелся огородом, курами, коровой. Все его связи с никольцами были основаны на хозяйственных интересах: где, что, у кого достать. Водки он не пил и с мужиками не якшался. Он был большой скептик по части просвещения семейщины, газет мужикам почти не читал, на сторону их давать не любил, письма сочинял только очень знакомым мужикам, и то после настоятельных просьб и уговоров. Когда он не был занят по хозяйству или не возился с малолетними своими детьми, он зевал, сися у окна и барабаня пальцами по стеклу. Это был ленивый в движениях и в мыслях сонный человек, и никакого культурного воздействия за свое многолетнее присутствие на селе на семейщину он не оказал. Но разговоры, тихие, ни к чему не обязывающие беседы Афанасий Васильевич любил, они несколько скрашивали скучное монотонное его существование. Он избегал лишь высказываться о текущих политических делах, предпочитал больше слушать. Слушая, он улыбался узенькими глазками, чем-то, может быть тараканьими своими усами, то и дело расправляемыми вялым движением двух пальцев, напоминая хмурящегося кота.

Романский застал почтового начальника как раз за обычным его занятием – тот сидел у окна, глазел на улицу, барабанил пальцами по стеклу.

– Разрешите представиться: Романский… Послан сюда насчет школы, – поклонился молодой учитель и дружелюбно протянул руку.

Афанасий Васильевич изобразил на матовом, с кулачок, лице своем приветливую улыбку.

– Прошу садиться, – сладко жмурясь, пригласил он. – Рассказывайте, как встретили вас?

– Встретили… недругу не пожелаю такой встречи, – махнул рукой Романский. – Я только что с собрания.

– Вот как! Скажите!.. Уж и сход был?

И, видя, что гость удрученно притих, Афанасий Васильевич рассмеялся, замотал головою, зажмурился еще больше:

– Семейщина… Ох, уж эта семейщина! Худо тому, кто с нею свяжется.

– Вы думаете? – холодно сказал Романский и вдруг, загоревшись, отчеканил: – А я этого не думаю! Не думаю! Я не уеду отсюда, – пусть не тешат себя понапрасну… Биться буду!

– Скажите! – посерьезнев, сочувственно произнес Афанасий Васильевич. – Они уже успели обидеть вас?

– Что личная обида! Они от школы и учителя отказываются.

– А вы по избам пройдитесь. Есть мужики, которые не прочь учить своих ребят…

– Кто, например?

– Начните хотя бы с краю этой улицы. Краснояр это у нас называется… Вторая изба от тракта – Ананий Куприянович, бывший фронтовик. А по тракту, сразу же за углом, Егор Терентьевич…

Романский уже строчил карандашом в записной книжке.

– Спасибо! – поднялся он вдруг. – С них и начну. Уверен, что их не было на собрании. Спасибо!

– Куда же вы? А чайку стаканчик? – засуетился Афанасий Васильевич.

– Благодарю. Как-нибудь после охотно проведу у вас время, – откланялся Романский…

Ананий Куприянович возился во дворе. Увидав входящего в калитку незнакомого городского парня, он цыкнул на рвущегося с цепи пса, подбодрил нечаянного гостя:

– Не бойтесь, не бойтесь. Собака привязана. Неожиданное обращение на «вы», предупредительность, и этот ласковый, воркующий голос, и мягкая широкая улыбка сразу же подкупили молодого парня. Он смело шагнул навстречу хозяину.

– Здравствуйте, – протянул он руку и весь озарился доверчивой юношеской улыбкой.

– Здравствуйте, милости просим, – растягивая слова, проворковал Ананий Куприянович.

Романский быстрым взглядом окинул коренастую фигуру хозяина… Валяная ржавая борода закрывала нижнюю половину его веснушчатого и тоже ржавого лица; она неприметно начиналась где-то около маленьких светящихся светло-синих глаз. Все лицо Анания Куприяповича было будто подернуто маслом и, казалось, масло разлито и в его воркующем носовом голоске. Как ни зелен был молодой учитель, как ни мало разбирался он в людях, он не мог не заметить в блеске Ананьевых глаз, во всем его, таком необычном лице, выражения устойчивого благодушия и непреходящей восторженности. «С этим, кажется можно квас варить, – сказал себе Романский. – Хоть бы одно такое лицо на собрании…»

Ананий Куприянович переминался с ноги на ногу, не решался спрашивать незнакомца о цели прихода, учтиво выжидал.

– Я учитель, – не заставил долго ожидать себя Романский. – Приехал к вам обучать детей грамоте. Вы были на общем собрании?

– На сходе то есть? А разве сход собирали?

– Видите вот! А вопрос важный – содержание школы, учителя. Ваши старики высказались против.

– Экие курвы, извиняюсь! – проворковал Ананий. – Завсегда у них так: чуть что, не хотят нашего брата присоглашать, втихомолку норовят… Не слышно было, чтоб сход загадывали… Экие курвы, – повторил Ананий Куприянович, ни на йоту не меняя, впрочем, восторженного и благодушного выражения лица.

– Досадно, – сказал Романский.

– Как же не досадно… Да я бы, может, первый отдал рабят. Без грамоты-то куда как плохо. Известно: неученый – как топор неточеный. Три года я в окопах на германской войне просидел, письма на родину сам написать не мог, все товарищей просил… Куда же плоше этого!

– Я рад, что вижу перед собой сознательного человека. Хотите, мы им докажем?.. Вы, конечно, не согласны с позорным постановлением схода?.. Мне как раз указали на вас… – заторопился обрадованный юноша.

– Кто указал? – слегка насторожился хозяин.

– Мне заведующий почтой сказал, что вы не откажетесь отдать своих детей в учение. Ведь это так?

– Смотритель Афанасий Васильич? Он у нас все знает… Как же! Конешно, так, – просиял Ананий Куприянович.

– А раз так и вы согласны учить ребят, – ухватился за это Романский, – то кто может помешать нам… соберем группу желающих учиться. Вы поможете мне обойти народ по дворам, хозяев опросить?

– Это бы добро, – почесал в затылке Ананий Куприянович, – только, как старики, уставщик Ипат…

– Вы что же, стариков боитесь?

– Чо ж бояться, – пошел на попятную Ананий Куприянович, – только, говорю, как бы… не загалдели.

– Если дружно взяться, не страшно, – пусть галдят! Вы же не один будете… Вот, говорят, Егор Терентьевич тоже не против. Может, сразу и начнем? Сходим вместе к Егору Терентьевичу?

– Это можно, Егор рядом, дорогу перейти… пошто не сходить.

– Так идемте!..

Егор Терентьевич, длиннорукий и узкогрудый, будто сплющенный с боков, сидел за столом, пил чай. Голова его тоже казалась сплющенной, – как вытянутая редька. Он глядел исподлобья, чуть наклонив вперед голову, – глаза пытливые, заглядывающие в душу, с хитринкой.

– Гостя к тебе привел, – взмахнув двуперстием, сказал Ананий Куприянович, – гостя привел… учителя.

– Милости просим… Чаевать присаживайтесь, – пригласил Егор Терентьевич.

Романский и до этого испытывал приступы голода, а когда на него пахнули запахи жареной баранины, – целая сковорода вкусного мяса стояла на столе, – он не заставил себя долго упрашивать, уселся за стол.

– Так вы учитель будете? – спросил Егор Терентьевич нечаянного гостя. – По какому случаю к нам?

– Приехал ваших детей учить, – налегая на баранину, ответил Романский. – Меня послал отдел народного образования из Верхнеудинска. Школу строить будут у вас через год, пока же снимем помещение…

– Доброе дело, – поддакнул Егор Терентьевич. – Избу, значит, большую надо.

– Избу и ребят набрать…

– А старики, вишь, приговор дать отказались, – запел Ананий Куприянович. – Господин учитель сейчас со схода…

– О-от лярвы! – недовольно чмыхнул Егор Терентьевич. – И ведь никому не сказывали.

– Завсегда у них так, – вставил Ананий Куприянович.

– Что и говорить, – подтвердил Егор Терентьевич. – Будь председатель Мартьян дома, не пикнули бы, такого своевольства не допустил. Ишь ведь, потеха им над учителем, изгальство!.. Да где Мартьян-то, в город, что ли, уехал?

– Можа, и в город… Только болтают, запил будто… Егор Терентьевич даже подскочил на лавке:

– Брешут! Что говоришь, Ананий?! Брешут!

– Кто ж его знает, – замялся Ананий Куприянович. – Оно верно: Мартьян Алексеевич не дозволил бы.

– А кто этот Мартьян? – заинтересовался учитель.

– Да наш председатель… Да он сроду не запивал! – Егор Терентьевич казался сбитым с толку.

– Первый большевик… Я и то кумекаю: не может того быть, – поспешил согласиться Ананий Куприянович. – Он их в дугу… в бараний рог всех гнул попервости, так вот они по злобе на него… по злобе.

– Не иначе! – веско сказал хозяин.

– Любопытно! – поднял брови Романский. – Мы его дождемся с вами. Он, конечно же, поможет мне. С кем же, в таком случае, я говорил в управлении? Такой… с женским лицом?

– На Астаху нарвался, – сказал Егор и многозначительно переглянулся с Ананием. – Вроде будто казначей…

– Кулацкий прихвостень! – убежденно воскликнул молоденький учитель.

– Подымай выше: сам кулак, подходящий, – рассмеялся Егор Терентьевич.

– Что же вы смотрите!

– А то и смотрим, – елейно заворковал Ананий Куприянович, – что нету в мужиках достоверности насчет новой власти…

– Сомневаются, значит, в победе революции? Старинки ждут, так, что ли?

– Вроде будто и так, – ответил за Анания хозяин…

– Напрасно, напрасно… Силу революции теперь никто не сломит! – заговорил горячо Романский… – Они думают сопротивляться, от школы отбояриться! Как бы не так! Кто им позволит держать народ в темноте!.. Ну, значит, школа у нас будет? – резко повернул он беседу. – Согласны вы детей учить?

– Разговору об этом нету, – подтвердил Егор Терентьевич.

– Какие еще разговоры, – пропел Ананий Куприянович.

– Гришка!.. Гришуха! – отворив дверь в сенцы, крикнул хозяин. – Поди-ка сюда!

На пороге появился босоногий подросток лет двенадцати.

– Учиться станешь? – обратился к нему отец. – Грамоте чтоб… буквы разбирать… Вот учитель приехал.

По-отцовски, исподлобья, косясь на городского парня, Гришуха шепотом ответил:

– Стану.

– Вот растут пострелята, – с довольной улыбкой обернулся к учителю Егор Терентьевич, учить беспременно надо. Сами мы век неучеными жили, в окопах еле-еле грамоте набрались… их надо, беспременно… по-настоящему… Живи покеда у меня, – предложил он неожиданно.

– Да, где-то придется жить… Спасибо! – смутился Романский. – Но… но не в этом главное. Сможете ли вы содержать учителя и школу? Я уж говорил Ананию Куприяновичу: со средствами обождать придется, правительство рассчитывает на поддержку населения.

– Пропиваем больше… неужто на школу пожалеем? Кто пуд, кто два… – восторженно запел Ананий Куприянович. – У меня трое учеников выросло. Только учителя им…

– Учитель налицо! – заулыбался Романский. – Теперь пройтись по дворам, найти желающих… дом… сговорить родителей! А до кулачья мы доберемся, мы еще повоюем с ним!..

Вечером все трое двинулись проулками в подворный обход.

Дня через три Романский насчитывал у себя двадцать учеников. Двадцать хозяев охотно согласились отдать своих детей в обучение городскому приезжему учителю, обещали снабжать его харчами, – кто мякушку, кто вяленого мяса, кто яичек, кто молока.

2

Года два назад, в смутное самое время, Ипат Ипатыч, пастырь, схоронил свою старуху. Это была неприметная, скромная женщина, отменная домоседка и большая богомольщица, в стариковы дела она не вмешивалась, и кончина ее не вызвала сколько-нибудь заметных и длительных разговоров и сожалений среди никольцев. Правда, из уважения к уставщику и страха божьего ради, провожать Ипатиху на могилки собралось не мало стариков и старух, но теперь, два года спустя, едва ли кто из них помнил подробности этих похорон. Тогда же многим бросилось в глаза: ни великая нужда, ни утеснения не заставили Ипата Ипатыча отступить от положенного чина, – Ипатиха была закрыта в гробу белым коленкором, и целый кусок его был размотан для того, чтобы спустить на нем домовину на дно глубокой могилы. У кого и скудно с товаришком и даже на рубахи недостает, кто уж и на вожжах покойников в яму спускает, а Ипату Ипатычу, уставщику, все нипочем, – казалось, думали провожающие. Ипатиху положили близ Елизара Константиныча, – не помогли против его тряса городские доктора, – и, как над ним, поставили над ее могилкой тесовую часовенку с деревянным крестом и медной иконкой. Спокон веку водится так: безвестные мужики и бабы спят в земле под безымянными сгнившими крестами, а именитые люди прикрыты часовнями, и хотя для смерти все едино, но издалека на бугорочке видны те часовенки, будя память об ушедших, тревожа воспоминания, – убогие памятники убогой посмертной славы…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю