355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Илья Чернев » Семейщина » Текст книги (страница 25)
Семейщина
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 04:57

Текст книги "Семейщина"


Автор книги: Илья Чернев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 25 (всего у книги 54 страниц)

У крыльца колыхнулся смешок. Мощным туловищем раздвигая толпу, продирался вперед Покаля.

– За церковную службу? – заревел он на ходу. – А где ваша свобода совести? Где? Свободу веры объявили спервоначалу. А выходит, сплошном обман: свобода-то для еретиков, а старую веру в бараний рог?

– И старую и новую, – не сдержался Епиха. – Дурман народу, замутнение мозгов – твоя вера.

В толпе поднялась невообразимая колготня. Качались кички, бороды, сотрясалось крыльцо. Епиха понял, что совершил ошибку…

На крыльцо вышли Алдоха и волостной уполномоченный.

– Из-за чего шум? – закричал уполномоченный.

– Лишенные голосу не хотят расходиться, – ответил Епиха.

– Граждане! – натужился уполномоченный. – Граждане!.. Мы с вами не вправе отменить конституцию. Недовольные могут подать заявления в волостной избирком, – кто находит, что его неправильно лишили!

– Нет, ты насчет веры нам объясни!.. Как насчет веры? – задыхаясь, вздымал огромные кулаки начетчик Амос.

– Вера нас меньше всего касается… Мы сейчас не церковного старосту, а сельский совет выбирать будем. Сельский совет, а не попа! – перекрывая колготню, закричал уполномоченный.

Молодежь засмеялась, забила в ладоши. Толпа отодвинулась от крыльца.

– Лишенцы могут не беспокоиться, – все равно не пустим! – продолжал уполномоченный. – Где список?

Епиха передал ему тетрадку.

Покаля, Амос, Дементей, Астаха – мельник, еще десятка полтора мужиков вытряслись из толпы, будто отлипали по одному… пошли с низко опущенной головой, словно сжигал их стыд.

На дороге Покаля обернулся к крыльцу, поднял кулак, потряс им в воздухе, прохрипел:

– Погодите!.. Погоди, Епишка!..

Выборное собрание прошло сравнительно спокойно. В сельсовет в числе прочих большинством голосов прошли Алдоха, Епиха, Егор Терентьевич, Аноха Кондратьич, Мартьян Алексеевич, Василий Домнич, бондарь Самарин и престарелый оборский дед Иван Финогеныч. Аноху Кондратьича и старого Финогеныча сам Алдоха выдвинул. Аноха Кондратьич уперся было, попросил его не голосовать, – недосуг, мол, мне, мужиков в семье больше нету, – но Алдоха объяснил, что от середняков-трудников непременно нужен в сельсовет уважаемый, вроде Анохи, хозяин, к тому же обещал по заседаниям часто не таскать, и Аноха размяк, поблагодарил за честь. Упирался бы, может, и Финогеныч, может ссылался бы на свою старость и дальнее жительство, но его не было сейчас здесь, его избрали заочно. Алдохе и не пришлось особенно распространяться об Иване Финогеныче – кто не знает оборского деда с его безрадостной судьбой и праведной жизнью? Алдоха сказал только, что Финогеныч идет в сельсовет от бедняков и что Обор должен иметь своего представителя в органе сельской власти…

Председателем сельсовета стал Алдоха, секретарем поставили бондаря Николая Самарина. Епиха да Егор Терентьевич вошли в президиум.

Дементей Иваныч шел не спеша домой в Деревушку, и думы одна мрачнее другой проносились в кучерявой его голове.

«Стыд-то, стыд! – чувствуя, как пылает его лицо, говорил он себе. – До старости дожить… шестой десяток доходит… и такой срам! Выгнали со сходу! Как щенка за лапу – и трах за дверь… С сотворения мира, однако, не случалось такой оказии!..»

Придя домой, Дементей Иваныч долго ходил сумный по двору, притрагивался к седелкам и шлеям на стене амбара, брал зачем-то в руки сделанные Васькой к сенокосу новенькие грабли… Но мысли его были не здесь, не во дворе.

«На всю деревню, на всю волость… на всю Россию срам! Как теперь людям глаза показать? Куда ни пойдешь, – кто не засмеется?! Нету тебе никаких нравов, лишние, выходит, мы люди, совсем вроде… братские… Да что братские! У них вон республика своя образовалась, они – первые. Нехристи, а первые!.. И никому пожаловаться не смей. Сам Ленин эти порядки установил… Придут вот завтра из совету, скажут: избу давай, скот весь давай. И отдашь, что кому скажешь?! Век музли на руках не сходили, век наживал все это, – печально обвел он глазами двор, – никого не жалел… ни мачеху, ни отца… никого… А зачем? Зачем, тогда… – будто обо что спотыкнулась незаконченная мысль Дементея Иваныча. Он почувствовал вдруг резкую боль в левом боку, провел ладонью по ребрам. – Вот довели… довели! – Пальцы его дрожали… Придерживаясь рукою за бок, он со всхлипом глотнул воздух, стал взбираться на крыльцо: – Пойти прилечь…»

– Дедка! – вбегая в калитку, окликнул его запыхавшийся Филат. – Дедка! Там сход порешил… Свата Аноху да дедушку Ивана Финогеныча в совет выбрали!

– Кого?! – Дементей Иваныч сделался вдруг кумачовым, в глазах потемнело. – Кого? – прохрипел он и схватился обеими руками за косяк, чтоб не упасть.

– Дедка, что с тобой? – испугался Филат.

– За Ипатом… за уставщиком, – просвистел сквозь синие губы Дементей Иваныч, и неверными шагами толкнулся в сени.

Переступив порог, он повалился на кровать:

– Темно… ничо не вижу… темно.

Все, кто был в избе, всполошились. Павловна наклонилась над ним. Федот загремел – будто где далеко – своей деревяшкой.

– За Ипатом… Побег ли Филатка? – просипел Дементей Иваныч.

Кто-то кинулся из избы вслед Филату. – Аноху в совет… – зашептал Дементей Иваныч. – Вот когда почет сестрице Ахимье… А мне? У нее-то уж ни соринки со двора не возьмут… у них не возьмут, у нас… И старику почет… Поизгаляется теперь Соломонида над нами… судом пойдет. Да что суд, – без суда всё сызнова переделят, заберут… Край подошел, вот когда край!

Он хрипел, задыхался…

Народ расходился с собрания, и бегущий вдоль улицы со всех ног Филатка кричал на ходу:

– Кажись, дедка… За Ипатом послали!..

Народ заворачивал к избе Дементея. Любопытные стали набиваться в сени.

Павловна волновалась, всхлипывала:

– Дементей Иваныч, за што же это такое?.. Господи! Скоро ли Ипат Ипатыч?..

Уставщик раздвинул плотный круг посторонних у кровати, склонился над Дементеем, но тот уже не видел пастыря.

Грудь Дементея Иваныча бурно вздымалась, кумачовое его лицо запрокинулось на подушке.

– Фельдшера бы, – тихо, неуверенно сказал кто-то. Уставщик взял Дементея Иваныча за руку, привычно произнес:

– Сотворим молитву господу…

Больной тряхнул головою, тень какой-то заботы скользнула по неузнаваемому его лицу.

– Это я тогда… Мартьяна… в бане… в самогон, – явственно выговорил он. – И еще…

Дементей Иваныч вздрогнул, вытянулся, грудь его стала опадать, точно проваливалась…

В избе у порога, где грудился народ, стало тихо-тихо.

6

После первой встречи с Лампеей, когда она так задушевно спела песню и так взволновала его, Епиха не пропускал уже больше ни одного воскресенья. В полдень он непременно появлялся на горке, у камней, разыскивал глазами Лампею среди яркого цветника девок, подходил к ней.

Парни насмешливо трунили над ним: – Дорогу советчику!

– Дорогу кооперативщику!

– Его, брат, теперича не замай!..

Епиха пропускал мимо ушей эти смешки, просил Лампею спеть ту же песню про зеленую кормилицу-степь…

– Сулился новой научить, – сказала как-то Лампея в ответ на его просьбу. – Каждый раз я да я, а когда же твою слушать будем? – засмеялась она.

– Я давно собираюсь, да вот… сама поешь… – запнулся Епиха. – Раз я обещал, не обману… Давай! – Он подсел к ней вплотную и затянул неожиданно приятным, бархатистым тенорком:

                               Смело, товарищи, в ногу,

                               духом окрепнем в борьбе…



Кто-то хихикнул.

