355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Илья Чернев » Семейщина » Текст книги (страница 30)
Семейщина
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 04:57

Текст книги "Семейщина"


Автор книги: Илья Чернев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 30 (всего у книги 54 страниц)

– Што ж, она… куда-то со вчерашнего вечера ушла, – подозрительно вскинул бровями Ипат Ипатыч.

– Занемоглось ей, батюшка, дома лежит… Куда ей деться, – соврала наученная Епихой батрачка…

– Занемоглось? Что болит-то? Девка, кажись, молоденькая, – Дивился Ипат Ипатыч.

– Да вот занедужилось… Голова…

– Голова? – протянул он. – Што ж, это бывает…

– Ты уж ее отпусти, – смиренно попросила Марфа.

– Касаемо этого поговори с Федей, он нанимал, он и расчет даст. Я неволить не могу, и он не станет. Не такие мы люди, сама знаешь.

– Вестимо…

В это самое время Епиха сидел в Марфиной избенке, и перед ним стояла зардевшаяся Марья.

– …Ну, ладно! Коли отказываешься подать заявление прокурору, – уламывал он девушку, – я сам за тебя напишу! Не хочешь? В слезы?

– Да стыдно мне, – заплакала Марья.

– Какой может быть стыд… вывести на чистую воду такого мошенника?

– Мошенника! – закрывая ладонями лицо, в страхе вскрикнула Марья.

– Конечно, мошенника! – рассердился Епиха. – Что ж он, по-твоему, не живоглот, а святой, если позарился…

Марья упала на лавку и забилась в рыданиях. Епиха понял, что хватил лишку.

– Ну, будя, – мягко сказал он, – я не стану подавать жалобу. Не станут его судить, и тебя никуда не потащат. И будешь ты богородицей, а матка твоя по-прежнему… строчницей.

– Смеешься все? – подняла на него Марья заплаканные глаза.

– Да, смеюсь! – жестко заговорил он. – Они нашей темнотой как хотят пользуются, а мы же сами им пособляем, – как тут не смеяться? Конечно, мы все антихристы, а они – ангелы, мы – лиходеи, они – праведные люди… И мы обязаны до скончания веков на них горбиться, да за них же молиться, да их ублажать! Ловко придумано! Неужто ты всерьез веришь, что если богатея берут за глотку, а бедняки хотят жить по-человечески, так это царство антихриста… Ты – дочь батрачки и сама батрачка!

Марья уставилась на него немигающими глазами.

– Я боюсь его, Епифан Иваныч, – тихо уронила она. – И вас боюсь…

– А ты никого не бойся! Подавай заявление прокурору, или я… я… ославлю тебя на всю деревню, – ишь богородица выискалась! – в Епихиных глазах плескался смех. – Признавайся: видала ты такой сон, чтоб Ипат в раю сидел?

– По судам затаскают… – снова заплакала Марья.

– Выбирай: или ты заявишь, или я раззвоню, – чертям тошно станет!

Марье стало страшно: он такой, Епишка, он не пощадит… Она плакала, не знала, что ей делать.

– Утоплюсь… в колодец кинусь! – заревела она.

– Ну и дура, – принялся он ласково журить ее… Вернувшись домой, Марфа удивилась, зачем к ним пожаловал Епиха. Он встал ей навстречу.

– Ну, теперича полная достоверность… Сама сказала мне! – он указал на Марью.

– И у меня достоверность… почудилось мне, испугался он, как я пришла. Сразу согласье дал…

– Дал? Хорошо!

– Ты уж помалкивай, Епифан Иваныч… чтоб шито-крыто.

– И ты туда же! – закипел Епиха. – С кой поры ты живоглотов покрывать стала, Марфа?! Видно, твоя шея терпеливая… Есть такие люди – им плюнь в глаза, они скажут: божья роса!

Марфа выпучила на Епиху глаза – да как завоет вдруг…

4

Будто буран завьюжил над деревней, – так посыпались в Никольское уполномоченные из рика, из города, из края.

Ярилась зима морозами, и того пуще ярились большие и малые городские начальники – нажимистые и крикливые. И ровно не знали они других слов, кроме как – коллективизация, колхоз, артель…

Собрания следовали сплошным потоком. Надсаждаясь, размахивая руками, приезжие понуждали никольцев согнать, в один двор весь скот, сложить вместе плуги, бороны, молотилки, пахать и сеять под одно – на общей земле общими конями. Кое-кто из них угрожал всяческими карами, гнался за процентами, – поглядите, мол, как в других краях быстро возникают колхозы, скоро весь Советский Союз превратится в сплошной колхоз, а вы отстаете, отстаете! Это проистекало от неумения подойти к мужику, найти нужные и убедительные слова, от собственного бессилья, от сознания, что вот где-то рядом обгоняют их, вырываются вперед на десятки процентов… Отсюда и нажим, и спешка, и ненужная горячка.

Будто по сердцу ударило никольцев новое это слово – колхоз. Это было неслыханно: коней и все хозяйство вместе, и паши общую пашню и не будет ни межей, ничего! Это было умопомрачительно, диковинно, это опрокидывало в тартарары исконные устои и представления.

– Вот дождались комунии, – злорадно шипели, справные, – Накликали… доверились, дали весь хлеб выгрести… Теперь – всё подчистую заметут, в одних портках, в степь выгонят, – иди куда хошь!.. Накликали на свою голову!

– Что говорить: съели волки кобылу и оглобли не оставили. И тут уж все зашатались – и середняк и бедняк – и темной тучей, воткнув бороды в колени, недвижно сидели на собраниях, выжидающе молчали. Даже Викул Пахомыч да Корней с Епихой на первых порах растерялись, – на что уж советские мужики.

И спешили из улицы в улицу, словно бы подгоняя друг друга, невероятные слухи-домыслы:

– Всё сообща… и бабы… одно обчее одеяло… разврат несусветный…

– В старину были помещики… Нынче объявились новые, ездить на нашей шее… на них робить…

– Колхоз – разоренье: скоро переменится власть, и кто войдет в колхоз, тех перевешают, перестреляют.

– Вскорости всем коммунистам Страшный суд настанет… тогда и колхозников этих самых сожрут на том свете черти… живьем сожрут.

– Кто поддастся колхозу, тот будет проклят на веки вечные, отдаст свою душу антихристу.

– Колхоз – антихристово главное гнездо… Люди христовой веры не могут туда вступать…

– Не божье то творение – колхозы, но ад человеческий. Их сатана придумал для темного народа…

Шаталась в уме семейщина, и пуще всего колготали бабы, – кому же хочется под общее одеяло лезть, скота, огородины лишаться?

– Не пустим мужиков. Пущай не думают! – ревели бабы. Крепко поработал в эти дни пастырь Ипат Ипатыч. Отринув страх, в проповедях своих он звал народ подняться дружно против колхоза и слова «колхоз» и «антихрист» склонял на все лады. Потрясая бородою, он намекал пастве, что, может, ждет его мученический венец за его правду и бесстрашие и что мир, в случае чего, должен избрать себе пастырем Самоху.

– Я уйду ко господу, приняв мученическую смерть от еретиков, но до конца дней своих не перестану открывать народу глаза! Ежели случится такое… благословляю Самуила…

Старухи падали на колени, плакали, бились головою о гулкий пол.

В эти дни пуще прежнего горели по ночам в Хонхолое избы сельсоветчиков и коммунистов – по нескольку изб сразу. Ежевечерне видели никольцы, как полыхает в небе далекое зарево и крестились дрожащими перстами:

– Господь карает… пронесло бы!

Вскоре никольцы услыхали: в Хонхолое арестовали Булычева, тамошнего фельдшера да трех мужиков, и назначила им власть дальнюю отсылку, а хонхолойский уставщик отрекся от сана. После этого и пожары прекратились, – да кого ж и жечь-то, дворов триста выгорело. И зашевелились хонхолойцы насчет колхоза, гоношатся в артели. И в Хараузе гоношатся, и в Мухоршибири, и в Гашее, и в прочих деревнях окрест. А на Чикое, слышно, поднялся народ с оружием в руках, – сгоняли чикойцев в коммуны и артели, силком сгоняли, и не стерпели они, да и встали на дыбы. Ежевечерне шли теперь совещания в горнице уставщика Ипата.

– Винтовки готовить… народ готовить, – говорил тихим своим голосом Самоха.

– Да, готовить… и ждать, когда Потемкин сигнал даст, чтобы, значит, всем враз, – соглашался Покаля: работа в совете научила его сдержанности, осторожности, терпению.

– Што-то у чикойцев выйдет? – покачивал плешивой головою Ипат Ипатыч. – Не знай, что уж и выйдет… Обождать надобно. Эх, ежели бы китайцы осенью-то погодили, да теперь подоспели, – другое б дело! А то, вишь, раньше времени сунулись и уж, слыхать, замиренья просят… Эх, безо время! Не знай, что уж и получится у чикойцев…

Ипатовы подручные часто говорили о том, что кругом, во всех прочих деревнях, предвидя всеобщий разор и голод, мужики принялись напропалую резать скот.

Начетчик Амос и Астаха вполне одобряли эту меру, поддержал ее и Покаля:

– Хоть до коммуны мяса поисть вдосталь, – все равно оберут, с голоду околеешь. Справляй рождество вовсю!

И вот, точно искрой перебросило в Никольское из других деревень невообразимую остервенелость, – забивали коров справные и несправные, свежевали бараньи туши, объедались и хоронили мясо в ямах на гумнах… горели во дворах костры, опаливала семейщина на огне свиней, и по деревне пахло паленой щетиной…

– Что вы делаете? Что вы делаете! Не скот режете – себя режете! – носился из избы в избу и кричал Епиха.

5

За последние дни Ипат Ипатыч возобновил через надежных людей деятельную связь с Потемкиным, – тому-то в городе лучше видать, как там и что. «Не оступиться бы!» – не раз предупреждал пастырь самого себя.

От Потемкина шли неутешительные вести: в прочих-то деревнях туго подымается народ против колхозов. Потемкин советовал духовникам глубже зарываться от советского стерегущего глаза, сильнее мутить семейщину, самим себя беречь как зеницу ока.

– Красьтесь красной краской, – поучал он уставщиков, – не роняйте себя в глазах народа. Где надо, похвалите советские порядки и даже… отрекайтесь от сана и порицайте веру, но себя от анафемских кар соблюдите.

Это было уже превыше всякого разума, – Ипат Ипатыч не мог вместить такое: отречься от сана, порицать веру!

Однако уставщики соседних деревень понемногу воспринимали потемкинский совет, – нет возможности волку жить в овечьем стаде, нужно самим овцами прикидываться. Восемнадцать пастырей сняли с себя сан, но многие ли среди них сделали это, не кривя душой, – раз-два, и обчелся.

– Чует мое сердце, – говорил Самохе, верному своему сподвижнику, Ипат Ипатыч, – быть беде… как голову свою сохраним?

Тревога закрадывалась ему в душу: он не берегся, принародно, открыто выступал против власти. «Не брякнул бы кто!» Шли дни… Ипат Ипатыч все больше начинал понимать, что путь, указанный Потемкиным, – единственно правильный путь: иначе несдобровать ему. Для видимости устранится он от дел, передаст церковь Самохе, примет на голову мученический венец гонимого, – что в этом плохого? Это лучше, чем подпевать коммунистам, как советует тот же Потемкин, – на это он, Ипат, не пойдет, ни за что не пойдет! Да и к чему? В других деревнях, может, и сильны советчики, беднота, а здесь, в Никольском, нет этого; переметнись он для виду на сторону коммунистов – и пропала его слава, свои заклюют… Отречься же и святость свою соблюсти – другая статья, всяк тогда смекнет, в чем суть, еще выше слава крылами взмахнет.

Ипат Ипатыч позвал к себе на совет Самоху, Амоса, Покалю, Астаху, стариков, сказал о своем решении.

Старики долго размышляли, говорили нехотя, возражали больше для прилику, а потом и совсем подавленно замолчали…

Опершись головою на руку, Ипат Ипатыч тоже замолчал, подглазные мешки у него чуть вздрагивали.

– Да будет воля твоя! – промолвил он наконец. – Губить себя на старости лет стоит ли, старики? А гибель верная… Всё в руке божией. Бери, Самоха, бумагу, пиши… Вот оно когда по настоящему-то крутые года подоспели! Раньше было круто, а нынче вдесятеро… Пиши… Уж, видно, доводится…

Самоха достал из-за божницы лоскут бумаги. Старики по-прежнему хранили суровое молчание, – что уж и говорить…

6

Резала семейщина коров, овец, свиней… В смутные эти дни отвез Епиха Марьину жалобу в район, прокурору: она дала-таки согласие, и Марфа дала – обе поставили кресты под написанным Епихою заявлением.

Неделю прожили мать с дочкой в постоянной тревоге – будто грома небесного ждали поминутно на свои головы, а на восьмой день вытребовали их обеих в Мухоршибирь.

– Мать пресвятая! – охнула Марфа.

Но охать было недосуг: на пороге ждал милиционер, и сельсоветская подвода стояла у ворот. Надо было собираться…

В Мухоршибирь приехали они к концу дня иззябшие и голодные, и милиционер тотчас же повел их в прокуратуру, оставил в темном коридорчике, указал на скамейку:

– Садитесь.

Он скрылся за дверью, и не успели они и двух слов меж собою вымолвить, как он снова появился и сказал Марье:

– Ну, пойдем, дочка.

– А мне? А я? – вскинулась Марфа.

– А ты пока обожди. Ты потом…

– О, господи! Как же она одна?!

– Ничего, не робейте, – ободрил милиционер и открыл перед девушкой дверь.

Битый час томилась Марфа на скамье, то и дело поглядывала на плотно прикрытую дверь, успела уж и обогреться, привыкнуть к полутьме коридора, и съесть извлеченную из сумки краюшку, а Марья все не выходила. Наконец дверь распахнулась, и показалась Марья. Лицо ее было в малиновых пятнах, в глазах застывший страх и великое смущение. В правой руке у нее белела бумажка.

– Стыдно мне, матка! – глядя куда-то в сторону, прошептала она, – велит в больницу идти… вот… – Она чуть взмахнула запиской.

– В больницу?! – всполошилась Марфа.

Но тут откуда ни возьмись вывернулся тот же милиционер.

– Ты всего боишься почему-то, тетка, – проговорил он. – Не надо бояться… Ты показания давать будешь завтра, а сейчас мне приказано проводить вас до больницы, там как раз вечерний прием. Пошли…

В больнице Марья снова исчезла за дверью, – ее утащила за собой докторша в белом халате, и снова мать осталась ожидать в коридоре. Вскоре Марья вышла оттуда вместе с докторшей.

– У нее все в порядке, – передавая Марфе справку, сказала она, – я здесь написала… она девушка…

– Слава те господи! – от полноты материнского сердца перекрестилась Марфа. – А я-то думала, моя девка уже не порожняя… У-у, ирод!

7

В этот же день, несколькими часами раньше Марфы, в Мухоршибирь приехал Ипат Ипатыч с начетчиком своим Самохой. Они завернули к местному уставщику погреться чайком, а затем уж Ипат Ипатыч один пошел до большого начальника товарища Рукомоева с аккуратно сложенной вчетверо бумагой за пазухой.

Покряхтывая, он поднялся по ступенькам крыльца, отворил дверь, и тут дорогу ему загородил красноармеец с винтовкой: – Вам куда, гражданин? – Мне бы до самого начальника, – не очень решительно ответил Ипат Ипатыч.

– Зачем? По вызову?

– Нет, по своему самоличному делу. Из-за стола поднялась молоденькая городского обличья девушка:

– К товарищу начальнику? Как фамилия?

– Брылев, Ипат Ипатыч… уставщик селения Никольского.

У девушки округлились глаза, а губы чуть дернулись в улыбке. Секунду она молча глядела на седобородого старца, потом юркнула в широкие двустворчатые двери. Вернувшись, она пригласила его к начальнику.

Ипат Ипатыч не спеша переступил порог кабинета. За столом, спиною к заиндевелому окну, сидел полнолицый, гладко выбритый военный. Ипат сразу узнал его, хоть и не часто доводилось видеть Рукомоева, зато сколько раз он слыхал о нем…

Ипат Ипатыч сделал вид, что ищет глазами икону в переднем углу, – куда бы перекреститься.

Рукомоев встал, вытянул руку, широким жестом показал на стул против себя:

– Прошу садиться, гражданин Брылев. Чем могу быть полезен?

Ипат Ипатыч пошарил за пазухой и, не садясь, передал через стол хрустящую, чуть приплясывающую в руках бумагу:

– Сан вот сымаю… заявление мое…

– Так, – принимая бумагу, протянул Рукомоев. – Присаживайтесь, – снова пригласил он. – Разговор у нас с вами будет долгий.

Ипат Ипатыч опустился на стул, бросил руки на колени.

– Поздновато спохватились, гражданин Брылев, – пробежав глазами Ипатово заявление, сказал Рукомоев. – Поздновато, говорю, отрекаетесь…

Он встал из-за стола, прошелся взад-вперед по кабинету:

– Давайте побеседуем по душам… нам спешить некуда… Я давно собирался понаведаться к вам в Никольское, хотел на дом прямо… Да вот так и не собрался, – дела. Впрочем, ничто не мешает нам сейчас… Я начну с вопроса: что бы вы, будь ваша власть, сделали, с человеком, который препятствует вам проводить неотложные с вашей точки зрения государственные мероприятия? Мало того, тянет за собою, опираясь на свой авторитет, сотни людей, является, так сказать, главным тормозом, организатором сопротивления? Что бы вы сделали с таким человеком?.. Вы б постарались устранить этот тормоз, изъять немедленно этого организатора!

– Я ж признаюсь… каюсь перед властью. Вот… – Ипат положил ладонь на свое заявление, склонился над ним так, что борода его задела чернильный прибор на краю стола. – Господь-то и покаянного разбойника помиловал. А я ж не разбойник… Я даже вон в восемнадцатом годе уберег наших коммунистов от расстрелу… свидетели имеются.

– Все это так, – усаживаясь в кресло, произнес Рукомоев. – Лучше поздно, чем никогда, как говорится. Но бывает и слишком поздно. О том, как вы уберегали в восемнадцатом – девятнадцатом годах и о покаянном разбойнике мы с вами еще потолкуем, и я не теряю надежды доказать вам, что ваше поведение ничем не отличается от… поведения бандита… – он чуть усмехнулся глазами. – Да, да! Вы уж простите за откровенность! Я привык говорить прямо.

Ипат вздрогнул, откинулся на спинку стула. Рукомоев положил локти на стол, зажал ладонями щеки, неторопливо заговорил:

– Будем до конца откровенны! Вот вы пишете, что осуждаете всю свою предыдущую деятельность, а я, простите, не верю этому. Не могу поверить. Никольское у нас на плохом счету. Подумайте, на протяжении последних лет: поджог школы – раз, убийство председателя сельсовета – два, бандитская шайка – три, кулацкий саботаж – четыре. Это только основное. Неблагополучное село! Трудно представить себе, чтобы вы не знали обо всем этом, не способствовали. Ваша рука во многих подобных делах чувствовалась и чувствуется. Я знаю примеры перерождения человека, но в данном случае разрешите вам не поверить. Я думаю, это – просто маневр. Не так ли?

– Вилять нам не подобает, – глухо сказал Ипат Ипатыч, и кошачьи пронзительные глаза его забегали. – Ото всего сердца…

– Предположим на минуту, что так. Почему тогда сельсовет до последнего дня ощущает организованное сопротивление? Кто-то ведь должен направлять его? Понятно?

– Мы уж забыли, в которую сторону дверь-то в сборне отпишется, – ухватился Ипат за подходящее, ему казалось, слово.

– Не о том я, – презрительно поморщился Рукомоев. – Можно не бывать в совете… напротив, вашему брату лучше вовсе не показываться туда, и тем не менее… Ну, хорошо! – оборвал он себя. – Об этом мы еще будем беседовать с вами. Я вижу: сейчас вы не расположены к разговору по душам. Скажите-ка, что у вас вышло там с этой… как ее, забыл фамилию… ну, с работницей, с подростком?

Ипат Ипатыч сжался, втянул голову в плечи, глаза у него стали колючие-колючие.

– В богородицы, я слыхал, хотели ее произвести? Что ж вы молчите?.. Ну вот, видите: это произошло уже совсем на днях… могу ли я верить искренности вашего отречения и перерождения?

– Она што ж… жалобу подала? – выдохнул Ипат Ипатыч и не узнал собственного голоса.

– Да, она подала в суд, и вас привлекают, насколько мне известно, за растление малолетней.

Дерзко хохотнув, Ипат Ипатыч глянул в лицо Рукомоева:

– За растление? Ума она рехнулась, не иначе! Мне семьдесят третий год… Пущай ваши доктора пощупают ее хорошенько, да меня испробуют по-ученому… Кажись, годов пятнадцать плоть во мне иссякла…

– Конечно, будет и медицинская экспертиза, исследование, – спокойно и сухо сказал Рукомоев. – Но это дела не меняет: если не удалось физическое растление, – не по вашей, так сказать, винe, – то попытки морального растления налицо. А за него советский закон карает не меньше.

– Господь его ведает… советский закон…

– Не прикидывайтесь! – вскинул брови Рукомоев. – Вы-то понимаете, что большой разницы нет… даже гнуснее еще… Но не одна вам статья, – самая-то важная будет пятьдесят восьмая…

– Что это?

– За контрреволюционные деяния. Как один из руководителей в Забайкалье… Вы отрицаете?

– И это отпадает, как и то, – нагло отмахнулся Ипат.

– Сомневаюсь!.. В Верхнеудинске арестован бывший торговец Потемкин, вожак слагающейся контрреволюционной организации старообрядцев и бывших белых офицеров.

– Арестован? – Ипат вскочил на ноги, длинная его борода зашевелилась точно от ветра, глаза дико блуждали.

– Почему вы так испугались? Кто вам Потемкин? Впрочем, в другой раз. По приказанию из Верхнеудинска я обязан арестовать и вас. Понятно?

Ипат Ипатыч схватился, чтобы не упасть, за спинку стула:

– Счас?

– Да, сейчас… Вы уж больше никуда отсюда не пойдете.

– Дозвольте хуть… – проводя рукою по лбу, прохрипел Ипат, – дозвольте съездить… за сухарями… за харчем…

– Лишнее беспокойство: у нас вы получите необходимую пищу… Ехать домой вам больше не придется…

– Проститься бы… распорядиться по хозяйству… Самоху хуть бы упредить… – простонал Ипат.

– Не просите. Не могу… Это даже лучше, что вы приехали сами. Изъятие вас на селе могло бы вызвать нежелательные затруднения… принимая во внимание ваш авторитет среди темных, отсталых людей… Так что это с вашей стороны не малая услуга нам, вы сами облегчили мою задачу.

Ипат Ипатыч, Никольский пастырь, – точно кто подкосил его ноги, – медленно оседал на широкий диван у стены.

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

1

Весною тридцатого года, в голубой апрель, над подернутыми стеклянной коркой снегами, – снег еще лежал в лощинах и распадках, в затенье, – над бурым Тугнуем, над колючими жнивниками гуляли неугомонные ветры, скучно шуршали по жнивьям, в голых ветках придорожных лесков.

Хоть и высоко ходит солнце, но неласковое, невеселое, – холодно и скучно кругом. И на сердце у Никольских крепышей скучно и смутно. Слов нет, пронесло беду, отхлынули, будто ветром их вымело, докучливые уполномоченные: никто уже мужиков в колхоз силком не загоняет. Вот совсем недавно прогремела на всю округу газета, где черным по белому напечатано, что, мол, хочешь – иди в колхоз, а не хочешь – неволить никто не смеет, на то у нас рабоче-крестьянская власть и во всем должна быть полная добровольность. Читали эту газету никольцам на сходе, и старики, испокон веку проницательные старики, понимающе покачивали головой:

– Вот она, Москва-то! Знает, чо к чему. Не чета здешним. Ловко одернула: не трожь, дескать, хрестьянина…

И в других деревнях читали эту газетку, и подневольные артельщики рассыпались по своим дворам, забирали своих коней, семена, плуги, скот, и разваливались в момент вчерашние колхозы – и все было по-прежнему, по-старому. Выходит, зря бунтовали чикойцы, – разве можно против своей власти бунтовать, разве может выйти из этого что, кроме худого? Выходит, зря столько скота погубили, порезали, – когда теперь снова нарастишь его?.. Окрест распадались скороспелые колхозы, и никольцы не без гордости посмеивались:

– Значит, правильно, что мы до конца вытерпели, не поддались.

В этом они видели свое неоспоримое преимущество перед хонхолойцами, мухоршибирцами и прочими, – хозяйств не путали, значит и распутывать, ругаться нечего при дележке, как другим. Но отчего же все-таки, – недоумевали многие, – несмотря на полную добровольность, остались кое-где колхозы, небольшие, но все же остались и по-настоящему, по-заправдашному сбираются там мужики пахать и сеять сообща? Ведь их же никто не принуждает, – хоть сейчас выходи, и, однако ж… И в Мухоршибири, в Гашее и в Загане, и даже у соседей, в Хонхолое и Хараузе, под боком, есть такие колхозы. И отчего снова наезжают уполномоченные и на всех собраниях говорят о том же, правда, теперь уж по-другому, без горячности, без угроз и понуждений, а мягко, доходчиво, в душу залезаючи? Но – говорят, не отстают, клонят и клонят мужика.

– Что бы это такое? – с сомнением спрашивали себя никольцы. – Неужто новое распоряжение вышло?

Во всем этом многим чудился какой-то подвох, в этом была какая-то неверность, и оттого – скучно и смутно на сердце.

И во всем-то неверность для справных, устойчивых мужиков. Из совета вымели последние Покалины остатки, и не от кого теперь поблажки ждать. В кооперации окончательно полную силу забрал Василий Трехкопытный, и хотя голее голого у него в лавке, – бестоварье пуще прежнего, – а марку свою он высоко держит. И уж совсем гоголем бегает по селу избач Донской, – для него вон какую махину рубят! На том самом месте, где Краснояр широким устьем вливается в тракт и где некогда сгорела Алдохина школа, снова высятся белые стены. И снова Мартьян Яковлевич с Викулом Пахомычем и Николаем Самариным стучат топорами и весело, будто ничего и не случалось, гугукают и посмеиваются. Проходя мимо, косятся на то сооружение справные мужики, – это пошире прежней школы будет, вдвое пошире. А избач радуется: это для него строят клуб. Правда, на зиму здесь временно поместятся классы, пока настоящую школу не выстроят, но и клубу, и школе, и ликпункту – всем места хватит в такой махине.

Не зря хороводился Донской всю зиму с парнями в читальне, не зря к ликпункту их привадил. Прочие-то от тоски дохли, руки друг дружке в драках выламывали, а его восемнадцать спарщиков основали комсомольскую ячейку, – этим никогда не скучно, у них занятье есть.

Изотка, приемыш Ахимьи Ивановны, повадился тоже в читальню и вместе с другими в комсомол записался. Синеглазый, – не глаза, васильки у него, – Изотка кроток нравом, всегда послушен, но и всегда молчалив и скрытен, уж только, вступив в комсомол, объявил он об этом Ахимье Ивановне. Он с малолетства привык доверять ей, считаться с ее мнением, он любил ее за доброту и ласковость. Сколько раз она защищала его перед батькой Анохой Кондратьичем. Сколько раз проявляла свою заботу о нем, – заботу и уменье хранить его юношеские тайны от всех, а пуще всего от батьки. Вместе с нею Изотка не очень-то верил в проницательность и вдумчивость Анохи Кондратьича, считал его человеком отсталым. О комсомоле старику, понятно, не скажешь, можно было признаться только матери…

Услыхав о своевольстве приемного сына, Ахимья Ивановна всплеснула руками:

– Чего тебе дома-то недостает, что в комсомол этот пошел?

– Учиться, мамка, хочу, – серьезно ответил Изотка,

– Ну, и учился бы в школе.

– Школа – это одно, комсомол – совсем другое…

– Слух идет, балуются там ребята… Смотри, как бы батька не проведал.

На этом разговор и кончился.

Вскоре обнаружилось, что Изотка и впрямь балуется: приходит с собраний в ночь-полночь, – двери ему отпирай, – бегает на задний двор да покуривает себе в рукав. Девки подглядели такое, сказали матери.

– Подпалишь еще двор, – принялась журить его Ахимья Ивановна. – Подумаешь, сласть нашел!

Проведал об этом баловстве в конце концов и Аноха Кондратьич. За столом, в обед ли, в ужин ли, он стал заводить, поглядывая на Изотку, такие разговоры:

– Хэка, паря! Что с народом попритчилось? Чо к чему – не пойму… Курят – ума нет. Ну, какая в ем корысть, какая польза, – одно баловство! Это городским, служащим – туда-сюда, а хрестьянину на работе это ни к чему. Нам это грешно… Зятек табакур выдался, Епиха, а тут еще сынок, сказывают. – Дальше следовали угрожающие нравоучения: – Увижу, захвачу с табаком, на лавке исть заставлю, адали братского… вон, у порога. Из одной чашки не будет с нами хлебать…

Изотка молчал, виновато отмаргивался васильковыми глазами. Как бы ни шпынял его батька, он никогда поперек слова не скажет – молчит и молчит. Ахимью Ивановну постоянно удивляла и забавляла Изоткина терпеливость и добродушие. «Ну и терпелив… накричаться дает… знает, что старик отмякнет. Умышленный!» – одобряла она приемыша.

Терпеливо и безмолвно выслушав батьку до конца и наевшись, Изотка уходил в читальню. Там было шумно, весело, – пищала детвора, толкались и пересмеивались девки и парни, и заезжий механик часто показывал живые картины на полотне. Изотке очень нравилось кино, он не пропускал ни одного сеанса. Через эти картины родная деревня стала казаться ему тесной и тусклой, и он ощущал в груди неясную тоску, желание вырваться в какой-то красочный, неведомый и широкий мир.

Избач частенько беседовал с новоявленными комсомольцами о коллективизации, доказывал преимущество ее перед единоличным хозяйством, приводил примеры, называл цифры, и случалось, кто-нибудь из ребят многозначительно произносил:

– Вот похороним стариков, тогда живо коммуну устроим. Изотка ничего не имел против колхоза, но это и не увлекало его, – это было ведь все то же изведанное им с детства копанье в еде, а ему хотелось чего-то большего. И это большее не заставило себя долго ждать. Однажды в Никольское приехал вербовщик, он набирал рабочих в город на стройку стеклолита – завода механизированного стекольного литья. Вербовщик объявил, что такого завода не бывало еще в стране, да и во всем мире их не так уж много, что работа будет интересная и заработки немалые. Изотка попросил внести его в список. Никого из окружающих это не удивило. Этой весною из Хонхолоя, из Загана и прочих семейских деревень густо шел народ на заработки. Пятилетка неслыханно широко раскидала свои крылья: на заводы, на шахты, на прииски – всюду нужны были люди. Никольцы уезжали на Бодайбо, на Олекму, это исконное место семейского отходничества, на Амур, на Петровский металлургический новый завод – далеко и поблизости, на все новые стройки края.

Изотка объявил матери, что записался у вербовщика и собирается идти на заработки. Ахимья Ивановна не стала перечить: пусть идет, может, хорошо заработает, что-нибудь домой принесет, денег, лопатины какой. Зато Аноха Кондратьич принялся кричать насчет близкой вёшной, и Ахимье Ивановне стоило-таки труда уломать старика… Как обычно, пошумев, Аноха Кондратьич отступился, и завербованный Изотка живо собрался и уехал.

Ахимья Ивановна не побоялась отпустить парня в город. Пусть сама никогда не бывала там, – ей ведомо, что творится на белом свете. «Шибко я теперь грамотная стала», – посмеивалась она над собой. Все эти годы она не переставала ходить на женские собрания – и в совет, и у себя в десятке. В последний раз ее даже кооперативным уполномоченным выбрали бабы – паевые собирать да Василию Домничу относить.

– Ахтивистка! – подтрунивал над нею Аноха Кондратьич. – Скоро поди кичку бросишь?

– Ну уж, ты скажешь…

– А што говорят-то на ваших собраниях? – спросил однажды Аноха Кондратьич.

– Да то же, что и везде… насчет колхозу обхаживают баб, – ответила она и, помолчав, задумчиво добавила: – Который месяц одно и то же постановление всем читают. Не может быть, чтоб так это нам сошло… уж и не знай, что и придумать, батька.

– Да ты, никак, в колхоз клонишься? – вскипел Аноха Кондратьич.

О колхозе он не хотел и слышать…

За последний год, не считая ушедшего на заработки Изота семейство Ахимьи Ивановны уменьшилось еще на одного человека: после Лампеи замуж вышла Фрося, и остались в избе Никишка да три дочки: младшие Катька с Грипкой да старшая Фиска.

Фиска годом постарше Лампеи, а вот, поди ж ты, засиделась. Непонятные вещи творились с нею: после Ламиеиной свадьбы бросила она на гулянки бегать, жениха искать, исхудала, в зеленоватых глазах появилась грусть… Ахимья Ивановна не могда не заметить этого, – что с девкой?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю