355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Илья Чернев » Семейщина » Текст книги (страница 37)
Семейщина
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 04:57

Текст книги "Семейщина"


Автор книги: Илья Чернев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 37 (всего у книги 54 страниц)

Епиха от неожиданности остановился, скользнул взглядом по распухшему смуглому лицу Цыгана, делать нечего – сказал:

– Здорово, Клим Евстратьич, куда понесли тебя ноги в этакую рань?

– Здорово, – нехотя ответил Цыган, – Я тебя не спрашиваю: куда.

Епиха смутился:

– Известно, куда: праздник… годовщина…

– Всё празднуете, – блеснув белками пронзительных черных глаз, сказал Цыган, – всё празднуете, душу себе разминаете… Поглядеть на каждого из вас: видать, совесть мучит… перевернуло вон как тебя, погорелец. Поди не сладко спится – загубленные-то середку точат. Кровь-то, она, брат, не скоро смоется. Поможет ли и праздник?

– Болтаешь, Цыган! – закричал Епиха. – Это на вас кровь: на Самохе, на Спирьке… на твоем Яшке! Вы начинали, вам и смывать ее!

– Прыткий какой! – ядовито рассмеялся старик и пошел прочь, но тут же обернулся и, как бы поддразнивая Епиху, кинул сердито через плечо: – Прав был бы, по-прежнему бы скалился, Погорелец. А то куда и зубоскальство твое делося, ишь как подтянуло тебя…

Не слушая, Епиха рванул дверь клуба.

«Лежачие… Хороши лежачие, язви их! – кипел он. – Наше обхождение он, вишь, как понимает: совесть, говорит, замучила… Будет, выходит, кисели разводить с ними!.. Лежачие!..»

И он решил: с этого дня станет прежним Епишкой. Пусть не думают вот такие, что он в чем-то перед ними виноват. Он поведет себя так, будто ничего не случилось.

Вечером, когда отшумел людный митинг и районное начальство отбыло восвояси, артельщики, оповещенные Епихой о срочном и важном заседании у него на дому, один за другим стали собираться в его избе.

Первым пришел Мартьян Яковлевич. Пошаркав ичигами у порога, он поздоровался, пожал руку хозяевам, сел непринужденно на лавку у стола:

– Еще раз здравствуйте, сватки. Зачем присоглашали? Не вина ли откушать? Дивья бы Епиха поставил! Да где ему поставить, – он вроде колхозного уставщика у нас…

Епиха смущенно крякнул, Лампея лукаво улыбнулась. Мартьян проницательно ухмыльнулся, хитро подмигнул:

– Если есть, живее ставьте… пока за столом сижу, тащи закуску, своячина!

– Поспеешь, – не выдержала Лампея, поворачивая к нему от печи разгоряченное красивое свое лицо.

– Ага, клюет!

В сенях загремела щеколда, кто-то зашаркал ичигами о голик, – в избу ввалился Олемпий Давыдович. Он не спеша снял шапку, покосился на голый угол, – перекреститься не на что, – не зная, что ему делать, малость потоптался у порога и уж потом только сказал:

– Здорово были.

Третьим пришел Корней Косорукий, затем подтянулись другие, позднее всех – Аноха Кондратьич.

Артельщики не раз бывали у Епихи, но, как и Олемпий, старики с непривычки спотыкались глазами о пустой передний угол и в нерешительности опускали занесенную для креста руку. Только Аноха Кондратьич, не смущаясь, торжественно перекрестился и с мимолетной улыбкой сказал Лампее:

– Бог-то все равно где, – увидит… С положенного-то места он у тебя, доча, улетел, чо ли?

– Вылетел! – удостоверил Епиха.

– То-то и видать…

– Вылетел в два счета, батька! – подхватил Мартьян Яковлевич.

– Эх вы, нехристи, язви вас… – адали братские, – добродушно заворчал старик.

– У братских, у тех цельная юрта золоченых бурханов, – заметил Егор Терентьевич.

– Ну, значит, наши перещеголяли и братских: хуже их…

– Давайте-ка лучше садиться, – остановил велеречивого тестя Епиха.

Лампея уже вытащила из печи и поставила на стол сковороду с бараниной. Грунька принесла из погребицы огурцов, расставила чашки, бабка Алдошиха принялась хлопотать у самовара.

– Срочное и важное собрание? – вопросительно хихикнул бывший председатель совета Аника, заметив, как Епиха раскрыл стенной шкафик и взялся за горлышко зеленой литровки.

Мужики обрадованно приподнялись, спешно закрестились, стали рассаживаться.

– Я сразу смекнул! – мотнул головою Мартьян Яковлевич и кинул в рот двумя пальцами кургузую свою бородку.

– Не выпил, а уже закусываешь? – поглядел на него Епиха.

– Не терпится…

– Какое ж это собрание все-таки? – исподлобья оглядев стол, спросил Егор Терентьевич.

– В самом деле? – поддержал Василий Домнич.

– Очень простое и очень, я полагаю, важнецкое, – наполняя стаканчики, ответил Епиха, – кончили мы сегодня наш первый колхозный год? Кончили. Да как еще кончили! – Он встал с поднятым лафитником в руке. – Умеют артельщики работать? Умеют! Мы доказали всему миру, всей семейщине – сообща лучше, сытее жить, мы доказали им, что «Красный партизан» может и будет крепнуть и расти… Есть ли у нас голодные, обиженные? Нет таких! Вот какой сегодня день. А второе: сегодня советская власть наша стала на год старше. И… давайте, товарищи, выпьем за советскую власть и за родной колхоз. Да здравствует наша колхозная дружба, – чтоб жить нам без обид, умножать хозяйство, достатки!..

– Ловко придумал! – перебил восторженно Викул Пахомыч и первый, не удержавшись, опрокинул стаканчик в рот.

Артельщики зачокались, закряхтели.

– Чудо! не дал договорить! – обернувшись к Викулу и усаживаясь, хозяин последовал примеру гостей. – Да здравствует еще раз наш колхоз и все колхозы советской земли!

Одобрительно пророкотали артельщики – и торжественная минута ушла. Зазвенело стекло, застучали вилки, ножи, – гости вплотную принимались за выпивку и закуску.

– Осенью, оно это самое дело… осенью и у воробья пиво, – норовя поддеть на вилку кусок баранины, задергался Корней Косорукий.

– Да, доходец! – вставил Василий Домнич.

– Кажинный бы год так, – вздохнул почему-то Олемпий Давыдович.

– У воробья пиво, а у нас – госспирт! – закричал Викул, – Ты, пожалуйста, без намеков, Корней, у нас не только по осени достаток будет…

Артельщики заговорили вперебой, кто о чем, стаканчики замелькали от стола к губам.

– Оплошку мы дали, – обвел глазами гостей Епиха. – Ни одной бабы, не считая моих, нет на нашем празднике, ни одной жены артельщика не позвали… Будто в старину – одни мужики вокруг стола.

– Оно бы можно и с молодухой прийти, почему не прийти и чистую рубаху надеть, кабы знатьё, – заговорил Аноха Кондратьич, – на собранье вить звал, не на гульбу…

– Промазал ты, хозяин, – сказал Карпуха Зуй.

– Промазал! – сознался Епиха. – Марфу, одначе, звал. Сама хозяйка, артельщица…

– Недосуг, видно, бабе…

– Теперь уже поздно за ними бежать, другой раз…

– Кого еще недосчитываемся? – снова оглядел гостей Епиха и, насупив брови, глуховато кашлянул. – А недосчитываемся мы, дорогие товарищи артельщики, нашего молодого избача Донского, бондаря Самарина, да вот… хозяина этой избы Алдохи Пахомыча. За нас, за наше счастье жизнь свою они отдали… Помянемте их, выпьем. – Он налил стаканчик, протянул старухе, сидящей за самоваром – Пей, матка! За Алдоху Пахомыча подымаем враз…

Старая Алдошиха взяла стаканчик трясущейся, слабой рукой… она уже роняла слезы, вытирала их рукавом: при воспоминании об Алдохе, своем старике мученике, она не могла сдержать слез.

– Спаси Христос, Иваныч, – благодарно проговорила, она.

Молча выпили артельщики за председателя Алдоху.

Еще одна тихая и торжественная минута прошлась вкруг стола.

И снова зашумели артельщики, хозяин с хозяйкой не переставали чокаться с гостями. Епиха в который уже раз посылал Груньку к шкафику переменить, как он говорил, посуду. И уже вскоре Мартьян Яковлевич, откинувшись к стене, неистово, вдруг с маху, задребезжал:

Ночка еще не над-ста-ла-а.

Увижу ль тебя, милай мо-о-ой…



Кто-то подхватил, запели вразброд, совсем спутались. – Вроде будто немазаная телега, – покосился на опьяневшего запевалу Егор Терентьевич.

– И впрямь неладно, Мартьян Яковлевич, выходит. Попросим лучше Лампею, – предложил Василий Домнич.

– И дело! – согласился Мартьян.

– Заводи, хозяюшка! – крикнул Викул Пахомыч.

Лампея не заставила себя упрашивать. Розовая от выпитого вина, возбужденная, она отодвинулась на лавке от стола и завела задушевно любимую свою песню о зеленой матушке-степи.

Пока она зачинала, Епиха вышел в казенку, вернулся с гармошкой. Гармонь взвизгнула в лад с бархатистым Епихиным тенорком, он подхватил новый куплет Лампеиной песни:

 Эх ты, степь моя колхозная,

 Ни межей, ни пырею!

 Завтра клячу водовозную

 Я на трактор обменю!



– Мой Санька стих о тракторе приделал, – умильно заплакал Корней Косорукий.

– Экая голова! – восторженно изумился Ананий Куприянович.

Епиха строго посмотрел поверх гармошки: отставить, дескать, разговоры, когда поют.

– Поглядеть бы, какой он есть – трактор. Все балмочут: трактор, трактор, а что за трактор?.. – начал было Аноха Кондратьич, но Викул легонько поддал его в бок:

– Слухай!

Широко и свободно плыла песня, и чудилось всем: тесно ей под низким потолком избы, – так и просится она в степь на волю и зовет за собой.

А когда певцы кончили, все, точно по уговору, затормошили немного отрезвевшего Мартьяна Яковлевича.

– Загни-ка веселую какую прибаутку, Мартьян.

– Сказку-присказку, оно это самое дело…

– Штоб в брюхе от смехоты затрещало!

Мартьян Яковлевич пожевал бороду и с хитрой смешинкой в глазах спросил:

– Хотите, расскажу-ка я вам, как чертей у тестя Анохи из подполья выгонял?

– Хо-хо! Чертей? – взвизгнул Викул Пахомыч.

– Бреши боле! – обиделся Аноха Кондратьич.

– Ничего не бреши, – сущая правда!

– Дак уж и правда… Я вот то же и говорю, – безнадежно крутнул головою Аноха.

Артельщики засмеялись. Мартьян принял это как знак одобрения и начал:

– Прихожу как-то вечерком, в сумерки, к Кондратьичу. Его со старухой дома нету, одни девки в избе… Со двора глянул в окошко – четыре девки и четверо парней у самовара сидят, женихаются, посиделки устроили… Я нарочно в сенях долго шебаршил, чтобы не накрыть невзначай, – неловко, думаю. Заслышали они, что кто-то в сенях, потушили лампу, тихонечко дверь открючили. Свои – думают…. Тем часом откуда ни возьмись – сам хозяин. Я ему и виду никакого не подал, вместе в избу ввалились. Гляжу: сидят в потемках девки, свои и чужие, за самоваром, угощений разных понаставлено… молчат. А парни как провалились. Я подхожу ближе, да и спроси Грипку: «Пошто, говорю, Грипена, у вас восемь стаканов на столе? Неужто каждая из двух сразу чай пьет?..» Девки – молчок. Тогда я и говорю Анохе: «Это они у тебя колдовством занимаются… Известно: баба – сатанинское отродье… Наверняка чертенят к дому привораживали, чаем поили. Аноха ругаться было на девок кинулся. «Постой, говорю, поищем чертей, выгоним, чтоб дому какого лиха не приключилось». Подошел я к подполу, открыл, кричу: «Выходи!» Черти звуку не подают, притаились. Кондратьич ажно засмеялся: «Будет тебе чудить! Какие черти?» – «Как какие? А зачем четыре стакана лишних?» Пошарил я на полке в кути рукою: чуть не дюжина крынок пустых у тещи сушится. «Выходи! – кричу. – Иначе плохо будет!» А там молчат. Беру я тогда крынку – да и в подпол с размаху: «Выходи, нечистая сила!» Крынки стучат, бьются… Старику меня из-за печи не видать, что делаю, молчит, чую – перепужался. Знай ору: «Вылетай, нечистая тварь!» Как ахну вниз крынкой – мимо меня кто-то шасть к дверям. Аноха на кровати сидит, крестится, зубами лязгает. А они, черные, сгорбаченные – мимо него… Один, два, три, четыре! «Вот как нечистую силу выводят!» – кричу Анохе.«– Все, кажись!» Старик опамятовался, говорит: «Спасибо тебе, зятек, что избавил…» А девки языки закусили, смехом давятся. Пришла теща, огонь вздула, ахнула. Бог ты мой, все крынки перебиты! «Что у вас тут такое сотворилось?» – спрашивает. «Черти!» – отвечаю. «Насилу выжили», – не своим голосом залопотал Аноха. Гляжу – на нем лица нет…

Велико было уважение к старому Кондратьичу, и во время рассказа никто даже не хихикнул… видно: лопаются люди от хохота, а наружу ему выйти не дозволяют. Но когда Мартьян кончил, тут уж и уважение не помогло – закорчились на лавках без стеснения. Первый же кузнец Викул заржал…

– Ну и набрехал! Откуда что и берется, хэка, паря! – пытался разъяснить Аноха Кондратьич, но его не слушали, задыхались от смеха. Старик потешно вертелся то к одному, то к другому: – Ну и придумал!

– Эк их надирает! – сказал, чуть улыбнувшись, вечно серьезный Василий Домнич. – На успенье бы нам так веселиться.

– А что, думаешь, на Кожурте я не потешал народ? – проговорил Мартьян. – Потешал! Да и туда бежал от стрела, – смешинка в рот залетела. Вот, думаю, улепетываю… пятки смазаны…

– Тебе что, пересмешнику!

– Тебе бы лишь народ позабавить, – послышалось со всех сторон.

– Ты один у нас такой… как с гуся вода, – кашлянул Епиха. – Прочие-то после успенья еще и не смеялись. Сегодня, кажись, впервые волю себе дали… Только ты один…

Тут разом все заговорили о тяжелых днях мятежа, каждый вспоминал свое…

– Я опять же говорю, – поймал Епиха гвоздем засевшую в голове первоначальную свою мысль, – ходили мы по улицам, примечал я, будто кто подменил нас. Обидеть, что ли, боялись народ, гордости не выказывали, смех при себе придерживали, чтоб не думали, что мы над чужим несчастьем насмехаемся… мы, победители, новые хозяева… Так ведь?

– Кажись, и так, – молвил Олемпий Давидович.

– А ведь и верно, – подтвердил Ананий Куприянович.

– Стариков которые стеснялись, – сказал Аника.

– Верно и неверно… Одна буза! – наперекор всем отрезал Мартьян.

– Буза, да не шибко! О тебе уже был сказ, – махнул рукою Епиха. – И вы знаете, как поняли мое… наше уважение к чужому горю? А так поняли, будто мы вину свою перед ними чувствуем: ровно не они, а мы начинали эту сумятицу, будто кровь пала на нас…

Артельщики насторожились. Епиха почувствовал, что слова его словно бы царапнули всех по сердцу.

– Да, да, кровь будто на нас! – заволновался он. – Вот как они поняли!

– Экие курвы, прости господи, – проворковал Ананий Куприянович.

– Да кто тебе сказал? – крикнул Викул Пахомыч.

– Кто сказал? Поутру сегодня встречаю я старого Цыгана, он так и ляпнул: «Совесть вас мучит. Загубленные серёдку точат». Это у нас-то совесть нечиста, руки в крови? – загорячился Епиха, и лицо его покрылось нездоровой краской. – Нет, врете… с хворой головы на здоровую! Свою совесть хотят нам подсунуть!

– Антихристы. Чо такое! – негодующе чмыхнул Аноха Кондратьич.

– Совесть свою хотят нам подсунуть! – продолжал в запальчивости Епиха. – Не выйдет это дело, не выйдет! Да есть ли у них она, совесть-то?

Тут словно что оборвалось у него в горле, взбулькнуло, и он зашелся в таком страшном приступе кашля, что всем стало как-то не по себе. Пот выступил на его лбу, глаза полезли из глазниц, а он все кашлял и кашлял, – не мог откашляться. Потом на губах его показалась черная кровь.

– Говорила я – не пей много! – заметалась возле него Лампея.

– Вот к чему табакурство-то клонит, – наставительно заметил Аноха Кондратьич, но тут же осекся, поймав строгий, останавливающий взгляд дочери.

Епиху отвели на кровать. Артельщики один за другим отыскивали свои шапки, горестно задерживались у Епихина изголовья… по одному расходились…

Викул Пахомыч со всех ног побежал за фельдшером.

3

Егор Терентьевич раньше других покинул гостеприимный Епихин кров. Он спешил скорее уйти подальше от греха: как бы чего не приключилось с председателем и ему, Егору, не довелось отвечать. Всяк знает, что он сам был председателем, и недругов у него на селе не мало, живой рукой оговорят… начнут таскать в район, а может, и в город. Да и не любил он Епиху: как-никак именно Епиха перешиб у него почетное место, отобрал председательство. Оно бы и ничего, не шибко гнался он за этим почетом, – должность хлопотная, суетная, перед начальством всегда и во всем ответ держать умей. Но уж сильно конфузно тогда получилось: приехали после восстания секретарь райкома, начальник Рукомоев, поговорили с Василием Домничем, с Епихой, с Корнеем, с другими, – и согласились партийные и беспартийные, – и общее собрание это подтвердило, – что неудобно оставлять его, Егора, дальше председателем после того, как он в самый критическим момент борьбы, на глазах у всех, не отличил своих от врагов, спутался и оскандалился. Как осрамился он, лучше б тогда же, не сходя с места, сквозь землю провалиться.

Его поставили кладовщиком артели. Вот, мол, тебе должность в самый раз: хозяин ты рачительный… Только подумать, – из председателей в кладовщики!

Вскоре после смещения Егор Терентьевич услыхал, что начальника Рукомоева куда-то перебросили. Слух шел, что неспроста это, а в наказание за то, что до кулацкого бунта допустил. Вместо Рукомоева прислали нового начальника – высокий, жердистый, лицо долгое, в складках, но молодой. Но хоть и молодой он, а до того обходительный, что никольцам с первой же встречи сильно поглянулся. Не часто наезжает новый начальник товарищ Полынкин в Никольское, но как приедет, обо всем расспросит, со всеми поговорит. Да так, будто век свой вековал здесь: обо всем знает, о нужде ли, о склоке ли какой. И к народу приметлив: с кем побеседует, обязательно запомнит, и уж ты для него как старый знакомец. Но шинель долгополую никогда не снимает, только крючки расстегнет, так нараспашку на собраниях и речи держит.

Егор Терентьевич не знал, как отнестись к смене начальника. Рукомоев, в сущности, ничего плохого никому не сделал, напротив, артельщиков от смерти спасал, но… зачем его, Егора, обидел он? Неужто так и нельзя было обойтись председателю без наказании за глупую свою обмолвку? Это не давало ему покоя, и вот однажды подкатился он с расспросами к новому начальнику. Полынкин засмеялся и сказал: «Зря ты, Терентьевич, на предшественника моего серчаешь. Выбрось это из головы. Пойми – не он тебя сместил. Он проводил линию райкома, партийное решение». – «Да райком-то откуда узнал, как не от него?» – «Все село знало, а райком вдруг… откуда, – экий ты, право! Если б и хотел Рукомоев защитить тебя, все равно не смог бы. Ты сам себя осрамил». – «Оно верно, здорово осрамился… А насчет товарища Рукомоева не знаю, что уж и думать… Может, и впрямь…» – «А ты не думай, забудь, покажи себя на новой работе, это будет лучше всяких оправданий», – посоветовал Полынкин.

Все это вспомнил сейчас Егор Терентьевич, идя домой по тракту… Под ногами хрустела замерзшая снова, после недолгой полуденной оттепели, бурая грязь. Утренняя тонкая пороша за день почти всюду растаяла, и от нее остались только затянутые ледком лужицы.

«Нет, – твердо сказал себе Егор Терентьевич, – начальников нам хулить не стоит: они свое дело правильно сполняют. Но как мог Епиха, – ведь таким другом всегда казался, – на теплое место согласие дать? Другой бы уперся, в защиту товарища полез…» Хмель бередил в голове Егора самые чадные мысли. Они давно уж были запрятаны в тайники души, не мешали ему в артельном дворе: с работой он справлялся отлично, Епиха был с ним по-прежнему хорош, постоянно держали вместе совет. – Это тебе, Епишка, в наказанье, эта болезнь! Недолговечен ты… А кто председателем станет? Неужто Корней? Мартьян? Карпуха Зуй? Не-ет, у Корнея гаек в голове не хватает, Мартьян – этому все смешки, не годится, вот разве Карпуха либо Ананий… Стой-ка, стой, – уловил он какую-то новую мысль. – Через месяц вернется из армии Гришка, командиром вернется, – чем вам не председатель?!»

Эта мысль была так внезапна и показалась Егору Терентьевичу настолько подходящей, что он остановился среди дороги, растерянно заулыбался: как же до сих пор он не догадался об этом? В самом деле, чего проще: вернется домой красный командир Гриша, его родной сын, начнет работать в артели, станет со временем председателем, – вот когда он, Егор, возьмет свое.

«Не я, так сын!» – усмехнулся Егор Терентьевич, и он живо представил себе: в его избе постоянно толчется народ, все кличут председателя, Гриша принимает артельщиков, отдает распоряжения… Егорова просторная изба в центре артельной жизни!

Егор Терентьевич нисколько не сомневался, что так оно и будет. Он готов головою ручаться за Гришку – парень что надо, самостоятельный, напористый, умный. И когда Епиху окончательно свалит хворость, кому ж быть председателем, как не Грише? Гриша своего достигнет! Уж он-то, Егор, постарается надоумить сынка…

Сквозь небрежно прикрытый ставень увидел он свет в избе.

«Варвара поджидает, не спит, – сообразил Егор Терентьевич, – поди ужин наладила, а я сыт и хлебнул малость… Обозлится старуха: зря самовар ставила, еду готовила. Закричит: «Знаем мы теперича, на какие такие собрания ходишь! Артельщик!» Виду не подам, почаюю для прилику…»

Егор Терентьевич вошел в сенцы, осторожно потянул к себе скобу двери, чтоб не шуметь, не будить ребятишек… переступил порог – да так и обомлел от радости: за столом, у самовара, сидел Гриша…

4

Дмитрий Петрович признал положение больного тяжелым, хотя кровь унять удалось ему тотчас же: по приказанию фельдшера Епиха глотал кусочки льда. Грунька поленом посшибала потеки сосулек на крыше амбара, наковыряла пальцами ледяных корок в лужах, – льду сколько хочешь.

Епиха, с потным, горячим лбом и блестящим взглядом, лежал на койке, время от времени ловил неверными пальцами льдышки с тарелки, стоящей возле изголовья на табурете.

Артельщики уже разошлись, остался лишь кузнец Викул да, не зная, что говорить, что делать, топтался у кровати Аноха Кондратьич. Лампея и Грунька, растерянные и жалкие, глядели на фельдшера, проворно, впрочем, выполняя его распоряжения.

– Прежде всего покой, – сказал Дмитрий Петрович. – не вставать, никуда не выходить. Горячей пищей не кормить два-три дня, а то снова кровь горлом хлынет, и тогда будет плохо. Кормите его молоком, маслом, яйцами, сметаной – все холодное. Боже упаси давать горячего чаю… А когда через несколько деньков подымешься, Епифан Иваныч, придется тебе взять себя в руки: водки не пить, табаку не курить…

– Вот то-то и я говорю, – поддакнул Аноха Кондратьич. – Пуще всего, однако, табак…

– Доведется бросить, – еле слышно сказал Епиха.

Вскоре изба опустела – Аноха Кондратьич и Викул Пахомыч пошли провожать фельдшера, остались только свои, Грунька принялась прибирать со столa, заваленного объедками, ломтями хлеба, уставленного посудой, недопитыми лафитниками. Лампея присела к мужу на кровать.

– Допраздновался… нечего сказать, хорош праздник выдался, – грустно молвила она. – Этого сурприза никто от тебя не ждал.

– Ничего, – с трудом выдохнул Епиха, – ничего… подымусь. Он взял Лампею за руку, да так и не отпускал ее до рассвета, не сказал больше ни слова… Под утро оба забылись в неодолимом сне, – Лампея калачом притулилась в ногах больного мужа.

Солнце стояло уже высоко, когда Епиху пришла проведать Ахимья Ивановна.

У ворот ее встретила старая Алдошиха.

– Что с Епихой-то приключилось! – огорченно заговорила Ахимья Ивановна. – Экая бедынька! Старик ночью от вас пришел, обсказал… Неужо ж помрет?

– И-и… не говори, Ивановна! – ответила Алдошиха. – Что без него делать станем? Заместо сына он мне… – Глаза ее заслезились.

– Может, господь не попустит, – ободрила старуху Ахимья Ивановна. – Не токмо ты с Лампеей, что вся артель без него… куда пойдет?

– Господь не попустит… дивья бы, – покачала головой Алдошиха, – нынешние-то не очень в бога веруют… Намедни, в четверг, пошептался наш-то с Лампеей, да и говорит: «Матка, порешили мы с бабой иконы убрать». – «Как? – говорю. – Чем они вам помешали?»– «Не помешали, а нам это ни к чему. Ты как хочешь молись, твое дело старое, а мы не станем… Вынесем всех святых с богородицей девой в горницу». Чтоб, дескать, обиды мне не было, молиться чтоб. Ну, что я перечить буду, раз такое дело? Поплакала втихомолку, – вам, мол, виднее… Он и оголил передний угол – грех-то какой!

– Еретик! – возмутилась Ахимья Ивановна, но тут же вспомнила: – В избу пойдем. Как он там?

– Пойдем… Чо ж не еретик… Вот я и говорю: не рассердилсй бы господь за такое богохульство, не отказал бы в своей вышней помощи…

Старухи вошли в избу. Епиха лежал на кровати – освеженный сном, помолодевший, повеселевший. Лампея мела пол.

Взметнув хвостом сарафана, Ахимья Ивановна перекрестилась, кивнула степенно черной домашней кичкой:

– Ну, здоровате. Давненько я у вас не бывала.

– Здорово, теща! Проведать пришла? Ну, и молодец ты у эвон звон откуда прибежала, – весело приветствовал ее Епиха. – Раньше всех…

– Ну, уж и молодец! А солнце-то где, поглядел бы! Зато уж ты и впрямь молодец: ни Спаса, ни Миколы, все повыкидал!

– Не повыкидал, а только в горницу отнес.

– Все единственно! Не нами это уставлялось, не нами и отменяться должно, – наставительно сказала Ахимья Ивановна. – Я-то думала, он и в самом деле на смертном одре, заполошилась, как дура, побегла, в словах её звучала нескрываемая радость: далеко Епишке до смерти, – а он лежит себе кабаном, посмеивается… Так бы все хворали!

– А тебе как же надо? – улыбнулся глазами Епиха. – Чтоб корчило меня, что ль?

– Лежи уж, лежи… Это тебе господь первую вестку подал за его святые образа…

– Да ну?!

– Посмейся еще! Пошто Трехкопытный, на что уж коммунист партейный, и тот не посмел тронуть их? Хотел было, но Домна окончательно уперлась: «Моя изба, сымешь, со двора сгоню…» Так его приструнила, лучше не надо. И думать перестал о том. А тебя, видно, приструнить некому… Да и ты хороша, – повернулась Ахимья Ивановна к дочери, – до этакого срама допустила. Что ты, не могла, скажешь, как Домна, застоять? Могла, ежели б на то твоя воля! Всё в ученые лезете! У нас, мол, не все как у людей. Кичку ты раньше прочих на деревне кинула, так и образа выносить раньше людей надо? Ни у кого этакого-то пустого места в переднем углу, ни у кого!.. У тебя одной! – Ахимья Ивановна дала волю своему гневу: не так уж болен Епиха, что нельзя и покричать на несусветную его выходку.

Лампея приподняла слегка брови, в черных ее глазах метнулея злой огонек:

– Теперь что же, обратно их несть?

– Дак и несть!

– Хватилась Маланья, когда ночь прошла! – отрезала Лампея.

Ахимья Ивановна так и присела на лавку от неожиданности и оскорбления.

Епиха завозился на кровати, тихо засмеялся.

– Вот роди их после этого, – обернулась Ахимья к Алдошихе. – Ни одна еще так-то мне не выговаривала.

– Мамка, мамка же… – остыла вдруг Лампея, – Никто и не выговаривал, не думал…

– Не думал! Да уж ладно…

Епиха продолжал смеяться над резвым ответом жены, над мужицкой оскорбительной поговоркой, невзначай слетевшей у нее с языка.

– Похохочи у меня! – подошла к нему Ахимья Ивановна. – Когда подняться-то думаешь?

– Подымусь вот на неделе… Фельдшер приказал вылежаться, говорить много не велел.

– А ты хохочешь!

– А как не развеселиться, ежели баба у меня с гвоздя.

– С какого такого гвоздя?

– Ну, молодец… Остроязыкая!

– Да уж и молодец – матке этакое слово брякнула. Это все ты виноват.

– Винюсь. И что складень велел убрать, и что Лампею тебе спортил – во всем винюсь, – потешно развел руками Епиха..

– Леший! – засмеялась Ахимья Ивановна. – С тобой и поругаться-то нельзя как следует!

– А давай поругаемся.