– Постойте, постойте! – недовольно наморщила лоб Лампея. Она до конца внимательно прослушала песню, – Епиха спел ее с подъемом, в боевом военном темпе. На третьем куплете он даже встал на ноги и начал взмахивать плавно рукою, будто помогал себе, будто приглашал остальных подхватить песню.

– Ай да Епиха!

– Мастак! – послышались восхищенные голоса. Никто уже не смеялся.

Епиха спросил у парней гармошку и еще раз повторил песню, складно и ловко подыгрывая самому себе.

– Гляньте, и на гармонии-то как зажваривает! – сказал хозяин гармошки, и трудно было понять, восторгается ли он Епишкиной игрой или зависть берет его, что лучше его гармонист объявился.

Лампея вполголоса подтягивала, и Епиха с радостью заметил, что она уже запомнила все слова от начала до конца.

– Ну и память у тебя, Лампея! – возвращая гармошку хозяину, сказал он.

– Подумаешь, память! Долгая ли песня-то, – ответила польщенная Лампея. – Еще надо учить, чтоб крепко засела… Песня добрая.

– Учитель не отказывает, – засмеялся Епиха. – В любое время, когда хошь… И другим песням научу.

Вечером, после заката, – сидел на завалинках праздный прохлаждающийся народ, и звезды зажигались в синем пологе высокого неба, – на Краснояре появился Епиха. Он шел по темной улице один, и сбоку у него висела невесть у кого добытая гармошка.

Остановившись у ворот Анохиной избы, – за ставнями горел свет, – он с минуту постоял в нерешительности, потом сел на завалинку, спустил гармошку на колени и рванул мехи. Под окном заплескались веселые призывные звуки буденновского марша.

Ахимья Ивановна толкнула изнутри отпирающийся ставень, распахнула створки.

– Какого полунощника господь нам дает? – высунувшись из окошка, ласково спросила она.

Лампея усмехнулась: «Это он!.. Меня!» – и неприметно выскользнула в сени. Ахимья Ивановна все еще вглядывалась в темень, старалась распознать, кто там сидит внизу на лавке, чей это парень, который так впился в гармошку и не хочет назваться.

– Мамка! – внезапно вырастая рядом с поздним гулеваном, крикнула снизу Лампея. – Закрой окошко, я еще посижу.

– Кто это? – спросила Ахимья Ивановна.

– Свой! – ответила Лампея. – Кто же чужой подсядет? Ахимья Ивановна захлопнула створки и подтянула болт ставня за ременную привязь.

– Загулялась-заигралась наша Лампея, – сказала она, – полночь ее не держит. Кажись, батька, скоро свадьбу играть станем?

– Дня им не хватает, день-то какой теперя… Спать не дадут, – заворчал, равнодушно впрочем, Аноха Кондратьич, растянувшийся уже на кровати…

Под окном плясал дробный нездешний мотив, и чей-то голос подпевал гармошке…

– Ой, да ты на песни мастер! – говорила Лампея. – И эта бравая. Ты, видать, дивно их знаешь?

– С нас хватит, – хвастал Епишка и придвигался к Лампеину локтю.

– А ну еще, – просила она, будто не замечая его близости.

– Еще? С нашим удовольствием!

И он играл и пел, и далеко над темной улицей плыл его бархатистый голос.

– Мне бы столь выучить, – с легкой завистью проговорила Лампея.

– Что ж, и учи. Кто тебе не велит? Я постоянно пособить могу… прийти..

– Сюда?.. нет! – рассмеялась Лампея. – Вишь, спать не даем… Поздно уж поди.

Она поднялась с завалинки.

– А куда? – спросил напористо Епиха.

Словно бы задумавшись, она глядела на него и молчала.

– Куда скажешь, туда и приду, – рискнул он, чувствуя, как заколотилось вдруг сердце.

– Никуда! – звонко залилась Лампея.

– Ну, я пошел, – с внезапной злостью буркнул Епиха, подхватил гармонь и пошагал прочь в густой тени изб.

Это было неожиданно для Лампеи, она вытянула шею, напрягала глаза, чтоб рассмотреть, далеко ли он… где он? «Осерчал», – досадуя на себя, подумала девушка.

– Епиха! – негромко крикнула она вдруг. – Воротись, Епиха!

– Зачем? – отозвался из темноты тоже негромкий голос, и в том голосе услышала Лампея недоверие и колебание.

– Не уходи, Епиха, воротись, – повторила она поспешно, – счас скажу…

– Скажи…

Епихин голос приближался.

– Приходи к нам завтра ввечеру… на гумно, – прошептала Лампея и кинулась к воротам.

У ворот она оглянулась:

– Не забудь… Прощай!

– Прощай… А гармошку захватить? – Епиха снова растаял в тени изб.

– Не знаю… как хочешь…


Епиха задами подошел к Анохину гумну. По проулку брели запоздавшие, возвращающиеся со степи, медлительные коровы, хрипло, с надрывом мычали в улице у ворот. Где-то ревел бык. Оседала пыль, позлащенная последними лучами заходящего яркого солнца. В дальнем конце деревни плавленым золотом зари горели чьи-то открытые окна.

Епиха остановился у загородки. Он не ошибся: это их гумно, вон и высокий колодезный журавель с цепью… Епиха занес было ногу на верхнюю жердь прясла, чтоб перепрыгнуть, – и тут он увидел: к нему по огородной меже идет Лампея.

– В аккурат… сошлись, – смутился он, и лицо его пошло пятнами.

– Дак сошлись, – хохотнула Лампея и протянула руку через прясло. – Ну, здравствуй, учитель!

– Здравствуй… Опять, значит, учить тебя?

– А то как же! За тем и пришла.

– «Мы красна кавалерия, и про нас…» – затянул вполголоса Епиха и вдруг – вскинул руки и положил их на круглые Лампеины плечи: – А любить станешь?

Сделай так кто другой, Лампея, не задумываясь, тряхнула бы плечами, крепко осерчала. Но он, Епиха, не походил на других парней: не охальник он и умен не в пример прочим, – дурака-то не посадят в сельсовет и в лавку… А уж что песельник!..

Она молча глядела куда-то поверх Епишкиной головы, боялась заглянуть ему в глаза.

– Что ж ты молчишь? – осмелел Епиха. Лампея порывисто вздохнула, сказала наконец:

– Шла я к тебе и все думала… и вчерась все думала, не спала. А ты смеяться не будешь?

– Ну, что ты!

– Думала все… Отменный ты… на других ребят не похож…

– Что же мне смеяться, когда и я то же вижу, – нет такой другой девки у нас, как ты…

Лампее вдруг стало легко-легко, – Епишкина искренность растрогала ее, она глянула ему в глаза безо всякого смущения, сказала просто:

– Если песням учить станешь, то и любить буду… Только я тебе скажу… мамка сколь раз говорила: старинные-то люди без любви сходились да жили… Да и мы… да и я не знаю, что такое любовь. А ты знаешь?

– Знаю!.. Вот что! – Епиха порывисто перебросил свои руки с девичьих плеч на ее шею, притянул Лампеину голову к своим губам.

– Ва-ай, табачищем разит! – выдохнула Лампея, и черные глаза ее лучисто засветились.

Вырвавшись от Епихи, она побежала межою к воротам.

Упершись грудью в прясла, он провожал взглядом ее стройную, чуть наклоненную в беге фигуру и улыбался счастливо, – на губах его будто горела неизъяснимая сладость Лампеина поцелуя.

7

Почтовый оборский ямщик Кирюха привез Ивану Финогенычу разом два известия, две большие новости.

Старика не было в избе, – он отлучился неподалеку за корьем, – и Кирюха, усевшись на скамью против Соломониды Егоровны, принялся рассказывать:

– Ахимья-то Ивановна так и ахнула: «Я ли де не упреждала его, – новая изба, да долго ли в ней жить доведется… За непочтение к родителям это ему ниспослано: укоротил господь веку…» И верно: крутенек был Дементей к Финогенычу, уж и крутенек… царство ему небесное…

– Небесное… такому злыдню! – ехидно зашипела Соломонида. – Ему и в аду места не найдется, не токмо в царствии… Что ён только не вытворял, как не мучил нас?! Ослобонились, прости ты меня, царица пресвятая! Воистину господь увидел наши слезы… прибрал от нас лиходея.

– Да-да, – неопределенно поддакнул Кирюха, далекий от этой давней вражды мачехи с пасынком. – А еще, – продолжал он, – вот тут у меня письмо Финогенычу от председателя Алдохи. Финогеныча-то членом сельского совета выбрали.

– Выбрали? Да за чо же это его? – всплеснула руками Соломонида Егоровна; она не понимала, плохо это или хорошо и что приличествует случаю: радоваться или печалиться.

– Как за што? Значит, заслужил человек…

– Заслужил? Да чо же он такое исделал им? – испугалась Соломонида.

Кирюха усмехнулся:

– А пакет командующему… вот то и сделал! Видно, старая подмога, доброе дело не забываются… Да и старость уважают…

Дверь отворилась, и, нагнувшись у притолоки, в избу шагнул Иван Финогеныч.

– Ну, поздравляю! – пошел ему навстречу Кирюха. – С избранием в сельсовет. Вот письмо тебе от Алдохи.

– А Дёмша-то стукнулся, – забежала вперед Соломонида Егоровна.

Отстраняя ее рукою, Кирюха протянул старику серый пакет…

Два человека стояли перед ним, каждый старался сообщить ему, видимо, важную новость, и Финогеныч не знал, кого ему раньше слушать.

– Читай, ты… грамотнее моего, – усмехнулся он соседу. Кирюха наскоро прочел извещение председателя.

– Выходит, ты теперь не простой мужик, а член совета… власть, – сказал он. – И Евдоким Пахомыч просил передать тебе поклон. Вот я первый и поздравляю тебя…

Иван Финогеныч сел на лавку, опустил меж колен длинные свои руки.

– А Дёмша-то стукнулся, – нетерпеливо повторила Соломонида Егоровна.

Но Финогеныч не слушал ее. В сивой его голове разом хлынул стремительный поток дум: «Вот оно, вот!.. Пришло! Пришла настоящая награда за великую его услугу. Не он ли надеялся и верил, что не будет та услуга забыта?.. Не забыли! Они не могли забыть, – не такие это люди!.. Харитон ли, Алдоха ли, – верные, верные дружки его. И дело их верное: на богатеев, на богатейскую жадобу подняли они народ, и его, старого, зовут помогать. Он пойдет!.. Шел же он по молодости лет в старосты, заставлял же мужиков гнуть спину на урядников и уставщиков. Так почему же теперь не пойти ему, когда Ленин повернул народ против уставщиков, против жадобы – за правильность жизни, за то, чтоб человек человеком стал? Великая честь!.. И не дадут уж ему осесть в окончательную нужду, и не придется ему побираться на пороге могилы… Эх, пожить бы теперь! Своими бы глазами поглядеть новую жизнь!.. Ничто уж не страшно, никакого худа теперь ему не будет, никакого худа не учинит ему судьба, если б даже хотела… Знать, отступилась она, судьба, от него… Ничто уж теперь не страшно…»

Он сидел, и улыбка блуждала по его старческим пепельным губам, мелькала в серых острых глазах.

– Дёмша, говорю, помёр! – крикнула зло Соломонида. – Чо молчишь-то?

– Уж и похоронили, – вставил Кирюха.

– Помёр… похоронили… царство ему небесное, – задумчиво сказал Иван Финогеныч, словно бы освобождаясь от видений прекрасного веселого сна.

ГЛАВА ПЯТАЯ

1

Прошло три года.

Ох, уж и года это были! Не то чтобы круто перевертывалась жизнь, ломалась семейщина, но каждый год, каждый месяц почти приносил с собою какую-нибудь новину, о которой никольцы не знали что уж и думать.

Пусть советская власть не столь уж страшна, как спервоначалу справным мужикам казалось, – жить дает, только налогу им больше прочих, – пусть не трогает сельсовет ни церкви, ни пастыря Ипата, все же нет у крепких мужиков полной уверенности в завтрашнем дне. Слов нет, расти дают, богатеть хозяйствам не мешают, но тут же и поджимают: как придет осень, сыпь им хлеба больше других, до самой почти вёшной не оставляют тебя в покое. Зато бедным, однолошадным – полная поблажка, всяческая льгота, – чего тем не жить! Председатель Алдоха с Епишкой через те льготы да послабления настоящими хозяевами стали, скотиной обзавелись, пашут-сеют себе, в ус не дуют, хлеба им не ссыпать…

Все растут, ширятся – Аноха Кондратьич, Самоха, Мартьян Яковлевич, Егор Терентьевич, даже Мартьян Алексеевич, первый, бешеный, председатель, – и тот зарылся в своем хозяйстве, сельсоветом и делами мирскими попустился начисто. А через что Мартьян Алексеевич сельсоветом попустился, перестал туда показываться? Через обиду свою: после смерти Дементея, когда вся деревня узнала, что Мартьян пострадал от кулацкой руки, он стал хлопотать, чтоб восстановили его в партии. Он шумел в волостном комитете, что он есть жертва классового врага и что пьянство его, случайное и непродолжительное, никого не дискредитировало, – он и пьяный был страшен для них, иначе враг не поднял бы на него руку. Но хлопоты его успехом не увенчались: ему было предложено вступать в партию на общих основаниях. Тогда Мартьян, затаившись в себе, перестал слушать Алдоху, зарылся в хозяйстве, в собственном своем дворе замкнулся наглухо.

Так же замкнулся и Спирька. Он работал за троих, все копил и множил свое добро. После того как ушла от него в последней раз поздним вечером Немуха и сгорела новая школа, вернее, после того, как таскали его свидетелем к наезжему прокурору, – уж он ли не дрожал, не зарекался! – Спирька сказал себе твердо: «Уж теперь-то каюк, будя!» – и прогнал со двора богоданного тестя Астафея Мартьяныча, который как-то сунулся к нему за какой-то новой подмогой.

Многие справные мужики начинали мириться с существовавшем докучливой власти: жиреть дают, петлю на шею не надевают. Вот говорили попервости: бурятская республика братских над семейщиной поставит, силой в басурманскую веру погонит, и нет ведь этого, что напрасно, – хоть и бурятская власть, а на селе и в волости свой же брат, семейские мужики. Уж не зря ли болтовня эта, – спрашивали себя многие, и чем дальше шло время, тем все более и более убеждались – зря, никто над семейщиной никакого изгальства и не думал чинить. Зимою двадцать четвертого года, после крещения, когда умер Ленин, тоже вот гуторили, что будут большие перемены, и Димиха тогда снова носила по улицам свое сказанье о близком конце советской власти. Но никаких перемен от кончины Ленина не последовало – никольцы жили, как жили. И уж многие, справные и несправные, стали спрашивать себя: «Кто же мутит нас все это время?.. То братская республика, то вот опять с Лениным… Дурят только народ…» И уж не с прежним доверием стали внимать злым наговорам Покали, Астахи, Амоса, а кто и вовсе махал рукою на скудоумные их речи.

Покаля осунулся, постарел, стал каким-то обрюзглым и косматым, но неугасимый дух ненависти и упорства, казалось, с годами пуще и пуще разгорался в нем. Он отказывался понимать односельчан, он костил покладистых, за глаза и в глаза ругал их вислоухими дураками и раззявами.

– Небось кряхтите, когда хлеб выгребать приходят? Не так еще закряхтите – волком завоете, когда накопите добра полные короба, да разом у вас и отымут всё… Всё отымут, всё! К тому большевики ведут, попомните мое слово!.. Что, не обманули нас насчет серебра? Обманули! Сперва, после буфера, с месяц-другой, прилику ради, подержали мы его в руках, а потом-от – будто сквозь пальцы ушло оно, вот как нашего брата жогнули!

Покале казалось, что он едва ли не один во всей деревне видит приближение катастрофы, видит, как неуклонно, последовательно, безоговорочно, как смерть, подкрадывается она. И он бесился при мысли, – как могут быть люди так слепы и равнодушны, как они не замечают надвигающейся беды. Она входит в семейскую жизнь постепенно, неумолимо, по кусочкам разъедает и сокрушает ее… Скудеет жизнь, вот как измельчала и оскудела она за последние эти годы! Куда делись масленичные и пасхальные гульбища и весельства с их конскими бегами, с каруселями, с морем самогона. Самогонку сельсовет изничтожил беспощадно, чтоб пьяные не дрались, не резали друг дружку. Теперь объявились вдовухи-шинкарки, они возят казенную водку из Завода, потихоньку поторговывают в своих ямках. И чуть где перепились, пустили кому-нибудь кровь, – сельсовет тут как тут: плати штраф, отвечай по закону… Во всякую дыру сельсовет лезет. Искони сажала семейщина малолеток верхами на конских бегах, искони падали подростки на землю во время бешеного скача, зашибались, увечились, – сельсовет запретил сажать на коней ребятишек, – и бега сократились. Раньше хлестко дрались парни из-за девок, стяжками головы друг другу проламывали, а как понаехала бесшабашная солдатня, пуще драки пошли, вовсе совести никакой не стало. В тот год, как умер Ленин, в Петров день, распьяным-пьяные ребята, настегивая коня, въехали упряжкой на гуляночную горку, задавили колесами насмерть двух девок, многих посшибали с ног оглоблями. Так-то в старину не бывало, такого бесчестья! И уж, конечно, сельсовет вмешался в это дело, арестовал наездников, некоторых засудили, и с той поры не допускает, чтоб молодежь перепивалась да на горке большими кучами сходились, и стало потише… Утеснение пошло, какого семейщина век не видала. Со всех сторонжмет неугомонный председатель Алдоха, как жал некогда бешеный Мартьян, Мартьян-то скопытился, не пора ли скопытиться и Алдохе, виновнику всех обид, огорчений, невиданного оскудения семейской жизни?

Так думал Покаля и каждый раз приходил к выводу: «Да, пора!»

После нежданной смерти Дементея Иваныча, – фельдшер сказывал, что лопнуло у него сердце, – Павловна вскоре же ушла восвояси вместе с хрипатым коротышом своим Мишкой. Не по доброй воле откочевала она в старую свою избу: выжила ее остроносая Хамаида, Васькина хозяйка.

Была Хамаида Варфоломеевна под стать своему Василию Дементеичу: скупенька, бережлива не в меру, вместе с мужиком рвалась с коих пор к самостоятельному жительству. А тут им этакий двор достался, да чтоб терпеть над собой ли, рядом ли, еще одного хозяина! Да и какая хозяйка Павловна, какие у нее права на двор, на имущество, когда она жила-то с батюшкой Дементеем без году неделю? И вот выжили Василий с Хамаидой мачеху, чтоб во всю свою ширь развернуться, а чтоб не было реву лишнего, выделили ей кое-чего по малости – коня, корову, плуг, лопатины разной… Павловна ушла от греха, ничего больше не домогалась, – рада была и тому, что дали, могли бы и вовсе прогнать безо всего. Мишка ее подрос, и она надеялась, что ей удастся наладить собственное хозяйство.

В батьку выдался Василий Дементеич: не любит ни с кем делиться, не любит стеснения в своем дворе чувствовать. Он один хозяин – и баста. Отделавшись от Павловны, он не замедлил отделаться и от калечного брата Федота.

Какой из безногого работник, одно горе, и все эти годы Федот сидел на шее отца и брата. Он вел тихую жизнь, изредка выезжал зимою за сеном и дровами, весной, в пахоту, он мог лишь, как мальчонка, елозить верхом на запряженном в борону коне, на покос и страду его вовсе не брали, – куда такой годится. Федот обленился, располнел, любил выпить, когда в доме случались гости. Видимо, он примирился со своей незавидной долей и даже был доволен, что все его оставили в покое, в том числе и Лукашка, – у Лукашки теперь свои заботы, женился он, хозяйствует, не до Федота ему, да и кому придет охота колченогого шпынять, ежели и без того его бог обездолил.

Василий Дементеич подыскал Федоту подходящую невесту, – нашлась-таки девка, согласившаяся пойти за безногого, – оженил, отделил напрочь, да и поселил на Оборе. После раздела Василий стал числиться середняком, но он не унывал от потери в хозяйстве. «Куда как вольготнее теперича стало, – говорил он себе, – одни мы с Хамаидой, сами себе цари… Даже лучше так-то: налогу поменьше, пальцем советчики тыкать на мою зажиточность перестанут. А там снова наживу…» Федот же, по скудости его имущества, попал в разряд бедняков. Сам он нанялся почту на пару с Кирюхой возить, а бабу свою, Еленку, приспособил мало-мало пахать и сеять, сажать огородину.

Поселился Федот в старом, тесном и мрачном зимовье, откупленном у Кирюхи за гроши, по соседству с дедушкой Иваном Финогенычем. Как будто нарочно свела их судьба вместе горе мыкать.

Впрочем, у Ивана Финогеныча не так уж плохи дела. Он даже перестал показываться на деревне с дегтярным своим торгом. Исхлопотал ему председатель Алдоха небольшую пенсию, а крестком частенько подбрасывал ссуду – то семян даст на посев, то еще что. Малые его сыны подросли и кое-как помогали. Если б не бесхозяйная Соломонида да не Ермишка, окончательно отбившийся от рук, вовсе бы жить можно. Не раз выручал Финогеныч внука Федота то тем, то другим, – от Василия-то, видно, помощи ждать нечего, – рассуждал старик, – в батьку, кажись, уродился.

На пленумы сельсовета Иван Финогеныч выезжал исправно, сидел в сборне с начала до конца и, слушая речи, важно и понимающе покачивал сивой головою… Наезжая в деревню, он чувствовал себя теперь свободно, будто сняли с него неприятную ношу, – Деревушку ему объезжать было уж не нужно, оскорбительной встречи с Дёмшей опасаться нечего.

Да о нем Иван Финогеныч и думать перестал. Жадоба его задавила, от зависти лопнуло сердце, – так решил он почти три года назад, когда умер Дементей, и это казалось ему естественным завершением Дёмшиной неправедной, нечистой жизни, и думать тут было больше не о чем.

Всякий раз Иван Финогеныч обязательно навещал дочку Ахимью. Только не желал он принимать теперь от нее никаких даров: ни к чему это, хоть плохой, но есть у него собственный достаток, не за этим он к ней приезжает, – из уважения, от любви, от тоски родительского сердца.

Ахимья Ивановна за эти годы вступила в полосу процветания, – скота куда как прибавилось, одних коров двенадцать штук доится, два года подряд выдались урожайные, хлеба в амбаре девать некуда, налог ее с Анохой не давит. За что ей на советскую власть в обиде быть, как многим другим хозяевам, что напрасно бога гневить! Но и у нее, как у многих, неспокойно на сердце, – каждый месяц видит она перемены, и кто скажет, чем эти перемены кончатся.

Девки по-прежнему жили в согласии, в послушании, только вот Лампея замуж собралась. Аноха Кондратьич и слышать не хотел о Лампеином женихе.

– Еретик! Табакур! – ревел он. – Настоящего тебе парня не стало, што ли… бестабашного?.. Своей избы даже нету… Хэка, паря!

Чуть усмехаясь одними зеленоватыми глазами, Ахимья Ивановна хранила молчание.

– Да скажи ты ей, дуре! – набрасывался на нее Аноха.

– Что ж я скажу… Не мне жить, табак нюхать. Ей, видно, сладко, – старалась шуткой унять Ахимья Ивановна разошедшегося супруга.

– Тьфу!.. Постылые вы! – досадливо чмыхал носом Аноха Кондратьич.

На это только и хватало его гневного пороха, – выругавшись, он отходил, перекидывал разговор на другое.

В сердце своем Ахимья Ивановна тоже не одобряла выбора Лампеи, но никогда еще не навязывала она дочерям своей воли, и этой не хотела навязывать. Она осторожно заговаривала с Лампеей о Епишке: нет-нет да и прокатится насчет скудости его хозяйства, насчет его непоседливости и занятости мирскими делами. Будто хотела она сказать своей дочке: какой из него хозяин, когда устрял он по макушку в кооперации и сельсовете, не до пашни ему, смотри, как бы не запряг тебя в работу, не пришлось бы тебе каяться, горя отведать… на черством хлебе с водой, после материных-то разносолов не шибко поглянется… а когда ребятишки пойдут при этаких-то нехватках, замечешься как белка в колесе. Будто это хотелось сказать Ахимье Ивановне, но не говорила прямо, а только к тому вела, – а там, мол, сама гляди, Лампеюшка…

Шила в мешке не утаишь, и любовь свою в деревне тоже никуда не спрячешь. Месяц за месяцем встречались, миловались да целовались Епишка с Лампеей, и однажды накрыла их старшая сестра Анфиса. Завидно ей, что ли, стало, что вот Лампейка моложе ее, а уж женишком-ухажером обзавелась, только выказала она все начистоту матери. С той поры и пошел ругаться Аноха Кондратьич.

И ходили Епишка с Лампеей на посиделки да на гулянки, и песни вместе пели, – кто теперь больше Лампеи знает песен на деревне, а может, и в волости? И думали вместе, как бы обломать упрямого батьку, настойчиво искали ходов-выходов, чтоб все получилось прилично, без убёга. Убегом замуж Лампея идти не соглашалась: позор семье, любимой матушке, да и себе ущерб, – ничего тогда батька не даст, разгневается и проклянет.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю