Текст книги "Семейщина"
Автор книги: Илья Чернев
Жанры:
Классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 48 (всего у книги 54 страниц)
На тракту заклубилась пыль, и знакомая легковушка, сбавляя ход, с легким урчанием подкатила к толпе. Из машины вышли Лагуткин и председатель райисполкома Ларин.
Трибуну, дощатый помост с перилами, сколотил Викул Пахомыч еще с вечера, и сейчас на нее поднялся Гриша Солодушонок и приехавшие начальники.
– Митинг, граждане, объявляю открытым! – сказал Гриша. – Прошу соблюдать тишину! – И он окинул строгим взглядом народ. – Насчет годовщины нашей республики выступит предрика товарищ Ларин.
Толпа, плотным кольцом окружившая трибуну, затихла. Коренастый предрика убрал локти с перил, снял кепку, не спеша провел рукою по волосам, кивнул головою:
– Здравствуйте, товарищи колхозники и единоличники!.. Сегодня мы собрались с вами на торжественный митинг, посвященный десятилетию нашей автономной национальной республики…
Ларин говорил долго. Он вспомнил, как жили буряты и семейские при царе: невежество, темнота, болезни и взаимная рознь… уставщики и ламы, кулаки и нойоны… Сильный грабил слабого, и бедному негде было искать защиты, – на стороне богатого стояли царский закон, исправники, ламы, темные суеверия. Революция разбила устои, казавшиеся непоколебимыми, разоблачила уставщиков, на трахому и сифилис в улусах она двинула врачебные экспедиции, она строит больницы и школы… она просветила народ, дала ему жизнь счастливую, радостную, широкую, как вот эти степи. Советская власть и партия возродили бурятский народ, как и все другие народы, и искусственно насаждавшаяся веками вражда, взаимное недоверие и презрение русских и бурят сданы в архив истории, как мрачный пережиток проклятого строя.
Председатель РИКа еще не кончил свою речь, – от тугнуйской околицы запылили растянувшиеся редкой цепочкой бурятские одноколки. Они быстро приближались.
– Вот, кажись, сегодняшние именинники едут! – поглядел вдоль улицы Мартьян Яковлевич. – Гриша, гостей встречай!
Все головы повернулись навстречу бурятам. Поджидая, когда подъедет делегация, Ларин умолк.
На передней одноколке сидел старый Цыдып. Никольцы сразу узнали его. Глубокий синий рубец от бритого лба до правой скулы – след бандитской сабли в памятный день успенья – был страшен на этом широком гладком лице. Подвернув к крыльцу клуба, Цыдып медленно выбрался из короба одноколки и заковылял к трибуне. За ним потянулись другие делегаты.
– Сюда подымайтесь, товарищи! – взмахнув рукою, пригласил Ларин.
На трибуне зацвели красные маковки островерхих бурятских шапок. Делегаты были одеты нарядно, по-праздничному, – новые халаты, синие, желтые, красные, запестрели над толпой.
Что-то шепнув на ухо Цыдыпу, председатель райисполкома поспешил закончить речь. Чаявшие объявления льгот не были обмануты в своем ожидании: под конец Ларин прочитал постановление ЦИКа республики о снятии недоимок по налогу и страховке за несколько минувших лет.
Ларин провозгласил здравицу – бурятскому народу, его руководителям, великой ленинской партии… Первыми захлопали в ладоши Мартьян Яковлевич и Викул Пахомыч. Молодежь подхватила, закричала «ура». Площадь будто ожила, затрепетала из конца в конец. Степные гости на трибуне поснимали островерхие шапки, принялись подкидывать их над бритыми круглыми головами.
Когда волнение улеглось, Цыдып приблизился к перилам, поклонился толпе:
– Наш колхоз «Улан Тугнуй» послал нас к вам. Сегодня ваш и наш праздник… Много-много годов жили мы рядом: улус и деревня, бурят и семейский. Много годов, а пошто ни разу не был у нас один праздник? А потому не был вместе, что лама не пускал. Лама – один бог, уставщик – другой бог. Теперь нету лам, нету уставщиков… есть советская власть и колхоз. Потому вместе… В старое время Цыдып был пастух, нойоны жить не давали нам. Теперь нету нойонов. Теперь в улусе колхоз. В деревне тоже нету… Елизара, Астахи, – другая жизнь пошла, совсем другая! Меня грабил Елизар, Алдоху – Панфил, Епифана Иваныча бил Покаля… Алдоха был умный человек, Епиха тоже. Алдоха голову свою потерял за народ. Давно они говорили, что бурят ли, русский ли – всё едино люди, что улусный пастух и семейский пастух – братья, у них одна доля. Тогда никто не верил ему. А теперь и сами кругом видим. Жалко, Епифана Иваныча нету: сказал бы ему спасибо.
Цыдып замолчал и, тронутый горькими воспоминаниями давно минувших лет, неожиданно прослезился. Толпа у его ног одобрительно загудела, а он, закрыв лицо широким рукавом халата, отступил за спину рослого Гриши Солодушонка.
После Цыдыпа к перилам подошел Корней Косорукий.
– Что говорить, – размахивая руками, закричал он, – правда твоя, Цыренжапыч! За человека раньше братского не считали, у порога чай пить усаживали, оно это самое дело. Да как же тебя человеком могли считать Елизар или Покаля, когда они и нас-то, бедноту, ни во что не ставили! Мы для них не люди были – строчники. Отработал строк, и ступай куда хошь! С голоду околеешь, ему какое дело, у него мошна тугая, его лихо не возьмет… Да вот взяло, видать, лихо, куда и мошна их делась… оно это самое дело…
Корней пустился в воспоминания: он говорил о партизанах, об Алдохе, о бандите Стишке и начальнике Рукомоеве, о первом учителе и поджоге школы, о Покале, верховодившем в сельсовете столь годов, о повсеместном выселении кулаков в начале коллективизации.
– Вот с каких пор мы зажили по-людски… И сыты, и на старости лет учиться стали… Теперь ни к чему нам, это самое дело… людей разными словами обзывать… Однако, чего греха таить, есть у нас еще такие, кто за старинку тянет, ни за что с братским за один стол не сядет… Живой стыд, товарищи!..
Корнея сменил на трибуне Олемпий Давыдович. Он тряхнул рыжей головой, развел руками:
– Не знаю, что и сказать. Конечно, дураки мы темные были, свету не видали, своей пользы не понимали… Вот и я: не хотел попервости в артель, боялся… Обдуряли нас уставщики, пугали писанием… Сколь годов живет у меня Дмитрий Петрович, от него я ума-разума набрался… книжки читать стал. Зимою вот на курсах учился… За урожаем доглядать приставлен. Знаю теперь: не от бога, не от молитвы хлеб родится, а как посеешь, как поработаешь… Меня не обдуришь теперь… Будто свет мне новый открылся…
Митинг закончился, когда солнце уже садилось на далеком краю Тугнуя за рассыпанной грядою легких облаков.
Цыдып пригласил председателя Гришу к себе в колхоз: пусть он наряжает делегацию поглядеть их улусный скот, полюбоваться на их посевы, проверить выполнение социалистических обязательств, откушать баранины на праздничном ужине степной артели.
Вместе с бурятской делегацией на Тугнуй поехали Мартьян Яковлевич, бригадир Иван Сидоров, Викул Пахомыч, Олемпий Давыдович…
5
Ахимья Ивановна чувствовала, как ширится круг ее жизни… Раньше она знала свой двор, свою пашню, свою скотину. За пределами их справного хозяйства лежало чужое, и хотя добрая и общительная Ахимья Ивановна никогда не была равнодушна к чужой нужде иль незадаче, все же все эти соседские беды не были своими, кровными. Кровное всегда было отгорожено собственным заплотом, кровными были только свои интересы да еще, пожалуй, интересы зятьев и замужних дочек. Не то теперь: личное крепко-накрепко, навсегда связалось с судьбой целого, большого, с судьбою артели. Что теперь свой двор? В нем нет ни коня, ни плуга, ни телеги… Двор без пашни, – какой же это двор? Он теперь пуст, – много ли забот берут свиньи, коровы, огород? Хлеб, основа жизни, главное, создается общим колхозным трудом, в котором ежедневно участвуют сын Никишка, сноха Грунька, их старик Аноха Кондратьич… Над пашней, над хлебом трудятся сотни людей, работают не порознь, а вместе, сообща.
И Ахимья Ивановна старалась помогать общему в меру своих сил: она готовила пищу своим трактористам, стирала их черные прокеросиненные комбинезоны и куртки. Через Никишку и Груньку, через зятя Епиху она входила в интересы большой, сложной жизни. Артельное становилось, да уж и стало, кровным. Выпадут ли вовремя дожди, дадут ли к сроку молотилки, успеют ли выстроить ток за Майданом, справятся ли механики МТС с ремонтом тракторов – все это уже не постороннее, а свое, от всего этого зависят трудодни, количество центнеров хлеба по осени в ее, Ахимьиных, закромах. Вместе с Никишкой она волновалась и печалилась о запасных частях, о своевременном подвозе горючего, сердилась, когда ломались и останавливались машины. Вместе с председателем Епихой она радовалась, – наводит порядки политотдел товарищ Лагуткин, подтягивает лодырей, выставляет их на всеобщий суд, – не укроешься, – учит людей… сколько уж подготовил через курсы настоящих колхозных умельцев: качественников, бригадиров, учетчиков.
Ахимья Ивановна горячо принимала к сердцу соревнование зятя Ваньки Сидорова с Карпухой Зуем, Фиски – с Астахиной Пистей. Как ловко, с неведомым ей, старухе, уменьем обходится Фиска с телятами на ферме!
Об этом Ахимья Ивановна готова была часами разговаривать с Лампеей, с Грунькой, с соседками.
Широко раздвинулся круг жизни. Она стала разнообразнее, привлекательнее, потекла быстрее, каждый день несет интересные новости… Как-то неприметно для самой себя Ахимья Ивановна выдала, вслед за Фросей, замуж двух последних дочек – Катьку и Грипку, – не выдала, а сами они выскочили за вернувшихся из армии парней. В старое время это было бы крупное семейное событие, и пусто враз стало бы в избе, а теперь некогда замечать пустоты, – приходит ежедневно народ, ведет артельные разговоры, дни и недели бегут, наполненные и впрямь большими, волнующими событиями. Досуг ли тут долго задумываться над тем, что касается только своей семьи? Ну, ушли Катя с Грипой, и пусть их: не в дальнюю же сторону ушли, а в свою артель. Как работали на всех, так и сейчас работают… значит, и на нее, старую Ахимью. Добро, что сумела вырастить работящих дочерей, – убытку от них артели не будет…
Если бы не беспокойное сердце Ахимьи Ивановны, совсем бы ладно жилось ей. Уж очень горяча и сострадательна старая, – невозможно ей безразлично пройти мимо печальных новостей, не повздыхать, не поохать, не пригорюниться. А печали плодятся в жизни рядом с радостью. Вот свалила с ног хворость зятя Епиху, увезли его в далекий Крым, – как не запечалиться тут: осталась артель без неоценимого, золотого председателя… в самые тугие годы вывел он артель на широкую дорогу. Правда, Гриша Солодушонок, хоть и молод, хоть и набедокурил у них в семье с незадачливым своим сватовством, тоже с головой, тоже не дает промаху и все как будто умеет и знает. Но как все же поведет он артель, той ли дорогой? Не сбился бы! Что ни говори, Епиха только в грамоте отстал от Гриши, а во всем прочем – он главный, он указчик. Молод еще Солодушонок. Так ли будут слушать его артельщики, как Епиху?.. Вернется ли Епиха, не сложит ли в далеком краю свои кости?
Печалилась Ахимья Ивановна об Епихе, о председателе, о любимом зяте, шла к Лампее, старалась ее ободрить и утешить, хотя сама нуждалась и в том и в другом…
Редко-редко приходят к Ахимье Ивановне думы о минувшем. Разве что Василий с Хамаидой навернутся погостевать в большой праздник, разворошат старое, и тогда разом повздыхает она и об отце, одиноко лежащем на крутом склоне оборской сопки, и о погибшем от японской пули брате Андрее, и о безногом Федоте, и о дедушке Ипате с Самохой, обо всех тех, кому довелось до конца испить горькую чашу. А больше и не с кем о том поговорить, кроме разве Андреича, который нет-нет да и заскочит на денек мимоездом, как тогда, после того успенья.
В противоположность своей старухе, Аноха Кондратьич не шибко-то задумывался над смыслом происходящего и особой радости от побед артели не испытывал. Ему казалось, что жизнь из месяца в месяц становится суетливее, хлопотнее. И когда все это устоится, войдет в норму, станет не новиной, а обычным, спокойным и привычным – никому не известно.
Аноха Кондратьич больше замечал неприятное, непорядки, больше ворчал и досадливо чмыхал, чем испытывал удовлетворение от колхозных дел, в которых он не слишком-то разбирался. Новые порядки выводили его из себя: коня достать – бригадиру кланяйся, не всякий-то раз и получишь; тут бы надо на мельницу ехать или по дрова или полыни для буренки накосить да привезти, а пойдешь на конный двор – все лошади в разгоне. Или, к примеру, распределение доходов и кормов, – все ему сдается, что его обошли.
К своему двору Аноха Кондратьич, как и в старые годы, больше привержен: загадает бригадир куда-нибудь стариков, он идет с неохотой, и день этот кажется ему потерянным.
– Стар уж я, чтоб Ванька Сидоров гонял меня! Пусть-ка молодые поработают… Мы свое отробили… – ворчит он.
Многое в артельной жизни шатко, наперекор старине: расплодились среди артельщиков табакуры… Никишка, сказывают, табачок на своем тракторе похватывает… Какой-то силос, квашенину эту, придумали – зачем она, когда на Тугнуе травы сколько хочешь? И к чему этот совхоз на степи построили, – разве на низу может хлеб уродиться? Немалых денег поди это стоит, а проку пока не видать…
Аноха Кондратьич любил поговорить с домашними о бесполезности совхоза «Эрдэм»: хлеба все равно не будет, – да не видать, чтоб и сеяли его, – так что-то строят. Дворы поставили, конюшни, амбары, да еще громоздят какую-то чертовщину вверх, – высокая, издали на степи заметна. А откуда, к слову, воду совхоз достанет: колодец копай – воды на степи не скоро достанешь… И когда он узнал, что эта вышка, на верхушке которой мелькают вкруговую крылья, – ветродуй, – предназначена для подведения воды из ближайшей речонки, а также для добывания электрического огня, он покрутил головой, не очень поверил, с сомнением сказал:
– Вот те и чертовщина… Ветродуй, хэка, паря!.. Придумают же ученые люди!.. И как оно воду качать станет?..
Многого не понимал Аноха Кондратьич, в делах окружающих его людей было для него мало достоверности, но, считая себя человеком хитрым, он не выносил свои сомнения на суд людской, – неудобно наперекор идти, ведь он же первейший из первых артельщик, мыслимо ли под собственную артель подкапываться? Епиха – да что Епиха! – первая же Ахимья осмеет, а кто другой, может, и на заметку возьмет: вот ты, дескать, Аноха, какой!..
Лишь изредка, в тесном кругу надежных людей, разрешал Аноха Кондратьич себе пустить какую-нибудь подковырку. Обычно случалось так: пересмешник Мартьян Яковлевич заведет тестя, а старик и брякнет что-нибудь, сунется со своим стариковским недоуменным вопросом или советом насчет артельных беспорядков, как это, дескать, так, почему раньше этого никто не делал, а делали так-то и так, и выходило проще, удобнее?
Покусывая бороду, пересмешник Мартьян похохатывал, еще сильнее подзуживал старика…
По-настоящему отводил душу Аноха Кондратьич с сыном-трактористом. Тут он уж не считал для себя обязательным поддакивать и вилять, – о том, что ему не нравится, говорил прямо, в лоб, резко, с отцовской грубостью.
– Много ты понимаешь! – в свою очередь, щетинился Никишка.
Он не желал отступать перед стариком, который и впрямь отстал, и неизвестно, когда войдет в настоящее понятие.
– Хэка, паря! – сердито фыркал Аноха Кондратьич. – Старики по нынешним временам не в счет… А кто тебя выкормил-выпоил? Ты то забыл?!
Стычки между отцом и сыном происходили довольно часто, но, как и прежде, они не вели к разрушению семейного лада. Аноха Кондратьич мог шуметь и кричать, но был отходчив, а Никишка, несмотря на свое упрямство, проявлял снисходительность: много ли, мол, с батьки возьмешь… его не переделаешь. Он разговаривал со стариком тоном неизмеримого превосходства, с насмешливой прищуркой: он знает себе цену, он – тракторист, у него больше всех трудодней, он – кормилец семьи. В этом Аноха Кондратьич отдавал сыну должное, считался с высоким заработком Никишки. Но лучше всего умеряла задорный пыл обоих спорщиков Ахимья Ивановна, она не любила бесполезного, по ее мнению, рева, – цыкала на старика:
– Ну чего ты его учишь! Без тебя учителей у него хватает.
А сыну говорила:
– Связался… с кем связался, прости господи!
6
В страду Лампее пришлось туго. Епиха далеко, в Крыму, надо самой добывать трудодни, а ребятишки маленькие, нянька еще не подросла, и как на грех тихо покинула этот мир престарелая бабка Алдошиха. С кем оставлять ребятишек в избе?
Долго думали над этим Ахимья Ивановна с Лампеей, долго искали выхода и пришли к заключению: надо открывать ясли, иначе хоть отказывайся от работы… И оставлять малолеток на целый день голодными нельзя, и не выходить на страду нельзя…
Еще в прошлом году Лампея слышала о хонхолойских яслях, – детным бабам большая это подмога, настоящая благодать. Потолковала она с бывшими делегатками, с активистками… походила Ахимья Ивановна по дворам многодетных вдов… Собрались бабы, пошли в контору к председателю Грише:
– Давай нам помещение под ясли. Не дашь – страдовать не пойдем! На кого ребятишек оставлять прикажешь?!
Гриша обещал помочь, поговорил в сельсовете – и вот пустующий, на две половины, высокий дом сосланного начетчика Амоса перешел в ведение матерей.
Артель дала столы, скамейки, плотники сколотили кровати, а посуду, чашки, ложки притащили из дому женщины, каждая что могла.
Высокий дом, много месяцев стоящий заколоченным, распахнул свои ставни, ожил, огласился криками детворы.
Правление назначило заведовать яслями Лампею: она начинала, ей и книги в руки. Дали ей в помощь двух нянек да повариху, – и пошла работа.
Только не все бабы согласились приносить по утрам своих детей в ясли. Нашлись такие, кто побоялся, кто не доверял Епихиной Лампее, бабе без кички, не знающей страха божия, – кто ее знает, может, у нее дурной глаз. Попервости стали таскать в ясли детей лишь молоденькие да те, которым и впрямь деться некуда. Потому и ребятишек в яслях было не густо. Но Лампея была довольна.
– Для себя старалась, а выходит, и для всех, – говорила она.
И старая Ахимья Ивановна радовалась:
– Вот тебе и страда! Недолго ты на нее походила! Дня три, кажись… А трудодни и за это получишь!..
– Ахтивистка! – сказал Аноха Кондратьич и покрутил головой.
По-прежнему распевала в свободную минутку свои песни приунывшая было Лампея и о яслях, о том, как хорошо она теперь устроена, отписала в Крым своему Епихе.
7
Одиноко и нелюдимо жил Василий Дементеич после годичной отсидки в тюрьме.
– Шелковый, тихий совсем мужик стал, – говорили о нем никольцы.
И верно: еще сильнее, чем прежде, замкнулся он в своем дворе, почти перестал показываться на людях. И потому страшно удивился он, когда однажды зимним поздним вечером пожаловал к нему нежданный гость… Какое могло быть к нему, Василию, дело у старого Цыгана, с которым не то что он, но и покойный батька Дементей не собирался якшаться? Еще в прежние годы шел по деревне слух, что Цыган – вор, нечистый на руку человек, и ребята у него такие же. Какое же касательство мог иметь он к честным хозяевам. Никогда не поддерживали знакомства с Цыганом ни батька, ни тетка Ахимья, никто из уважаемых мужиков, – за глаза о Цыгане и цыганятах говорили только худое, презрительно, осуждающе, – позор всему честному народу! Так издавна привык думать он о старом Цыгане, и вот сейчас этот плохой человек стоял у порога.
Василий не сразу узнал его при свете тусклой лампы, с минуту вглядывался от стола в неясные очертания гостя у дверей, а потом, расширив от изумления глаза, ответил на приветствие:
– Здорово… Клим Евстратьич, что ли?.. Проходи.
– Он самый, Дементеич, – шагнул вперед Цыган и, поставив палку к стене, размашисто перекрестился.
– Здорово живешь!
Уселся на лавку, по-старинному тягостно замолчал… Теряясь в догадках, Василий Дементеич наконец спросил:
– По какой надобности, Клим Евстратьич… с радостью или горем?
Цыган усмехнулся:
– С радостью нынче народ отходил… пойди найди ее, радость-то. Сам знаешь…
Неопределенный ответ еще больше разжег любопытство Василия, и, сгорая от нетерпения и порядком струхнув, – с какой бедою заявился к нему этот неприятный старик? – он поднялся, шагнул к Цыгану, уставился на него исподлобья:
– Ну?
– Да что ну, – тем же тоном, будто издеваясь над хозяином, продолжал Цыган, – беда наша известная… общая беда – артели эти.
– Это как есть, – поддакнул Василий Дементеич и снова сел на лавку.
– Вот!.. Наступили они на душу мужикам… всем нам, одноличникам… Ты, часом, не думаешь вписываться?
– И думки такой не было. Невозможное дело! – зло ощерился Василий.
– Знал я, к кому иду, – будто про себя сказал Цыган. – Нас с тобой не жалуют нынче, Дементеич… Житья не дают, день ото дня туже этот аркан на шее захлестываться будет.
– Дак туже! – согласился Василий.
– Ты вот в тюрьме отсидел. А за что, спрашивается? Да ни за что!.. И то подумай: теперь ты у них на особой примете…
Василий Дементеич опустил голову, призадумался.
– Как себя соблюсти, свой двор уберечь от разора, от порухи? – шевельнул Цыган тяжелыми своими плечами.
Разговор начинал интересовать Василия, был ему по душе, хотя он и не понимал, куда клонит неурочный нежданный гость.
– Как уберечь, я говорю? – продолжал старик. – Сидеть сложа руки не приходится – заклюют.
– А что же делать? – встрепенулся Василий.
– Не приходится, – повторил Цыган, – просидишься… По-умному-то надо бы тебе с Варфоломеичами в артель войти…
Василий досадливо мотнул головой.
– Погоди, погоди… По-умному ежели, говорю. Но так нынче не выйдет… Ежели все сговорились бы, да вошли, да завалили артель, – добро было бы! А того и нет. Свои-то все испужались, по совести зачинают в артели работать… боятся… Там ты теперь лишний. Запрягут – не пикнешь. Или выкинут, разорят дотла, или… того похуже… Когда нет согласия, одному там делать нечего!.. Я тебе так скажу, Василий Дементеич: ежли хочешь за себя постоять, ищи верных людей на стороне, не в колхозе. Они есть, такие люди, много их!.. Ты не думай: если скопом приняться, то и все колхозы свалить к антихристу можно. Один то сделает, другой – это, и, смотришь, покатится артель под уклон… Ты только слово мне дай… Дай крепкое слово!.. А сидеть, ждать, когда придут к тебе, выкинут тебя из твоего же двора через заплот, – станем ли мы того дожидаться?! Ведь край пришел, живой край!.. Ты подумай!.. Так и так погибель… Так уж лучше… зубами в горло им вцепиться, чем мокрой курицей, как Куприян, крыльями трепыхать… В горло вцепиться, но… чтоб они и не узнали… исподтишка, исподтишка…
Долго говорил Цыган, и – странно – чем путанее была его речь, тем яснее становилось Василию Дементеичу, что старик кругом прав. Будто не с ним, Василием, а с его душой беседует старый Цыган, – каждое слово его находит отклик в сердце. Неприязнь к Цыгану сменялась чувством признательности, – этот человек пришел спасти его от погибели, раскрывает ему глаза, обещает помощь…
Ворота заскрипели: из лесу возвратились с дровами ребята.
– Что ж… я согласен, – поднялся Василий Дементеич и подал старику палку: поторопись, дескать, не задерживайся…
8
Полная луна катится над Тугнуем в высоком звездном небе. Снег, куда ни глянь, вспыхивает серебряными искрами в неверном лунном свете. Степные дали затянуты туманной мглою: к ночи окрепчал мороз… Далеко слышен скрип саней. Цыган частенько осаживает лошадь, – ему кажется, что полозья свистят слишком гулко. Остановившись, он прислушивается… кругом тишина, глухо молчит степь.
– Вот язва! – ворчит Цыган. – Светло… Он едет дальше…
Скрип полозьев затихает в полуверсте от заимки. Цыган привязывает коня к одинокому остожью, идет в обход заимки, огороженной высоким заплотом. С той стороны, он знает, есть лазейка, стоит лишь потянуть на себя доску… Он все знает. Он останавливается в нужном месте, заглядывает в щель. В крайней избушке – тусклый свет.
«Не спит… ждет», – соображает Цыган и, оттянув доску, заносит ногу внутрь.
Двор залит лунным сиянием, блестит снег. Собак не видать, – они там, у ворот.
Мягко ступая в тени заплота, Цыган направился к избушке – она как раз против лазейки… постучал легонько в замерзшее окошко… скользнул в полуоткрытую на минуту дверь.
– Ждешь? – спросил он в темных сенках.
– Дожидаюсь, – шепотом ответила Пистя.
Они вошли в избенку. Цыган наклонил голову: низкий потолок, от стены до стены три шага, повернуться негде, но… тепло, благодать с мороза.
– Ребятишки спят, – зачем-то сказала Пистя. Цыган перекрестился, снял шубу, приказал:
– Закрючь двери… Ну, как? – подошел он к ней.
– Все так же, – пожаловалась Пистя, – все так же… скрутили, прижали… Никаких прибытков. Раньше сами потакали, а теперь за всем следят, как бы лишнего чего не взяла…
Она долго жаловалась, плакалась на свою судьбу, – как жить? Будто кто подменил Мартьяна Алексеевича: то делил с нею доходы от проданной в Заводе сметаны, масла, баранины, – да и сама она всего этого имела вволю, – то вдруг ровно ножом отрезал…
Цыган скривил в злой усмешке губы:
– Выслуживается… Да мы-то не станем по-твоему, Мартьян. Ты пробовала его припугнуть?
– Что с той пробы?.. Он сам пужать мастер. Говорит: «Брякнешь где – и тебе тюрьмы не миновать».
– Антихрист пужливый!.. Мы не станем выслуживаться, – повторил Цыган, – так и так добра не видать… Ты вот это… Вот это, – он вытащил из-за пазухи какой-то мешочек, протянул его Писте, – подсыпай коровам в замеску… Они у нас запляшут!
– Травить скотину? – глаза у Писти стали большие и круглые.
– Ну, ты! – грубо сказал Цыган. – Заодно с ними? Забоялась?
– Не заодно я, – подняв к глазам запан, заплакала Пистя, – не заодно, Евстратьич… Но как же это травить?.. И какая корысть?..
– А корысть такая, – брякнув палкой о пол, раздельно проговорил Цыган, – это мне ветеринар из Мухоршибири дал. Не мы одни с тобой… Всюду начинает валиться скот… И тогда, слышь, остатних коров раздадут по дворам… вместе нельзя – зараза… На тебя никто не подумает, – по всему району хворь… При чем тут мы с тобой?.. Тебе не одну, а две коровы в собственность дадут, только соблюди… Христом-богом просить станут товарищи… Вот тут и прибыток тебе, и конец артели… Поняла?
– Поняла…
– Не одни мы… Василий Дементеев, Хамаидины братья согласье дали. Неужто ты на попятную пойдешь? Бери…
Она молча взяла у него мешочек с неизвестным зельем, спрятала на груди.
Цыган стал одеваться:
– У меня конь там… у остожья. Погаси огонь.
9
Лампея подметает избу. Прутяной голик так и мелькает в ее проворных руках. Она очень спешит. Да и как не спешить ей, – сегодня суббота, надо помыть полы, убрать в избе, истопить баню, помыться, успеть до ночи постирать, пока не остынет в бане вода. А скотину накормить – это не в счет, это обычное, каждодневное.
Много хлопот у Лампеи по субботам. Летом-то, когда заведовала она детскими яслями, по дому ей бабы пособлять приходили, – нет-нет да и прибежит кто-нибудь по своей охоте, – а после страды, как закрылись ясли, снова осталась она одна со своими малолетками, снова самой хозяйствовать доводится.
Старательности и радения Лампее у других не занимать, – сызмальства к порядку приучена, – и если бы не эти хлопотные субботние дни, не замечала бы она от хозяйства особых тягот. На работу теперь ее не загадывают, – какая зимой работа! Хлеба и картошки ей засыпали вволю, – живи не тужи да муженька дожидайся!
Что-то долго загостился Епиха в Крыму, – уж и лечат его поди! Сам писал: доктора самые лучшие, вместо изб – палаты сказочные, бывшие царские, за окном берег теплого моря, пища самая тонкая, винограду сколь хочешь съедай, а от него главная польза. Что это за ягода виноградная, какая она из себя, – трудно и понять. С голубицей ли схожа или с земляникою? И все-то там не нашенское: деревья и цветы заморские… И впрямь как в сказке. Мог ли думать Епиха, что попадет когда в этот рай? И смела ли она, Лампея, мечтать еще так недавно, что повезут семейского простого мужика в райскую ту сторону, в бывший царский дворец, будут бесплатно лечить, спасать от смерти? Жизнь как сон… сон наяву творится… А ведь отбрыкивался-то поначалу, дурень!
Лампее нечего тревожиться за своего Епиху: часто пишет он, радует, что дело здорово идет на поправку. А во вторник на прошлой неделе сообщил, что кончилось его многомесячное леченье и до отъезда домой осталось несколько часов. Значит, жди теперь…
С озабоченным лицом метет Лампея пол. Забота ее известная: поспеть бы до ночи управиться. А думы ее бегут и бегут, разве их удержишь? Думы всё о нем же, об Епихе: «Вот бы сегодня заявился как раз к бане… вот браво бы!»
Лампея выливает в ушат из-под рукомойника чугун горячей воды, начинает мыть пол… Взвизгнула легонько дверь в сенцы, у порога заклубился пар.
– Кто там? – не оборачиваясь, крикнула Лампея.
– Кто другой может быть…
При первых звуках родного Епихина голоса Лампея встрепенулась, выронила из рук дымящуюся тряпку, смущенно одернула подоткнутую сзади юбку, вытерла мокрые руки о запан… заспешила навстречу:
– Легок на помине!
– Кто поминал?
Епиха стоял перед нею ласково и широко улыбающийся, какой-то весь светлый, будто обновленный.
– Я поминала… я… про себя… вот только… – Она спрятала на его груди пылающее лицо.
Ой, и радости было у Лампеи в этот воскресный день!
С вечера, после бани, она упросила Епиху отдохнуть с дороги денек-другой, не торопиться в правление, – все и без него обошлось ладно, артель почти отмолотилась, хлеба все получили куда с добром. Епиха и сам видел, что в доме у него достаток, – значит, урожай как следует, – пообещал не спешить, но все же нет-нет да и закинет вопрос о натуроплате, о хлебопоставках, о зерновых фондах. Видать, не терпелось ему побывать у Гриши, все самому выспросить, – будто мало писали ему родные и правленцы в Крым… Утром, пока Лампея пекла блины, он тихо расхаживал по избе, походя брал на руки детишек, подкидывал их над головой, весело гугукал и смеялся. За столом он продолжал свои, начатые накануне, рассказы о курорте, о теплом море, о дивных крымских садах, о дворцах-санаториях…
А в обеденную пору пошли всей семьею на Краснояр к своим старикам.
Ахимья Ивановна встретила зятя радостным возгласом:
– Заявился, пропащая душа! А ну-ка, покажись, покажись… До чего раздобрел, с лица совсем другой!.. – Она с материнской нежностью взяла Ениху за плечи, принялась разглядывать его.
– Раздобреешь на казенных-то харчах! – поднялся с кровати Аноха Кондратьич.
Никто не отозвался на его неуместное слово. Ахимья Ивановна продолжала восторженно гуторить:
– Хворь-то свою в море, видать, оставил… Такой ни в жизнь не пропадет! Вот, Лампеюшка, дождалась ясна месяца!
– В тех краях да пропасть! – засмеялся Епиха. – Никак это невозможно, если б даже и захотел.
– Ты послушай, мамка, что он рассказывает: сущий рай там! – вставила Лампея.
– Туда, по писанию, всех Ипатов после смерти на жительство отправляют, – продолжал балагурить Епиха. – Одного такого видал я: бородатый, лысый – ну, совсем Ипат…