Текст книги "Семейщина"
Автор книги: Илья Чернев
Жанры:
Классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 38 (всего у книги 54 страниц)
– Не забыл, не бойсь, – успокоил Епиха. – Это я к слову. Знаешь, какого жениха я тебе надумал?
– А откуда знать-то?
– Ваньку Сидорова…
– Ваньку? Я такого не знаю, – изумилась Фиска.
– А который в Албазине. Сидора Мамоныча, слепого пастуха. Ну, Сидора, того, что помёр ланись.
– Не ведаю…
– Экая ты какая! – досадливо шевельнулся Епиха. – Всех статей парень. Красивый, умный, в артель к нам собирается…
– Откуда мне слыхать о нем, ежели он на посиделки и гулянки не ходит?
– Серьезный парень, оттого и не ходит.
– А ты-то ведь ходил? – Фиска набиралась смелости, непринужденности.
– Мало ли что! У каждого свой нрав. Я обещал тебе такого, как я… – Епиха покосился на Лампею, Фиска снова вспыхнула. – Как я, но все одинаковые не бывают. Один гуляет, другой не любит гулять. А во всех других смыслах парень – что надо, я прямо тебе скажу. И в Красной Армии был, и грамоту одолел, все такое…
– Хорош сват, дюже хорош! Любой свахе не уступит! – засмеялась Лампея.
– А покажь ты мне его! – с задором бросила Фиска.
– Подымусь вот, и покажу…
– А пошто не женится? Стар, может?
– Постарее тебя, да и ты не девчонка. В самом соку парень.
– В соку, а не женится, – чудно!
– Экая ты… Ну, не хочешь Ваньку, выходи за Гришку Солодушонка. Этот помоложе чуть, из армии только что приехал. Не простой боец – командир! Этого ты знаешь.
– Знаю, да не по нраву он мне пошто-то. Нет, уж лучше Ваньку покажи, как сперва хотел, – игриво тряхнула головою Фиска.
– Кликни Груньку, – приказал жене Епиха.
Лампея вышла на двор и вскоре вернулась с Грунькой.
– Вот что, – сказал Епиха, – Сидора Мамоныча Ваньку знаешь?
Глаза у Груньки сделались большие-большие.
– Знаю, – ответила она еле слышно.
– Так вот, сбегай в Албазин, скажи: у меня дело к нему есть, чтоб шел без замедления.
Грунька стала одеваться.
– Что ты, что ты, Епиха! – воскликнула Фиска. – Нешто так можно? Сарафан бы переменить… Я сбегу. Ей-богу, сбегу!
– Сиди! Сарафан можно и у Лампеи взять. Дай ей, Лампеюшка, получше какой из сундука…
6
Грунька торопливо шагала по заречью в Албазин. Какое это счастье снова повидать Ваню! Не так-то уже часто удается это…
Долгий девичий век Груньки прошел в нудных заботах о чужом добре: сперва Лукерья Самошиха, нареченная матушка, последние годы – Лампея, нареченная сестра. На людей работает она, Грунька, своей радости не видит. Была бы красота, была бы и радость, – кому некрасивая девка нужна?
Порою Грунька готова была примириться со злою своею судьбой, переставала ходить на гулянки, где никто из парней не примечал ее, с головой уходила в хозяйственные хлопоты, говорила себе: «До старости в девках, как Немуха… ну и что ж!…» Но случайная встреча прошлогодним летом с Ванькой Сидоровым пo-иному повернула ее судьбу.
Дело было в дальнем краю Тугнуя, на покосе. Грунька с Лампеей косили свою деляну, а неподалеку от них – Ванька с меньшим братишкой. И вот как-то раз сошлись они, Ванька и Грунька, локоть к локтю, на двух соседних прокосах. Сошлись и, взмахивая мерно литовками, стали перекидываться словами… И с этих слов, незначительных и давно забытых, началась большая Грунькина любовь.
Было Ваньке от роду годов уже двадцать восемь. После смерти отца своего, Сидора Мамоныча, он стал самостоятельным хозяином. Надо бы парню жениться, хозяйку в дом привести, но, как ни пригож он, девки совсем даже не гонялись за ним, – очень уж худая слава о Сидорихе, сварливой и злопамятной… такая свекровь житья не даст, со свету до времени сживет. Гуторили еще на деревне, что Сидориха с нечистой силой знается. Тихого парня старуха держала в ежовых рукавицах, не пускала подчас на гулянки – и он молча переносил ее постоянную ворчню, привык с малолетства к ее скрипучему зуду. А когда вырывался из дома и случалось ему выпить с товарищами, плакал и порывался пустить красного петуха в собственный двор. Епиха уговаривал его вступить к ним в артель, но Сидориха и слышать не хотела об артели, строго-настрого запретила поминать об этом, грозила проклятьем. И Ванька обычно отвечал на уговоры Епихи: «Вот уж помрет, тогда…. Я не прочь».
И жениться Ванька решил после того, как похоронит мать, ей уж недолго осталось скрипеть, вся черная, еле ноги волочит, от хворости и злобы задыхается. «А иначе жизни все равно не будет», – говаривал он себе не раз. Он понимал девок, которых страшило совместное, под одной крышей, житье с Сидорихой, понимал и прощал им.
Сызмальства изведал Ванька горький вкус нищеты, бедняцкой доли. Много ли приносил в дом мякушек старый пастух Сидор Мамоныч, и так ли уж часто это случалось? Не много и не часто, и хорошо еще, что мать была большая мастерица по части парёнок. Парёнки – единственное доступное для Сидоровых ребятишек лакомство, с детства привык к ним Ванька. У других баранина в праздник, а у них – парёнки…
…Сошлись парень с девкой на покосе локоть к локтю, и вечером, когда по степи зажглись костры утомленных косцов, а в небе золотые звезды, Ванька и Грунька сидели у чьей-то копны, привалившись спинами к пахучему теплому ее боку.
– …Мне злая доля ведома сызмальства… как и тебе. Нам друг друга с тобой не учить. Все знаем, все испытали. Нам с тобою теперь надо другую жизнь отведать – счастливую… хорошую. Чтоб радости и весельства было полно, – продолжая разговор, задумчиво произнес Ванька.
– Вот когда женишься, тогда я настоящую радость и узнаю, – пряча лицо в тени, прошептала Грунька.
– Жениться бы не штука, – ты девка стоящая. Раз нужду видала, да и я ее повидал, – настоящее, крепкое дело у нас пойдет, навеки. Но вот матка у меня… Отравит нам она все… повременим, покуда помрет, бог с ней. Согласна?
– Согласна, – наклонила голову Грунька.
– А покуда я так тебя любить буду.
И он обнял Груньку за плечи, поцеловал ее в горячие губы. Прильнула она к нему, задрожала вся.
И в тот, первый, вечер отдала ему Грунька свое девичество…
Второй уж год жила она с Ваней, встречались где и когда придется, не часто, чтоб люди не приметили, и второй год берегла свою тайну от всех как зеницу ока. Вот умрет старая Сидориха, тогда и можно открыться…
Когда брат Епиха спросил ее о Ваньке, у нее захолонуло сердце: неужто учуял что? Она собиралась и, виду не подавая, слушала: зачем ему понадобился Ванька, зачем Фиску заставляет надевать бравый праздничный сарафан?..
И вот она уже бежит по заречью…
«Неужто?! – пришла ей в голову внезапная догадка. От этой догадки под сердцем стало холодно. – Неужто? Да ведь Ванька не просил его? А… может, и просил?!»
Грунька опустилась среди дороги на жесткую подмороженную землю, будто сами подогнулись ноги, но тут же, быстро оглянувшись вокруг, – не увидал ли кто? – подскочила и опрометью бросилась в Албазин… постучала легонько в знакомое окно.
На счастье, Ванька был дома, вышел к ней за ворота.
– Запыхалась-то, зачем так бежала? – удивился он ее необычайной возбужденности, неурочному ее приходу: никогда еще Грунька не отваживалась стучать в окошко, появляться у его ворот средь бела дня.
– Дело есть! Тебя Епиха звать велел. Живо, говорит, чтоб сбирался. Счас чтоб шел…
– Какое дело?
Грунька пытливо взглянула на него:
– Тебе лучше, кажись, знать?
– И не ведаю… Ты чего так уставилась?
– А ты чего? Ну, сбирайся.
Ванька сходил в избу за шапкой, оделся, и они проулками зашагали к тракту.
Всю дорогу почти они молчали.
– А матка твоя как? – спросила наконец Грунька.
– На печи который уж день лежит, охает.
– Помирает, что ли? – не могла скрыть радости девушка.
– Который уж месяц она помирает. Ждешь ты, я вижу, не дождешься…
В этих словах почувствовала Грунька и жалость к матери, к ее страданиям, и укор себе…
7
Удостоверившись, что сын-командир приехал не на побывку, не родителей проведать – да разом и улететь на легкую городскую должности, а вернулся совсем – осесть в родной избе, жениться, войти в колхоз, вместе с артельщиками поворачивать семейщину на новый путь, – Егор Терентьевич заметно повеселел.
В первые дни Гриша все расспрашивал об артели, о сельсовете и кооперации, его интересовало, много ли на селе партийцев и комсомольцев, как работает клуб, школа, делегатские женские собрания… Егор Терентьевич отвечал как мог, постепенно вводил Гришу в круг деревенских дел. Некоторые его ответы явно не удовлетворяли сына: он не знал цифр, говорил: «А кто ж его ведает…» В одном только не сбивался Егор Терентьевич: о чем бы ни шла речь, он нет-нет да и свернет на артель, на Епихину болезнь, на нехватку в артели развитых людей, годных в руководители сложного и нового для всех хозяйства. Изо дня в день он неприметно приучал Гришу к мысли о том, что председателем должен стать именно он, Гриша, больше некому. И то, что Гриша податливо шел к тому, к чему его так настойчиво вели, наполняло Егора Терентьевича несказанной радостью.
Что его, Егора, могло ждать в дальнейшем, не явись на выручку сын? Из председателей его убрали… И вот, слух идет, будут вскорости чистить артель. Кто скажет: не прицепится ли и к нему какая-нибудь новая язва из района, не попомнит ли его обмолвку? Все может случиться! И вылетишь не только из кладовщиков, но и вовсе из артели. «Это у них просто…» С другой стороны, недругов из-за этого колхоза у него развелось видимо – невидимо: старики никак не могут забыть, что он не послушал их, вошел в колхоз, да еще председателем стал, а ведь они то его своим считали, справным хозяином…
Все эти опасения и страхи теперь позади, следа от них почти не осталось: теперь у него, Егора, крепкая опора рядом – сын-командир. И не просто командир, а подымай выше – комсомол! Теперь ему плевать на злобу стариков, на их выдумку о его кулачестве.
В первые дни Егор Терентьевич не отходил от сына. Он часами просиживал с ним, вел обстоятельные беседы, рассказывал и в свою очередь расспрашивал о Красной Армии, о городах, о российских колхозах, которые доводилось видеть Грише летом во время лагерных сборов. Он водил Гришу то к одному, то к другому артельщику, как будто не только его семья, а весь колхоз обязан был разделить с ним его радость встречи с сыном. Делалось это не без умысла: пусть Гриша покажет себя во всем своем блеске, а… потом уж может и заявление писать о приеме.
Егор Терентьевич не скупился на угощение. Он часто звал к себе в гости, а если и сам шел к кому с Гришей, непременно делал крюк до винной лавки.
Как-то раз допоздна просидели они у развеселого Мартьяна Яковлевича. Тот потешал Гришу прибаутками и невероятным историями и так накачался, что Анна поволокла его из-за стола на постланный в сенях тулуп.
– Важно, от это важно! – икал Мартьян, трухлявым мешком повисая на руках жены…
На следующее утро Мартьян Яковлевич заявился к Грише: болела, голова, нужно было опохмелиться.
– Ну и слабый ты, Мартьян Яковлевич… поглядел я на тебя, – улыбнулся Гриша.
– Водка крепкая, я тут ни при чем!
– А ты много не пей, если крепкая. Сколько можешь, столько и выпей. Знай себе меру… как я.
– На то ты командир, поученый человек.
– Э, брат, эти разговоры мне не по душе. И ты не меньше моего на своем веку повидал, не прибедняйся где не надо. – Гриша по-отцовски исподлобья глянул на собеседника и опять улыбнулся ясными глазами.
Улыбнулся и Мартьян:
– А ну давай опохмелимся, что ли?
– Это можно, немного.
– Да, конечно, немного, чтоб на другой бок опохмелка не вышла, – рябоватое лицо Мартьяна собралось гармошкой.
Они стали опохмеляться втроем: Егор, Мартьян и Гриша, – и медленно потянулась застольная беседа – как вчера, как все эти дни.
Гриша выспрашивал, как работала артель на сенокосе и во время страды, и не переставал изумляться:
– Как?! Все скопом и работали?
– Сообща, по-артельному… как следует, – не без гордости отвечал Мартьян Яковлевич.
– Без разбивки на бригады?
– Какие еще бригады, – не знаем! – огорченно воскликнул Мартьян.
– Никто нам не объяснял, – подтвердил Егор Терентьевич, – Я тебе уж сказывал: скот у нас на Тугнуе, там бабы и девки.
– Вот, значит, и бригада, животноводческая бригада.
– Пущай так, – согласился Мартьян Яковлевич. – А мужики сообща пашут, косят… Чем плохо?
– Когда колхоз небольшой, и без бригад обойдется, – пояснил Гриша, – а если в артели сто, к примеру, дворов да посеву тысяча гектаров, – тут уж, как ни вертись, доведется на бригады разбить всех… Не будет же хлеб у Дыдухи ждать, когда вы на Богутое управитесь. Надо всюду разом начинать, если время терять не хотите, боитесь морозу.
– Мороз – оно главное! – вставил Егор Терентьевич.
– Вот то-то! Да и без мороза осыплется, если перестоит. А что артель наша расти будет, в этом не сомневайтесь. Сами же говорили, что тащат уж заявления, просятся.
– Дак и просятся, – подтвердил Мартьян Яковлевич, – раз мы им показали… будешь проситься!
– Вот видишь! А чем дальше, тем все больше показывать на примере будете, как лучше хозяйствовать: артельно или в одиночку, – тоном учителя сказал Гриша. – Хоть и семейщина, а глаза-то у нее не в кармане, – увидят и валом повалят… С весны придется бригады создать.
– Да уж, видно, доведется, – кивнул Мартьян Яковлевич.
– И еще надо будет одно дело провести у нас. Вот, слышал я, делили вы доход по едокам. Неправильно это, кулацкая уравниловка называется. Добро, что вы народ всё свой, дружный, работали все на совесть, а когда много вас накопится, да лодыри заведутся вдруг… как тут поровну делить? Один как конь возил, а другой с ленцой, лишь бы время провести… Как тогда? Не придется тогда поровну, по едокам, делить урожай, потому обида выходит настоящим работникам, поблажка лодырю.
– И верно! – подкинув двумя пальцами в рот конец бороды, тряхнул головою Мартьян Яковлевич.
– Еще бы не верно! Сейчас, когда вас полтора десятка хозяев, каждый друг за дружку ручается, да и доглядывать может. А когда станет сотня – пойди погляди, узнай каждого… Тут учет нужен строгий. Учетчиков заведем, бригадиров, в правление настоящего счетовода посадим… Каждому артельщику книжку дадим, станем записывать его выработку.
– Ну и голова у тебя, Григорий Егорыч! – восторженно воскликнул Мартьян. – Тебя бы председателем поставить, живой бы рукой порядок произвел…
Егор Терентьевич долгим взглядом поглядел на сына.
– Не моя это голова, – скромно отвел похвалу Гриша, это у нашей партии голова. Это не я придумал, – партия.
Всё единственно, – возразил Мартьян Яковлевич. – Партия придумала, а мы и не чухаем. От тебя впервой слышим. Выходит, ты для нас вроде партии… Громадный колхоз – это ты правильно – вырастет у нас. Беспременно вырастет. И тогда книжки, счетовод, контора…
Они протолковали до обеденной поры…
Доходила уже вторая неделя, как приехал Гриша, а Егор Терентьевич все оттягивал и оттягивал час встречи его с больным председателем. Пусть Гриша войдет в артельные дела, все узнает, все выспросит, со всеми перетолкует, – во всеоружии должен он предстать перед Епихой.
И этот час настал. Гриша сам пожелал навестить больного.
8
В прибранной чистой избе стояла тишина. Посередь избы, на полу, бесшумно играл клубком пряжи пестрый котенок. Приподнявшись на локте, Епиха задумчиво разглаживал пальцем льняные волосы дочурки, уткнувшейся лицом в его подушку.
Переступив порог, Ванька быстрым взглядом скользнул по избe и, подойдя к кровати, протянул больному руку:
– Здорово, Епиха. Зачем звал?
– А, пришел! – отвечая на рукопожатие, живо отозвался Епиха. – Экий ты скорый, Ваньча! Так сразу и выкладывай ему… Бери-ка стул, садись… Что давно глаз не кажешь? Не грех бы и проведать старого друга. Слыхал поди, какая оказия со мной?
– Слыхал, да всё недосуг. Известно: молотил. Помощники у меня, сам знаешь…
– В артель-то когда надумаешь?
– Да надумал уж, весной с вами вместе…
– Вот это ладно!
– Ради того и звал? – с сомнением спросил Ванька.
– Да нет же… Тут, видишь, одно дело имеется, – Епиха чуть замялся, – одно небольшенькое дельце… Ты пошто не женишься-то? – неожиданно спросил он.
Ванька повернул голову к девушкам, – Грунька, приведшая его сюда, молча сидела на лавке у передней стены рядом с разодетой, в ярком многоцветном сарафане, зеленоглазой незнакомой красавицей, и обе враз вспыхнули.
«Наваждение какое-то!» – в замешательстве подумал он.
– Что ж молчишь? – нетерпеливо вернул его к разговору Епиха. – Сказывают: будто девки твоей матки побаиваются, не идут за тебя?
– Может, и так… А может, я и сам на казнь никого вести не хочу, – раздумчиво ответил Ванька. – Жду вот своего срока, – куда спешить. Батька покойный как, бывало, просил: женись, дескать, будет тебе без бабы мыкаться, дай умереть спокойно…
– А матка?
– Она на этот счет помалкивает. Чует поди, что из-за нее не тороплюсь… Спешить, говорю, некуда…
– Как некуда? – взмахнул рукою Епиха. – Всех лучших невест разберут, с чем тогда останешься?
– Не разберут! – уверенно возразил Ванька. – На мою долю останется… Ты почем знаешь, может, у меня невеста уж есть?
Епиха разочарованно вытянул губу:
– Ну, ежели есть, об чем тогда разговор… А как зовут ее? Не выдержав долгого взгляда Ваньки, его тягостного молчания, Грунька сорвалась с места, кинулась в куть.
– А не скажу! – хохотнул неловко Ванька.
– Не скажешь? Что я, невесту у тебя отобью, что ли? – загорелся Епиха.
– Все равно не скажу, и не проси, – упрямо повторил Ванька.
– Ну, значит, и нет у тебя никакой невесты, – заерзал Епиха головой по подушке. – Нету… брехня одна! И вот… получай себе невесту, – он оперся на локоть, протянул указательный палец к зеленоглазой красотке. – Фиска… Тебе, Ваньча, пора, да и ей пора… Чем не хороша девка? Не хороша, скажешь?
Ванька во все глаза смотрел на девушку, она – на него, и что-то непонятное творилось с ним: будто сладкую, светлую грусть вливал в душу пристальный взгляд изучающих зеленоватых глаз, боже мой, до чего красавица девка!
– Фиса, это Ваньча, что я тебе говорил, – не умолкал Епиха. – Тот самый. Мы с ним в одной части служили: мне уж вольную получать, а он только что прибыл. Еще в казарме я понял: сокол! Знаю, за кого ручаюсь. Тебе нужен был такой вот… как я. А чем он хуже? Шумит, конечно, поменьше моего… Зато во всем прочем не уступит ни мне, ни вашему Изотке… А бравый какой – ты погляди! Разве мне за ним угнаться? Тут я с ним тягаться не стану, – рассмеялся он.
Углы Фискиных губ тронула малоприметная улыбка. Ванька ответил ей тем же. И оба продолжали глядеть друг на друга, смущенные и немного смешные.
– Да что ж ты молчишь, Фиса! – с напускной строгостью накинулся на нее Епиха. – Не глянется тебе парень? Старый, небравый? Тогда я тебе помоложе предоставлю: Корнеева Саньку или Оську. Оба комсомольцы. Санька вон стих о тракторе сочинил… Эти куда поюнее, год-другой – и в сынки тебе в самый раз сгодятся. На зеленых тебя потянуло, что ли? Чтоб был мужик у тебя годов на пять помоложе?
Фиска возмутилась:
– Тоже комсомольцы! Банде поддались, по приказу бандитов первые заявились… Пошто же Изотка-то не струсил, кутузки не испужался? Этих бы из комсомола мокрой метлой! Кого ты мне навязываешь?! Таких-то я и без тебя сыщу…
– Ага! – с деланным злорадством перебил Епиха. – Проняло? Заговорила! Отвечай же счас: подходит тебе мой женишок или крест ставить?
– Я его не хулю… только разных там Санек до Осек…
– О Саньках забудь! Не о них речь, это я к примеру. Раз не хулишь, значит… – Он поглядел на Ваньку.
Парень неподвижно сидел на табурете, будто прирос. – Что же ты, – как родить собираешься! Я его соколом величаю, а он вороной расселся… Подойди хоть к девке, погляди на нее, познакомься… Беда мне с вами, чисто запарился. Нелегкая эта должность – лежачим сватом быть. Умаялся не лучше, чем покойный Алдоха, когда Лампею за меня сватал. – Епиха провел ладонью по лицу.
– Иди ж, говорю!
– Вороны тоже летают, – произнес, чтоб не остаться в долгу, Ванька.
Ему не хотелось ударить в грязь лицом в присутствии красивой, непостижимо влекущей его девушки. Он продолжал сидеть.
– Видали вы такого! Огрызается, а сам ни с места. Да пойдешь ты? – крикнул Епиха и легонько стукнул парня тылом ладони по плечу.
Ванька, будто нехотя, поднялся и пересел на лавку близ Фиски, влево от нее. Он был смущен до предела.
– Вот красная девица! Ух! – облегченно выдохнул Епиха.
Заскрипела дверь, и в избу вошли Егор Терентьевич с сыном. Гриша был одет по-военному.
– Еще одного женишка бог несет! – привскочил на кровати Епиха.
– Что ж у вас, сватовство затеялось? – перекрестившись и поздоровавшись, покосился на молодых гостей Егор Терентьевич.
– Это я смехом, – ответил Епиха. – Ну, здорово, Гриша, проходи, гостем будешь. И до меня, значит, очередь у тебя дошла?
– Дак и дошла. Все собирался к тебе, да чуть не полмесяца и просбирался, – сказал Гриша и, поздоровавшись с Епихой за руку, сел на лавку вправо от Фиски.
– Я слыхал, что прибыл ты. Значит, думаю, зайдет… – приступил Епиха к разговору с новыми гостями.
– Обязательно, как же могло быть иначе! – грубоватым своим голосом согласился Гриша и метнул глазами влево: между ним и Ванькой Сидоровым сидит ядреная красотка, кажется Анохина дочка.
Как изменились все за годы его отсутствия! Ванька настоящим мужиком стал, усы изрядно пробились, а эта… почему он раньше не замечал ее?
«Что у них тут… сидят как сычи, – подумал он. – Неужто правда сватовство?» И он завистливо смерил Ваньку колючим взглядом.
Фиска слегка повернула к нему голову… Неприметная была вовсе девка, а как расцвела! Гриша сдержанно кашлянул в ладонь и тихо спросил: – Кажись, Анохи Кондратьича дочь?
– Его. Угадал…
Фиска попеременно глядела на парней, словно взвешивала их, – который больше стоит, который крепче может в сердце войти?
Из кути появилась Грунька. Она оперлась рукою на угол печи, прислонилась щекою к ее горячему гладкому боку. Кончик ее вздернутого носа и глаза были красны от непросохших слез. Во взгляде, устремленном на Ваньку, вспыхивали злые огоньки. Непередаваемая боль и гнев душили ее.
Ванька тревожно и виновато шевельнулся на лавке: он чувствовал во взоре любимой вполне заслуженный упрек. И все же он не мог отвести глаз от Фиски.
Груньке почудилось, что он сравнивает их обеих и что сравнение это не в ее пользу. Где же ей тягаться с зеленоокой румяной Фиской!
Четыре пары глаз вели одним им только понятный безмолвный разговор.
ГЛАВА ВТОРАЯ
1
Ночью по деревне бродит волк. Мягко ступая лапами, он идет вдоль гуменных прясел, осторожно пробирается на задние дворы, откуда тянет запахом коровников, свиных засадок, – мясо, добыча влекут его. Густые тени осенней ночи скрывают его волчий обход. В улицы, хотя и безлюдны они, волк решается выходить лишь в редких случаях… Он очень стар, этот матерый волк. В открытой степи не житье ему, он отбился от стаи, где каждым щенок выхватывал у него из-под носа добычу во время набегов на пасущиеся табуны и отары. Он не мог уже участвовать В жарких схватках у трупов задавленных лошадей, – он выходил из этих схваток с окровавленной мордой и без единого куска теплого мяса, он был вечно голоден и зол. Голод пригнал его в деревню, здесь он прочно обосновался: днем лежал у околицы в густом коноплянике, а когда выдергали коноплю, перекочевал в ометы соломы на гумнах. Днем он отсыпался, но сон его был чуток и тревожен: как бы люди или собаки невзначай не открыли его убежища, а ночью выходил на поиски пищи.
Пища давалась ему с трудом: нужны были большая сноровка, хитрость и осторожность. Он недаром прожил долгую жизнь: сноровка у него была, хитрость – тоже. Но что волчья хитрость в сравнении с людской? Коровники и омшаники, за стенами которых слышалось блеяние овец, постоянно запирались на ночь, запирались крепко, надежно, а во дворах бродили сторожкие псы. Разве может он соперничать с хитростью людей? У них все заранее предусмотрено. И по части осторожности люди, обошли его, волка… Он ненавидел людей и боялся их. Случалось, встретится ему ночью в узком проулке человек. Человек остановится, увидав перед собою пару горящих угольками глаз. В глазах волка вспыхнут ненависть и страх, и он, косясь, прянет назад или в сторону и, мотнув ушастой головою, кинется через прясла.
Старый волк старательно избегал людей. Едва учует он приближение человека, – бесшумно отступает в непроницаемую тень или бежит без оглядки в свое дневное логово. Некоторые люди – редко, правда, не все – обладают счастливой для волков привычкой носить в губах крохотный огнистый светлячок. По этому светлячку, качающемуся в улице, он заранее узнает, куда идет человек, и безошибочно определяет его путь. Огонь во рту– разве это не еще одно доказательство таинственной силы человека? И не из того ли огонька берет свое начало стремительный взмах пламени, вылетающего из какой-то палки? Впрочем, нет, – он как-то видел, что пламя метнулось в его сторону, а светлячка во рту не было.
Ночью человек редко появляется на улице, еще реже на гумне. Зато у него есть собаки, которые спят неизвестно когда. Хитер человек! Он умеет охранять свое добро, и пища дается поэтому с большим трудом.
Однажды волку посчастливилось забраться в полночь к бурунy. Тяжестью своего тела он проломил на краю деревни ветхую лубяную крышу коровника и очутился в стайке. Не медля ни минуты, он прыгнул буруну на спину, насел на него, стал давить и душить. Бурун страшно замычал, заметался, всполошил собак… По всему порядку поднялся такой невообразимый лай, что волк испугался и убежал. А все из-за чего: у него не хватает зубов, и он не смог быстро перегрызть буруну горло, пресечь его рев. Что толку для него в том, что хозяева прирезали истерзанного буруна, – мясо досталось не ему…
– Ну и дерзкий! – ахали никольцы. – Вовсе с голодухи ополоумел, ничо не разбирает, не боится. Вот бы покнуть его из трехлинейки… да где ее взять?
Заядлые охотники как-то гоняли серого разбойника с дробовиками, одному даже посчастливилось опалить ему морду выстрелом чуть не в упор, – с этого раза волк и запомнил саднящий ожог и бессчетные колючки дробин, попавших в нос, – но выследить, где скрывается хищник, из-за темени так и не удалось. Охотники кинули эту затею, а сельсовет мер против волка не принимал;
После неудачного нападения на буруна беззубый старый волк несколько дней отлеживался в одном из своих укромных убежищ, не рисковал показываться на гумнах: пусть деревня успокоится, позабудет о его налете.
Днем он сторожко вслушивался в доносящиеся из деревни разноголосые звуки. В эти часы он особенно яростно ненавидел людей – они стояли на дороге к дымящейся кровью пище. Он стервенел от голода – и все же не трогался с места.
Однако голод в конце концов выгнал волка в деревню. Ночи стояли морозные, ветреные, и людей серому не встречалось. Только однажды, поздненько возвращаясь от Гриши Солодушонка, подгулявший Мартьян Яковлевич столкнулся в проулке с притаившимся волком. Он чуть пошатывался, но, увидев горящие во тьме глаза, перестал разом качаться, нагнулся к земле, нашарил под ногою какой-то короткий кол, да как жахнет этим колом по верхнему пряслу загородки:
– У-у т-ты, пропастина! Язви тебя!
Услыхав сердитый человечий окрик, волк бросился прочь. То то! – примирительно пробормотал Мартьян, швырнул вдогонку кол и зашагал своей дорогой.
С этого дня родились новые – волчьи – небылицы Мартьяна Яковлевича…
Над этими небылицами деревня покатывалась со смеху, – никольцы всегда умели ценить меткое слово, острую, веселую выдумку, волк отошел на задний план, – по деревне гуляли Мартьяновы россказни. Мартьян, как мог, издевался над труcocтью и слабостью старого хищника.
– И верно, – гуторили никольцы, – никого он еще не тронул. Боится на людей кидаться…
– Какой это волк, – подхватывали другие, – буруна задрать сил не хватило…
Волк был явно развенчан и посрамлен в глазах никольцев, интерес к нему со временем выветрился…
Поздней осенью, – ветры-хиусы уже проносили над Тугнуем снежные тучи и затвердела земля до весны, – поздней осенью, покончив с молотьбою, никольцы начали возить контрактацию на ссыпной пункт. И – годами так повелось, вошло в привычку – принялись поговаривать мужики о тяжести хлебосдачи, прибедняться: хлебушка и без того, дескать, мало, до нового урожая дотянем ли, останется ли на семена. Особенно ахали, вздыхали, спорили старики, а наиболее сноровистые из них прятали хлеб… разводили руками перед приезжим начальством.
Красные партизаны, – так прозвали артельщиков, – давно уж отвезли что с них полагается. Им и горя мало.
– Вам дивья, комунам, с вас что и взяли-то, курам на смех, а вот нас так жмут, – завистливо говорили единоличники при встрече с кем-нибудь из членов артели, – вам жить можно! Почему этак-то не жить! Отмолотились вы эвон когда, – на месяц раньше нашего, сдача у вас… какая это сдача, прости господи!
– Не иначе как хотят нас всех в артель силком загнать, через разор…
– Доведется, видно, в артель вписываться.
– Не миновать поди этого…
– Куда ж денешься?!
Артельщики, а пуще всех Корней Косорукий, Мартьян Яковлевич да Карпуха Зуй, на такие речи отвечали:
– Сами видите, насколь нам легче, вольготнее… Что вам мешает, – подавайте заявления. Мы от новых членов не отказываемся: больше народу – больше хлеба… Большой-то артелью горы своротим, вот это жизнь у нас пойдет – любо-дорого!
По совету районного уполномоченного Борисова правление артели отрядило четверых: Мартьяна Яковлевича, Анания Куприяновича, Олемпия Давыдовича и Аноху Крндратьича в подворный обход – пусть всеми уважаемые артельщики в одиночку похаживают из избы в избу, в колхоз мужиков сватают, – красные сваты. У каждого из сватов есть чем прельстить семейщину: Мартьян Яковлевич – всем известный пересмешник, этот побаску расскажет, насмешит, а насмешив, заставит призадуматься, прибауткой возьмет; Ананий Куприянович – этот первый на селе школу у себя приютил, пастыря Ипата Ипатыча не убоялся, и теперь вон все ребята учатся, грамотеи, и, выходит, прав был Знаний, умный мужик, далеко вперед видит, к этому ли не прислушаться; Олемпий Давыдович – справный хозяин, смирный человек, от фельдшера, своего постояльца, грамоту перенял, обо всем теперь понятие имеет; об Анохе Кондратьиче и говорить нечего – спокон веку трудник, кто справнее Анохи по всему Краснояру жил, у кого еще баба такая голова, кто первый из стариков в артель пойти не устрашился, всю животину туда отвел, и, значит, не так уж это невыгодно и вовсе не грех.
Ходили красные сваты по дворам, тугую семейщину обламывали – каждый на свой лад. Правда, Аноха Кондратьич не шибко – то скор на ногу, дома сидеть любит, – шел с неохотою, ворчал на докучливое правление, но когда приходил к кому, дело свое делал. Не шибко-то скор старик на ногу, не шибко речист, но ведь это же Аноха, а не кто другой, не сопляк какой-нибудь уговаривает…