Текст книги "Семейщина"
Автор книги: Илья Чернев
Жанры:
Классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 54 страниц)
– Я уж и так опоздал к началу занятий, – одергивая заношенный свой пиджак, сказал он.
Разговор происходил во дворе у предамбарка.
– Что ж, езжай с богом…
Не успел Дементей Иваныч досказать, – кто-то застучал в ворота:
– Отворяй, хозяин!..
Во двор въехала доверху загруженная одноколка. Два бравых купца-молодца торопливо спрыгнули с клади на землю:
– Хлеб покупаем, разный товар продаем. – На хлеб всё меняем.
– Показывай товар, – степенно сказал Дементей Иваныч. Менялы живо сдернули с клади мешковину, и глазам предстали цветистые платки, куски ситца, далембы, нанбука, чесучи, готовая пошитая одежда.
– Кяхтинский товар возим.
– Вижу, что кяхтинский. А что почем?
Дементей Иваныч принялся перебирать товары. Рука его вытянула из вороха тканей пиджак и штаны-галифе…
К возу как раз подошел Андреич.
– Штаны? – сказал он задумчиво. – А мои-то совсем развалились.
– Почем за штаны кладешь? – спросил одного из торговцев Дементей Иваныч.
– Два пуда пшеничной… Крайняя цена.
– Да-а, племяш, – пробурчал Дементей, вспомнив, что на днях он отдал два мешка муки новоявленному зятю Абакушке, – да-а… как же сделать?.. Вить пшеницы-то у нас нету… До молотьбы-то не потерпишь ли? – повернулся он к купцу.
– Нет, мы работаем наличным расчетом. Мы нетерпеливые, – рассмеялся торгаш.
– Не надо, дядя, раз нету, – смутившись, произнес Андреич. Он видел ясно, как жадность борется со стыдом и побеждает… Без большого барыша отъехали купцы со двора: лишь цветной платок для Павловны взял с воза Дементей Иваныч, только и всего.
А на следующее утро, чуть свет, Андреич попросил коня до Завода.
– Коня в страду? Да где же у нас свободные кони, ты что! – даже удивился Дементей Иваныч. – Как же я… сорок три версты… – растерялся нескладный парень.
– А очень просто. Солдаты пешком ходят, и ты иди… Может, кто и подвезет… Да конечно же, подвезут. Трактом постоянно народ едет… А за коня не обессудь, – развел руками Дементей Иваныч.
Сегодня стыд уж не докучал ему, не поворачивала дума на брата Андрея, перед которым он вечный, неоплатный должник. Все было просто и ясно: уходит докука-парень, и пусть себе уходит, может и не воротится никогда…
– Харчу бери. Сала, масла, яиц, ковригу, калач в сумку, – словно бы смягчился Дементей Иваныч, – В этом отказу у нас нету…
Павловна наложила целый мешок харчей, однако Андреич взял лишь кусок сала да три подорожника, – тяжела сумка для пешехода.
Он ушел как-то незаметно, будто выскользнул с неприветливого чужого двора. Соседи недоуменными взглядами провожали его потрепанную фигуру, и жалостливые старухи шептали ему вслед:
– Уж и дядя… обогрел племянничка, злодей…
За околицей Андреич: забыл о своей обиде… Голубой простор распахнулся вокруг него. Осень повсюду раскидала свои краски. Ожерелье затугнуйских сопок проступало багрянцем берез, осин, рябин, черемух. Кругами желтели леса, на крутом островерхом Майдане ярко краснел боярышник, недавно еще зеленая, скучно побурела полынь по обочинам дорог. Поржавели не выдерганные еще конопли. Стрельчатые пыреи на пашнях стали нежно-оранжевыми. И только мычка на Тугнуе, – та самая мычка, которая делает степь похожей на ковер, – по-прежнему ласкала глаза своим неизменным блеклым ворсом. По жнивьям, среди колких стеблей, чирикали воробьи, они выискивали зерна, забирались в суслоны ярицы и пшеницы, спешили насытиться вволю, пока не пришел нерадивый хозяин, которому и без того хватит обильного урожая. Где-то кричали перепелки, а в голубой линяющей вышине к югу тянулись журавли.
Лишившись дочки, выпроводив племянника, Дементей Иваныч почувствовал пустоту в избе.
«Надо женить Ваську, он и сам давно того добивается, да из-за кутерьмы этой до двадцати пяти годов затянул… Все одним работником больше станет. Дарушке замена», – сказал он себе.
И, закончив страду, он женил Василия на закоульской работящей девке. Под стать муженьку молодуха – молчалива, послушна, хозяйский глаз еще в отцовском дворе наметан… Звали ее даже для семейщины в диковину – Хамаида.
После покрова, когда народ переходил из обжитых половин в горницы, чтоб в не топленных с неделю избах поколели начисто тараканы, – вскоре после покрова привез председатель Мартьян из Петровского завода газетку с окончательной, бесповоротной вестью. Он читал ту газетку мужикам в сборне:
– «Под напором партизанских отрядов Восточного Забайкалья семеновские банды двадцать первого октября оставили Читу. Двадцать второго, в десять часов утра в город вступили партизаны и части Народно-революционной армии…» Слушаешь, Петруха Федосеич?
Покаля густо закряхтел, заерзал неловко.
– Не глянется, брат? – вспыхнул радостью Мартьян Алексеевич.
Былая веселость возвращалась к нему. Сколько месяцев глушил он эту веселость, сколько месяцев следовала по его пятам сторожкая тревога. Он притопнул вдруг ногою и гикнул по-партизански:
Сколь кукушка ни кукует,
Перестанет куковать,—
Сколь японец ни воюет,
Перестанет воевать!..
– Она скоро тебе скукует, – сквозь зубы процедил Покаля. Мужики ошалело глядели на взбесившегося, – беспременно взбесившегося! – председателя.
Конец первой книги
В пограничном степном краю
Чернозема и тучных стад
Тяжело утверждал свою
Диктатуру пролетариат.
Как пузатая саранча,
Темной ненавистью пьяна,
Подымалась не раз в ночах
Бородатая старина.
Константин Седых
КНИГА ВТОРАЯ
КРУТЫЕ ГОДА
ГЛАВА ПЕРВАЯ
1
Масленица порадовала никольцев первым предвесенним теплом и пушистым мягким снегом. Дни стояли тихие, безветренные, недавние морозы сменились оттепелью. Так чудесно, так хорошо на улице под сеткой медлительных, словно непросеянных снежинок.
На улицах было людно с утра до ночи. Детвора без устали, с криками и визгам, каталась на санках и обледенелых лотках с крутой горы. Катушка начиналась на высоком бугре хонхолойской покати. Она ежегодно устраивалась на этом месте и была слажена на диво. За версту, с высоты, начинался разгон – и со свистом мчались санки вниз вплоть до закоульской поскотины. И не только мелкота – толпы парней, девок, мужиков и баб обрушивались сверху по укатанной дорожке, на лотках, санках, на овчинах. Смех, гам, песни неслись окрест по увалам; А внизу, в деревне, взад-вперед разъезжали по улицам развеселые гульбища на тройках, на парах, целыми, как говорится на семейщине «конбоями» по пяти и больше лошадей.
За хараузскими воротами, на тракту и в шлях, собирались любители конских бегов. Бегуны уходили за версту, за две от деревни и мчались верхом во весь дух к околице. На всем их пути стояла улюлюкающая толпа; люди спорили о достоинствах состязающихся лошадей, старались перекричать друг друга, бились об заклад, ставили деньги. Победителей награждали приветственным ревом, иной раз качали, предлагали им мену: за хорошего бегунца не жалко хоть кучу денег и вина в придачу.
Хоть и не положено по церковному чину жениться на масленнице и никогда прежде этого не водилось, но нынче по деревне гуляли разудалые и крикливые свадьбы. Правда, их было не много, – семейщина по-прежнему страшилась греха, – однако богатеи, повенчавшись до мясопустной недели, будто невзначай прихватили и масленую.
– Нынче все можно… революция! – скрипели старики на такое бесчинство.
Краше, наряднее других была свадьба у Астаха Кравцова: на удивление всему Никольскому, он выдал единственную дочь-красавицу за одинокого и беспортошного Спиридона. Слов нет, не совсем безроден Спирька: отчим его, Арефий Трофимыч, сложил свою голову вместе с писарем Харитоном при атамане Семенове, – кому это неизвестно. Но не за то ли самое и обласкал бывший купец Спирьку, не за то ли, что Спирька в партизанах отличался, командовал взводом? Разговорам и пересудам на этот счет на деревне конца-краю не было.
Уж кто-кто, а сам-то Астаха знал, что делал! Этой зимою он имел не один случай убедиться, сколь правы были в своих предостережениях Дементей и Покаля. «Демократическая-то демократическая, а ухо востро держи», – не раз говорил себе Астаха.
И в самом деле: что за вести идут из города! Как пробили большевики-комиссары читинскую пробку да хлынули во всю дальневосточную ширь, так и загордились сразу. Первым делом нетерпеливые комиссары перевели столицу из Верхнеудинска в Читу. И месяца не прошло, а уж они собрали в Чите конференцию областей, другое правительство на конференции поставили – новые министры, кроме одного-двух, сплошь большевики, старых повытряхнули… Булычева не пощадили, Булычева!
– Нету теперь свово крестьянского, семейского министра, – вздыхал пастырь Ипат Ипатыч.
– Что будет! – вторил ему Покаля.
– Обошли нас, объегорили! – с мрачным злорадством над доверчивостью справных мужиков шипел Дементей Иваныч при встрече с Астахой.
От одних этих вздохов и охов голова кругом пойдет. Как тут Астафею Мартъянычу не насторожиться?
Дальше – еще чище. Через неделю после конференции на маньчжурской границе, у станции Мациевской, красные наголову разбили семеновские остатки, и бежал атаман на китайскую сторону.
– Теперь красным никакого удержу не будет, вот поглядите! – разъяснял Покаля.
Не один раз за зиму, пользуясь подогнанным ключом, обшаривал председательский стол казначей Астаха. Единственный на селе партийный большевик Мартьян Алексеевич хранил в этом столе под замком разные бумаги. Однажды в филипповки, в середине декабря, когда Мартьян уехал в город, Астаха нашел среди его бумаг серую папку с надписью: «Решения первой (пятой) краевой конференции РКП (б)». Эта надпись заинтересовала Астаху, он воровски сунул папку за пазуху, унес домой и не без труда прочитал вечером при свете лампы, с тем чтобы раным-рано положить ее на место. В папке лежали отпечатанные на машинке бумаги и газетные вырезки. Резолюции партийной конференции и газетные статьи, несмотря на книжный их язык, дошли до Астахи, потрясли его. Сомнений больше не было: большевики перехитрили японцев и его, Астаху Кравцова, перехитрили. Вытирая рукавом холодный пот со лба, Астаха узнал, что– «по вопросу о задачах РКП (б) в буфере конференция признала, что, в силу существующего международного положения, пролетариат и партия вынуждены создать демократический, строй… Образование ДВР является тактическим маневром партии в целях заслона Советской республики, ликвидации интервенции и разгрома контрреволюционных сил на Дальнем Востоке… Конференция постановила обеспечить большевистское влияние в Народно-революционной армии через институт комиссаров…»
– Вынуждены… маневры… – прошептал пораженный Астаха – Так вот оно что!
В другой раз, накануне масленицы, на такой же серой папке значилось: «Решения второй (шестой) Дальневосточной краевой конференции РКП(б)». С трепетом принес Астаха эту папку домой, заперся в горнице.
– Ну и ну – прочитав несколько страниц, ахнул он. – Значит, комиссары соберут учредительное собрание, да и отымут его у нас, на своей узде поведут… Посмотрим! – с неожиданной яростью двинул он кулаком по столу.
Но ярость эта была кратковременной вспышкой, она тут же сменилась новым припадком крайнего страха перед будущим. За темным для него, уснащенным непонятными словами текстом резолюции Астаха безошибочно угадал ее ясный смысл: большевики никому не дозволят повернуть вспять… собираются ограбить его, Астаху, раздеть догола.
«Особое буферное государство, – мысленно повторял Астаха газетную статью, – буржуазно-демократическое по форме, пролетарское по содержанию…» Ишь ведь как придумали!
Овладев такой важной тайной, Астаха ходил по улицам с видом заговорщика…
Не ясно ли, что он должен был поспешить с выдачей Пистимеи за Спирьку, которого уважал обольшевиченный председатель, Спирьку – члена сельского управления. «За его коммунской спиной не спасусь ли от неминучей беды?» – рассуждал Астаха.
Астахин план претворялся в жизнь как нельзя лучше. Спирька сам шел в расставленные на него сети. Дни и ночи проводил он с красавицей Пистей, льнул к ней – не оторвешь. Пистя сдалась на ласковые уговоры и угрозы отца. За покорность родительской воле Астаха обещал озолотить, за ослушание – проклясть и выгнать нагишом, из дому. С хлипким Лукашкой женишок расправился без особого труда: разбил ему зубы, влепил в шею при невесте, навеки опозорил перед нею – парень покатился прочь турманом. Болтовни Лукашкиной Спирька ничуть даже не боялся: труслив Лукашка, не выдаст, вместе стреляли… К тому же он – дезертир, самовольник, а Спирька, за возрастом, чистую с фронта получил.
«Большая разница! – гордо усмехался Спирька. – Я его в два счета представить по начальству могу… под расстрел. А пусть-ка попробует совладать с членом сельского управления… Да никто ему ни в жизнь не поверит!»
В члены сельского управления Спирька вошел тихой мышью: по настоянию Астахи, он все крутился в сборне, помогал Мартьяну дела разные править, быстро стал незаменимым человеком. Ради Писти он готов был из кожи выпрыгнуть. И его, как общественного старателя, Мартьян Алексеевич ввел на общем собрании членом. Кто мог возражать против такой кандидатуры, против бойца-партизана, – разве что кулацкий элемент, подголоски Ипатовы.
Задолго до свадьбы Астаха помог Спирьке обладить похилившуюся избу покойного Арефия. Старик так и не сумел наладить своего хозяйства из-за непутевого пасынка, с которым чуть не ежедневно ругался.
Можно бы Спирьке войти к Астахе в дом, но это было признано неудобным, могло повредить в будущем и тестю и зятю. Пусть уж лучше тесть – батюшка не поскупится на обзаведение, дает деньги, плуги, коней, скотину. И Астаха давал, не жалел.
– Вишь, доча, – говорил он Пистимее, – слово свое сполняю: ничего для вас не жалко.
Астаха кривил душой: конечно, жалко ему отрезать от сердца свое добро, да об этом не заикнешься. Порою он думал: «Пущай лучше, в случае чего, за своим пропадет, чем лиходеям достанется. Но за Спирькой не пропадет! Со Спирькой все целы будем!»
И вот пьяной оравой раскатываются они на разряженных конях вдоль длинных кривых улиц; Падает тихий снег, крутятся в воздухе крупные мокрые снежинки.
То ли снежная сетка застит глаза, то ли хмель, ударивший в голову, разглядеть не – дает, – чудится Спирьке, что у проплывающего мимо окна Дементеевой избы стоит бледный-бледный, прильнув носом к оттаявшему стеклу, чубатый Федот и смотрит завистливыми въедливыми глазами. А внизу у Федота, там, где была правая нога, мерещится деревянная култышка.
Спирька отводит взгляд от окна, валится головой на Пистину грудь, кричит:
– Шибче погоняй!.. Девки, песню!
Спирька проснулся на рассвете, вылез из-под теплого, из цветных лоскутьев, стеганого одеяла, вылез осторожненько, чтоб не разбудить молодуху. Казалось, он бережно уносит с собою теплоту нагретого бабьего бока… Сел на краю кровати, улыбнулся от сладких воспоминаний… Впрочем, он смутно помнил, что было ночью. А события вчерашнего вечера и вовсе растворились в пьяной мгле: ни гульни, ни Федота у окна, ни того, как его оставили наедине с Пистей, и она стаскивала ему с ног обутки, – ничего этого в памяти не удержалось.
Спирька быстро оделся. Скоро придут бабы – доить коров, топить печь, справляться, каково спалось. Молодая ради первого дня свободна от хозяйственных хлопот.
Свирепо болела голова. Спирька долго плескался студеной водой из рукомойника. Стало легче… Внимательно, будто впервые, оглядел он богатое убранство избы: зеркало, белые рушники, козульи рога на стене, добротную постель. Пол, стены, шкафы, печь, двери – все масляной краской покрашено, все сверкает новизной. Писте пол дресвой не посыпать, голиком не шоркать – смыла, и только. Он широко улыбнулся, вспомнил, как говорили товарищи: «Не по себе, паря, дерево клонишь!» Дескать, женишься не по обычаю – на неровне.
Спирька вышел во двор. Дверь погребицы сияла белой краской. Синие луны украшений еще больше подчеркивали привлекательность этой двери. Синими же цветами были расписаны ставни, наличники, четыре верхних венца избы краснели охрой, у крыльца плита широкого камня – как у настоящего справного мужика. Будто и его, Спирьки, дом, а не узнать вовсе.
– Выходит, что и по себе дерево! – стоя посреди двора, гулко расхохотался он.
И, потянувшись, сказал серьезно:
– Хозяином жить стану. Навоевался, напрыгался, будя!
2
Великий пост вернул на деревню обычную строгую тишину. Издревле размеренные потекли дни – в суровом посте, в тихих и длительных молитвах, в крестьянских заботах, за которыми угадывалась близкая вёшная. С утра Ипат Ипатыч, пастырь, созывал никольцев в церковь, – гулко бамкал над деревней колокол, чинно, не спеша. Бабы и старики шли выстаивать часы, били лбами в некрашеный почерневший пол, замаливали грехи. Черные кички, черные шали до пят, черный блеск плисовых курмушек, – будто и не бывало на деревне сроду ни ярко-оранжевых нансуков, ни цветастых, желтых да красных, сарафанов и кичек, красных и зеленых мужских рубах. Будто деревня и не знала никогда веселых радостных цветов, будто по сговору переменилась она под стать неразличимой унылой торжественности.
Замолкли звонкие девичьи голоса. Песни, гармошки, шумные игривые посиделки – куда все это делось вдруг!
И вся природа кругом уныла и тускла, ровно и она великий пост справляет. Матовое низкое небо, Тугнуй – песочно – желтый, скучный, в темных пятнах. На этих пятнах, на буграх, всю-то зимушку не ложился снег, а теперь они расползлись, оттеснили белую скудную пелену к горам, и от них, от холодных гор, веют на деревню ветры-хиусы, хлопают ставнями, леденят душу, сеют тоску.
Великая бабам забота: чем и как прокормить семью целых семь недель, прокормить постным да пресным так, чтоб не прискучило, не приелось, чтоб мужик не заворчал, не заругался. Тут бабе приходят на помощь летние огородные и полевые припасы да изобретательный бабий ум. У нерадивых баб постные щи подпирает картошка с конопляным маслом, – с души воротит, не глядел бы на эту еду к концу первого же месяца. Соленая капуста, лук да огурцы – вот и вся пища. А много ли проку в огурцах и капусте, в квашенине? Не то у домовитых баб. Припасливые хозяйки с лета о великом посте думают, в петровки отправляют мужиков в хребты за черемшой, солят ее целыми кадками, в сенокосную пору заботятся о ягодах – о бруснике и голубице, посылают мелкоту за околицу собирать на назьмах печерицу – сладкий да жирный гриб. Связки сушеных грибов, – вот когда они пригодятся, в пост. Объеденье печеричный суп: скользкие разопревшие грибные ломотки – словно куски бараньего мяса. Объеденье! Но что печерица – умелые хозяйки томят в печи репу и брюкву, и парёнки, мягкие и сахаристые, – настоящая услада для детворы. А еще слаще парёнок солодуха: парят днями на печи ячмень, зерна прорастают, мшистая коричневая каша, перевитая нитками стебельков, издает духмяной запах и тает во рту как леденец. Готовую солодуху отжимают, нитки выкидывают, получается темное тесто, его выносят в казёнку, подмораживают, – хороша к чаю мороженая кулага. У иных же в большой чести толокно, тарки с молотой черемухой, у иных – кедровые орешки, запасенные осенью, из них вытапливают густое масло. У иных… да мало что кто придумает. Изобретателен бабий семейский ум!
Дементею Иванычу разносолов не занимать стать: до всего дошли заботливые руки Павловны. Не стыдно людей звать, помочь кликать, – есть чем угостить, несмотря что пост великий. И на первой же неделе поста Дементей Иваныч объехал на шарабане и Краснояр, и Албазин, и Деревню, всех своих сватов собрал избу облаживать. Зуда, Авдей Степаныч, Аноха Кондратьич, Хамаидины братья Варфоломеичи, да еще пятеро дружков старинных согласие свое дали.
Приходили мужики поутру с топорами, с пилами, с рубанками, – у кого что есть.
Новая изба белеет свежими бревнами стен в Деревушке, рядом с пустырем-телятником, где три года назад словили белые двух красногвардейцев. Пройти к избе можно только через тряский заболоченный проулок, и здесь еще в прошлом году навалил Дементей Иваныч жердей и хворосту. Из-за пустоты вокруг изба кажется махиной. Прорези окон выглядят неживыми глазами, – и впрямь стоит тихо белый голый мертвец, без шапки, без опояски, без рукавиц: ни крыши, ни крыльца, ни завалин. Кругом пустота и безлюдье.
Но вот появлялись люди, забирались наверх, оседлывали неживую махину, гулко стучали топорами. И будто просыпался, оживал покойник, – веселел и веселил помочан.
– Хэка, паря! Изба на диво! – сидя верхом на последнем венце, восхищался Аноха Кондратьич.
– В такой жить да жить! – торопливо орудуя рубанком по косякам, подхватывал Зуда.
Весело гуторя, мужики до обеда делали столько, что Дементей Иваныч диву давался, расплывался довольной улыбкой. Все работали на совесть, а пуще всех сам хозяин с сыном Василием. А потом, усталые, потные, с расстегнутыми воротами, помочане гуртом шли в Кандабай обедать.
Павловна с Хамаидой встречали работяг румяными морковными пирожками, просоленными груздями и прочей снедью-закусью. Одноногий Федот, научившийся в избе обходиться без костылей, прыгал на своей деревяшке в горницу и выносил оттуда четверть самогона.
– Вот эдак-то можно работать! – выпивая раньше всех, балагурил Зуда.
– Эдак можно, – опрокидывая стаканчик и утирая усы, щурил Аноха Кондратьич маленькие свои глаза.
– Стоять этой избе да стоять, – степенно говорил Авдей Степаныч, – чтоб для внуков и правнуков хватило…
Пожеланиям не было конца. Дементей Иваныч на каждое ласковое слово находил подходящий ответ, всем кланялся, всех хвалил, приговаривал:
– Плотники наемные – что! Сколько месяцев работали, а… Им бы сорвать поболе, да сделать помене. Свои-то прохлаждаться не станут. Живой рукой кончаем – и ваших нет!
– Не говори, – возражал Василий, – без плотников тоже не пойдет дело. Полы они настлали, рамы, косяки поделали, ножки резные наточили…
– Слов нет, – соглашался Дементей Иваныч, – всякие финтифлюшки в полном наборе. Теперь только к месту приладить.
После обеда, отдохнув часок за разговорами, все шли снова к избе, и опять до сумерек стучали топоры, визжали пилы, раздавалось пособляющее в работе «а-эх!». Изба содрогалась от ударов, трещала отпиленными досками, гудела гудом спорой артели, осыпалась сверху щепьем… А к вечеру опять сидели за хлебосольным Дементеевым столом, пили по маленькой, смеялись, шутили, – будто и не было дня трудной работы.
День за днем одевалась изба стропилами, устилалась по верху кровельными плахами, – совсем не покойник, а жилой дом, и не без шапки уж, а с доброй крышей. Вот-вот задымит из трубы дымком.
Печь вызвался сложить Покаля. Петруха Федосеич смолоду был на все руки: и пономарил в церкви – знаменитый был пономарь, – и печь мог сложить, и кожу выделать лучше не надо. Запасливый Дементей Иваныч предоставил Покале потребное количество кирпича и глины – и печь к потолку полезла. Зато в обед и в ужин одной четверти хватать уже не стало: строго соблюдая пост, Покаля, вместо привычного топленого жира, налегал на огуречный рассол, на ботвинью, но пил по-прежнему как добрый конь.
И верно, что запаслив Дементей Иваныч: и оконное стекло, и замазка, и краски, и печное железо, и гвозди – все у него в амбаре сложено, ни в чем недостачи нет. Чуть что понадобилось, – пожалуйте. И к концу четвертой недели поста новая изба, остекленная, с крашеными полами, с добротной печью, с перегородками из финтифлюшек, с новыми стульями и столами, сделанными еще Абакушкой, была уж вполне готова. Вот только просохнет краска полов, печи, перегородок – и переходи и весели душу… В широком дворе помочане поставили новый амбар и баню, прочие постройки Дементей Иваныч стал потихоньку, по бревнышку, перевозить из Кандабая.
Настал наконец долгожданный миг: просохла краска, перста не мажет, следов не печатает. Дементей Иваныч с необыкновенной торжественностью объявил в воскресенье:
– Бабы, мойте завтра избу, в середу позову Ипата Ипатыча.
Хамаида одна целый день возилась в новой избе, терла крашеные полы тряпкой до блеска, обливала стены изнутри и снаружи теплой водою.
В среду, после полудня, пришел Ипат Ипатыч, понимающе оглядел постройку, не разжимая губ, чуть улыбнувшись, повернулся к хозяину:
– Сурьезное дело! За добрую боголюбивую жизнь господь такой избой тебя удостоил.
Дементей Иваныч, точно кольнули его сзади шилом, вздрогнул при этих словах пастыря: не насмешка ли, не о батьке ли уду закидывает, – дескать, все знаю, как ты старика жмешь, в гроб гонишь? Но мимолетная улыбка уже погасла в глазах Ипата Ипатыча, он строго оглядел стоящую поодаль семью и званых гостей и стал раздеваться.
В пахнущем сосною и краскою воздухе заплавали звуки молитвенного пения. Уставщик начал святить избу. Он медленно кланялся перед новыми, дресвой начищенными, медными ликами и складнями в переднем углу. Церковный мальчонка подпевал ему тоненьким голоском.
Дементей Иваныч по-хозяйски выдался вперед, позади его стояли Павловна, Василий, Федот, Хамаида, Мишка, за ними мужики: Покаля, Зуда, Аноха Кондратьич… человек пятнадцать, мужики и бабы, теснились у порога.
Скосившись назад, Дементей Иваныч с неудовольствием отметил отсутствие сестры. Это было второй его докукой в сегодняшний, такой торжественный и значительный, день. Он неприметно отодвинулся назад, к Анохе, шепнул тому на ухо:
– Почему Ахимья-то не пришла?
– Недосуг, неуправа… – сказал Аноха Кондратьич и, как всегда, улыбнулся пухлыми круглыми щеками.
Никто, кроме хозяина, и не подумал об Ахимье Ивановне, зато всем бросилось в глаза отсутствие Ивана Финогеныча, – как же можно без старого батьки избу святить? И только кончил Ипат Ипатыч свои песнопения, первый же Зуда долгоязыкий высунулся насчет оборского деда. Глазом не моргнув, чтоб все слышали, Дементей Иваныч громко ответил:
– Занедужилось старому. Звал его…
Попробуй после этого подумать что плохое о нем, попробуй кто укорить его!..
По настоящему отпраздновать новоселье Дементей Иваныч решил на святой. Пока же ограничились скромной гулянкой в тесном своем кругу, – плодить грех великим постом не положено.
Да и новоселье-то не окончательное: на два дома живет он покамест. Надобен же человеку срок для перехода на новое жительство. С одного места на другое не шутка перенести обжитой десятилетиями богатый двор.
3
События между тем развивались своим чередом.
Немногие никольцы знали, что происходит в Чите, – начальство бросило наезжать, газет семейщина в глаза не видит, не читает, живется вольготно, безобидно, и многие говорили:
– Теперича наше дело сторона.
Слухи идут из Завода разные, а толком никто ничего не понимает. И наверняка лишь один на селе Мартьян Алексеевич, председатель, понимал истинное значение слов, пропечатанных в резолюции краевой партийной конференции, значение так поразивших Астаху слов о том, что «из орудия организации демократии против диктатуры пролетариата в руках антисоветских элементов учредительное собрание должно быть превращено в свою противоположность…» Председатель Мартьян знал, откуда, из какого огня этот дым родился…
Единственный партийный большевик селения Никольского, он недаром частенько выезжал в город. И с немалой тревогой ожидал он того дня, когда никольцы будут подавать свои голоса в учредительное, когда станут выбирать своих полномочных избранников в верховный орган власти. Захватит ли их избирательная горячка, разгорятся ли страсти, дойдет ли дело до мордобоя, как было намедни в Куйтуне? Что предпримет хитрюга Ипат? Кого за собой потянет, многих ли? А Покаля и прочие крепыши, не забывшие своих обид? И что он, председатель, должен делать тогда, как противостоять такой силе? Все это волновало и тревожило Мартьяна Алексеевича, требовало ответа, немедленных и в тоже время осторожных действий…
На вербной неделе нежданно-негаданно для никольцев из Петровского завода прикатили в деревню большие начальники, уполномоченные правительства. Через час по улицам и проулкам понеслись десятники – созывать всеобщий выборный сход.
Приезжие, – среди них один военный, – внимательно расспрашивали Мартьяна Алексеевича, внимательно выслушивали его. Выяснилось, что избирательные бюллетени председатель роздал на днях самолично всем гражданам обоего пола, имеющим свыше восемнадцати лет от роду.
– И как принимали? – спросил военный.
– Ничего… Девки только спрашивали, что с ними делать, – глупые у нас девки… совали за пазуху. Бабы поклали за божницу… – смущенно улыбаясь, ответил Мартьян.
– А что говорят?
– Разговоров-то никаких, будто тиха… Да кто ж его знает, разве нашу семейщину в одночас расчухаешь?.. По ночам вон у Астахи Кравцова, казначея, огонь не потухает, – сокрушенно помотал головой председатель.
– Собираются?
– А то как же!.. Грамота семейская известная – так они всем в бюллетень и пишут… Кравцов, Покаля, еще есть такой… Ну, уставщик, Ипат. Все там собираются. А я на партизан ставку держу, кто победнее. Два раза собирал в отдельности. Корней Косорукий помогает шибко… У Астахи своя запись, у нас – своя. У нас тоже грамотеи есть. Только… – Мартьян запнулся…
– Что?
– Только смеются над нашим Косоруким, когда по дворам идет… которые гонят даже… Вали, мол, подальше, непрокий!.. Эх, если б Харитон был жив, того уважали… другое б дело – вздохнул Мартьян Алексеевич.
– А молодежь что говорит?
– Известно что: шибко-то против стариков боятся – как, мол батька, так и я… А батька – как Ипат Ипатыч скажет. Вот оно, горе-то наше, – растерянно развел руками Мартьян.
– Да, дела, как видно, неважные, – задумчиво проговорил главный уполномоченный, дородный человек в меховой куртке.
– Это правильно – не шибко важные. Однако не засыплемся совсем-то. Партизаны за Свиридова подпись свою кладут… Спиридон взводом командовал, боевой парень, против него что худого скажешь. Даже Ипату нечего сказать, язык не повернется… Так что Спиридона поддержат. Его обязательно проведем. Хоть один да наш будет… Нам ведь двоих выбирать?
– Двоих. А второй пусть будет от кулаков?
– Зачем от кулаков? – смутился Мартьян. – Еще неизвестно…
– Что там неизвестно! – досадливо махнул рукой военный, – Знаешь ли хоть, кого они выдвигают?
– Толком не добьешься… Все листки хоронят до последнего срока, в тайности держат…
– Вот видишь!
Вечером к крыльцу сельского управления привалила вся деревня, даже Федот на своей культышке приковылял, в первый раз этак-то на людях показался. Впервые после восстания появился на сходе и бывший пастух Алдоха. После ранения под Новой Зардамой он долго пролежал в мухоршибирской больнице, а когда выписался, рана часто открывалась, и он то и дело хворал. Осунувшийся, еще больше почерневший и заросший, – в бороде серебряная паутина, – Алдоха поднялся на крыльцо. Правая рука его висела плетью. И всем показалось, что, увидав его, Мартьян Алексеевич приободрился, веселее поглядывал вниз, в беспокойную толпу.