И оба рассмеялись пуще прежнего. Глядя на них, заулыбались Лампея и старая Алдошиха.

– Что с него возьмешь! – сказала Ахимья Ивановна и стала собираться домой.

5

Дмитрий Петрович навещал больного председателя артели ежедневно. Всякий раз, вздев оловянные очки на лоб, он ставил ему под мышку градусник, сидел, балагурил. А вынув градусник, он покачивал головой, неопределенно хмыкал.

– Неважны наши дела, хозяин, – говорил он, – температура держится. Надо еще лежать, Епифан Иваныч.

День ото дня отодвигал Дмитрий Петрович срок, когда председателю можно будет встать на ноги, приступить к делам. Епиха ворочался с боку на бок на неуютной, ему казалось, койке, скучал от безделья. Приходили и уходили артельщики, знакомые, иногда забегал председатель райисполкома или начальник Полынкин, изредка приезжали с Тугнуя, из улусов, медлительные буряты-знакомцы. Все желали ему поскорее выздороветь, говорили одни и те же слова ободрения, известные слова, которые обычно в этих случаях произносят люди. Дольше всех засиживались у его изголовья Василий Домнич и Корней Косорукий, он ценил их заботу и любовь… Правленцы держали его в курсе всех дел, советовались с ним, устраивали у его постели небольшие заседания.

И все же Епихе было нестерпимо скучно. Одна статья: слушать людей, совсем другая – самому все делать, ходить, двигаться. Кровать стала для него постылой. К тому же страшно тянуло свернуть цигарку, глотнуть отравного дымка хоть разок.

Запрокинувшись на спину, Епиха часами глядел в потускневший от времени потолок и мечтал.

– Ох, и тяжко лежать мне, – сказал он однажды Лампее, – всю спину, однако, отлежу.

– А ты на бок…

– Нет, что-то долит меня… Покурить бы, что ли. Лампея замахала руками:

– Что ты, что ты!

Она втайне надеялась, что в этот раз с помощью фельдшера Епиха отстанет от табака.

– Ну ладно, – вяло согласился он. – Ладно… Но долит что-то… какая-то дума, будто надо что сделать, а что – не вспомню никак. – Он помолчал. – Да вот еще к вёшной надо готовиться, а я свалился безо время.

– До вёшной еще далеко, только отмолотились. Зима-то вся впереди, – сказала Лампея. – К тому времени, даст бог, подымешься.

– Непременно подымусь. Я председатель, и я за всё в ответе… за вёшную. Семена протравить, сбрую подчинить, телеги… – Он снова умолк. Нет, не та дума, какое-то свое дело есть, не артельное… мечтательно продолжал Епиха, – вот не припомню только.

– Какое же такое дело? – заинтересовалась Лампея: она всегда была в курсе Епихиных дел, знала его думы. – Я что-то не ведаю…

В это время дверь в сенцы отворилась, у порога заклубился пар.

– Мороз-то сегодня! – появляясь в избе, выкрикнула Фиска.

– Вот-вот! – взмахнув рукою в сторону вошедшей, враз повеселел Епиха. – Вот это самое и есть…

Лампея непонимающим, спрашивающим взглядом смотрела на мужа.

– Вспомнил! – засветился Епиха. – Вспомнил!.. – он глухо закашлялся. – На покосе… той ночью… я жениха ей обещал…

– А-а! – улыбнувшись, протянула Лампея.

Фиска стояла у порога, жаром пылали ее щеки, – не то от мороза, не то от чего другого. Она не была у сестры давно-давно, с тех пор как Епишка трепал ее волосы у костра своей шершавой ладонью и говорил ей ласковые, нежные слова. Она боялась встречаться с ним после той ночи, перестала, будто струсила, забегать к Лампее, она робела при мысли, что вот она подойдет к Епихе и со смехом, скрывающим ее робость, спросит о женихе…. Она глушила свою девичью печаль в хлопотах по дому, мучилась наедине с собой. И вот теперь она не выдержала: неужто она не осилит стыд, не проведает больного Епиху?.. И она отважилась, пошла к нему и крикнула с порога что-то насчет мороза, чтоб не думали что, не заметили другие.

– Давненько ты не наведывалась! – обрадовалась Лампея. Она не раз удивлялась: почему это перестала заходить Фиска?..

– Да уж и давненько, я даже забыл о женихе, – тихо сказал больной.

– Неужто забыл? – рассмеялась все еще пунцовая Фиска.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю