Текст книги "Семейщина"
Автор книги: Илья Чернев
Жанры:
Классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 32 (всего у книги 54 страниц)
Все эти годы, по выходе замуж за Епиху, она ни в чем не изменила нрав свой, ни капли не убавилось в ней веселости и самостоятельности, и она с прежней охотой распевает задушевные свои песни и в вёшную, и в сенокос, и в страду. Только, конечно, на гулянки ходить перестала. Она без устали помогала мужу вести хозяйство: вместе с Епихой и Грунькой, его сестрою, и пахала, и косила, и жала. И напрасно, выходит, путала ее матушка непосильной работой да нехватками! Работа та же, что и у отца, на себя-то еще веселее работать. Нехваток крупных они еще не испытывали, концы с концами всегда у них сходятся. Домашность ведет Алдохина вдова-старуха, – она им с Епихой как родная мать. Потому есть время и по собраниям бегать, – ни одна сходка без нее, Лампеи, не обходится, а прошлой зимой Епиха записал ее на ликпункт.
Подвижность и песенность Лампеи создали ей на деревне славу веселой и разбитной бабы. И Ахимья Ивановна была довольна: счастливо живется ее дочке…
Третьего родила Лампея своему Епишеньке: первый-то был парнишка, меньшие две – девочки. И все растут, подымаются, никто еще не помер.
С мужем Лампея живет душа в душу. Взаимное понимание, установившееся между ними еще в то время, когда Епиха обхаживал ее, окрепло. Он по-прежнему умело подогревает ее интерес к делам общественным… Изредка только, когда Епиха закручивал что-нибудь рискованное, – вроде разоблачения уставщика Ипата через обиженную работницу Марью, – она покачивала головой, спрашивала: «А не сломишь ты себе голову, паря? Уж больно ты рьяно… мотри помни, с кем связался». Епиха знал, как успокоить мимолетную тревогу жены, знал ее гордость и смелость. «И не стыдно тебе пугаться… обабилась!» – говорил он. И еще что-нибудь в этом роде, с подколкой, и хохотал, и тогда оба они смеялись и шутейно толкали друг друга в бока.
Одно только заботило Лампею: отчего это не идет замуж старшая сестра Фиска? Как ни расспрашивала, как ни пытала она Фиску, та лишь глаза прятала, – придет, сидит часами, с ребятишками нянчится, никак ее не прогонишь домой. И матушка ничего путного насчет Фиски не говорила…
Дмитрий Петрович внимательно осмотрел больную девочку, ее нашел ничего серьезного, дал бутылочку какого-то питья и спичечную коробку мази, сказал, что нужно делать, и Лампея ушла из амбулатории успокоенная.
– Завтра я сам приду поглядеть! – крикнул он ей в окно.
Лампея решила навестить родителей, благо здесь недалеко и домой не к спеху.
Ахимья Ивановна встретила дочку, как всегда, приветливо, поставила самовар.
– Что в вашем крае слыхать? – спросила она. – Какой слых насчет колхозу?
– Все то же…. Колгочут мужики, мой-то забегался: то в читальню бежит, то к Корнею да Егору, а то к нам привалят все, часами разговор у них, шум, – ответила Лампея.
– Да-а, – задумчиво молвила Ахимья Ивановна. – Как думаешь, что будет, доча?.. Неужо ж зря нам эстолько время одно и то же постановление на всех собраниях читают? Не может того быть!.. Не пойдет кто, разорят того, я кумекаю. Бабы-то думают: промолчим, как в садочке просидим. Нет, видно, тут не отмолчишься – убежденно, с жаром, закончила она.
– То же и я думаю, – сказала Лампея, – как ни вертись, а доведется в колхоз гоношиться. И чего народ пугается – не пойму. Что ж колхоз? Такие же люди… В прочих-то деревнях живут, ну и мы жить и работать станем. Не возьмет лихота, не задавит теснота.
За самоваром они проболтали порядком, говорили о разных разностях, однако Лампея даже матери не выказала истинных намерений и секретных дел мужа.
5
Издавна повелось так: наезжая с Тугнуя в деревню, купить ли что в лавке или ведро ягод продать, бурят останавливался обычно у какого-нибудь одного хозяина, его он считал другом, знакомцем, вел с ними разные дела – брал взаймы хлеб, расплачивался покосом. Но знакомца сажали пить чай у порога, для него были заведены особые деревянные чашки, – в старое-то время эти чашки жгли; знакомца, кем бы он ни был, считали нехристем. Таков был обычай, и буряты не обижались, при случае говорили, что у семейских и у них разная вера и разный закон. Первый, кто восстал против унизительного этого обычая, был покойный председатель Алдоха. К нему частенько навертывался из улуса Цыдып, и Алдоха постоянно приказывал своей старухе наливать чай гостю за общим столом, а не на табуретке у порога, как делают остальные. «Братский такой же человек!» – наставительно говорил Алдоха. С него со временем стали брать пример, к вящему неудовольствию Ипата Ипатыча, и другие мужики.
После смерти Алдохи Цыдыпов конь, запряженный в одноколку, продолжал по старой памяти подворачивать все к тем же воротам, – так Цыдып стал знакомцем Епихи. С годами завязалась между ними крепкая дружба. Цыдып был доволен, что случай свел его с этим умным мужиком. Нечего и говорить о том, что Епиха оставил в неприкосновенности нововведение прежнего хозяина: всегда сажал Цыдыпа рядом за стол и даже больше – разрешал дымить трубкой в избе.
– Как же старый закон? – умилялся и удивлялся Цыдып.
– А так… вот сейчас свернем и затянемся вместе! – смеялся Епиха.
В трудные эти годы Цыдып нет-нет да и доставал что-нибудь через Епиху для себя в кооперации и был огорчен, когда одно время того вытолкнули из кооператива злые люди, очень об этом сокрушался. Зато обрадовался он, когда не так уж давно Епиху выбрали председателем ревизионной комиссии: обрадовался и за себя, и за своего знакомца. Умен, значит, Епифан Иваныч, так умен, что без него обойтись не могут. И опять он чем-нибудь пособит бедному улусному пастуху.
Цыдып как мог отдаривал Епиху, – не его, собственно, а Лампею, хозяйку: сам-то Епифан Иваныч за подарки сердился. Да и чем мог удружить он хорошему человеку? Разве что чаем…
Перестали всюду торговать им, – ни кирпичного, ни фамильного нигде не найдешь, а семейщине без чаю, известно, зарез, тоска живая, приходится подчас березовую жженую кору или травы какие запаривать. И все эти годы привозили с Тугнуя буряты свой зеленый кирпичный чай, которым их снабжала Монголия, меняли его на что придется. Так вот Цыдып и подкидывал иногда Лампее четверть, а то и полкирпичика, а Лампея уже делилась с матерью, с Ахимьей Ивановной.
Дружба Цыдыпа с Епихой глаза никому не колола: мало ли с Тугнуя бурят на деревню теперь наведываются, все ведь у кого-нибудь останавливаются. Пуще прежнего они теперь взад-вперед ездят на своих трясучих одноколках, – то чай менять, то лечиться в новой амбулатории.
Епиха давным-давно уже знал печальную историю старого Цыдыпа. В кои-то кои годы пас Цыдып нойонский скот на Тугнуе, да обратили его Никольские живоглоты, сделали подневольным участником грабительского налета на бурятские овечьи отары. Покойный Елизар Константиныч с братьями своими заставил Цыдыпа показывать, каких овец безопаснее всего угнать на свою дальнюю заимку. Преследуемым волком, страшась гнева ограбленных, бежал тогда Цыдып далеко в степь, надолго покинул родной улус. Он вернулся домой лишь много лет спустя, когда все было забыто, в год белой вьюги, – он сидел на чужом бегунце и помахивал кривою саблей, кричал: «Атаман Семенов – ура!» Он дрался в рядах конницы Семенова до тех пор, пока не понял, что, загребая его руками жар, атаман мало озабочен его судьбою, что с атаманом ему не по пути. Тогда он бросил коня и саблю, не пошел, как другие, кто побогаче, в Монголию, за границу, а вернулся домой и стал по-прежнему пасти овец и косить сочные тугнуйские травы… Тысячу раз прав был прозорливый Алдоха! Уходя в партизаны, он слышал о том, что обиженный Никольскими богатеями пастух Цыдыпка примкнул к Семенову и собирается резать семейщину направо и налево, – Алдоха тогда же сказал, что не может пастух не раскусить, где волки и где овцы… И вот раскусил Цыдып и оставил Семенова наедине с его белой волчью судьбою. И дома, у себя в улусе, и в соседнем Никольском безошибочно отличал он теперь овец от волков, и не горело уж больше гневом его сердце на всю семейщину. И оттого, наверно, Алдоха, а потом и он, Епиха, стали его друзьями, людьми, на которых можно положиться, от которых можно ждать защиты и помощи в беде.
В улусах, как и на семейщине, шло сейчас брожение умов, и туда наезжали уполномоченные, и там велись нескончаемые разговоры о колхозах, из уст в уста передавалась молва о бурятских коммунах Бохана и Алари.
Однажды, в разгар сенокоса, Цыдып приехал в деревню и, справив какие-то свои дела, заявился к Епихе ночевать.
В избе горела на столе лампа, и вкруг нее сидели: сам хозяин, Егор Терентьевич, Ананий Куприянович да Корней Косорукий. Всех их Цыдып знал много лет.
– Здорово живешь, – переступая порог, сказал он и стянул с круглой бритой головы конус островерхой шапки.
– А, Цыдып Цыренжапович! Заходи, заходи. Ночуешь, что ли? – приветствовал знакомца Епиха.
Обойдя вокруг стола, Цыдып поздоровался со всеми за руку,
– Да-да, ночевать мало дело будем, – сказал он и сел на лавку.
Он видел вокруг себя озабоченные лица мужиков, почуял, что они сейчас во власти какой-то напряженной думы, и на миг всплыло перед ним полузабытое: так же вошел он в горницу Елизара, вот так же все сидели за столом и о чем-то натужно думали… Тогда на столе стояли еда и вино, тогда он присел у порога, и не было ему дела до непонятного раздумья богатеев, и не рискнул бы он, бедный улусный пастух, расспрашивать о причинах тяжкого того раздумья. А теперь не было ни вина, ни еды, стол был пуст, и дума этих мужиков не стесняла и не пугала его. Цыдып улыбнулся морщинами миндалевидных глаз:
– Чо, Епифан Иваныч, какое дело затеваем?
– Э, паря, огромное дело! Весь вот вечер маракуем.
– Не иначе – колхоз… – сообразил Цыдып.
– Угадал!
– Как не угадаешь… пошто не угадаешь, – расплылся в улыбке Цыдып. – Кругом народ в колхозы пошел.
– Не шибко-то кругом, – проворковал Ананий Куприянович.
– Ну, ты скажешь, Куприяныч, пошто не кругом. Мой-то племяш в нашем улусе тоже колхоз сделал. «Дядька, говорит, пошто в колхоз не идем, собща лучше работать…» Я говорю: «Однако, лучше маленько». Ну он, племяш-то, председателем стал, а я будто тоже его помощник… Двадцать юрт вместе косить сена пошли… Хорошо работать! Инструктор сказывал: к вёшной новые машины давать станем, плуги, косилки…
Сидящие за столом многозначительно переглянулись, и что-тo, похожее на стыд, уловил Цыдып в напряженных лицах мужиков…
– Да-а… выходит, опередил ты нас, – исподлобья глядя на Цыдыпа, протянул Егор Терентьевич.
6
Глубокой зимою, подготовив к посевной свой хонхолойский колхоз, ленинградец Павел Силин выехал по распоряжению райкома партии в соседние села. В Никольском он выступил на многолюдном собрании, убеждал никольцев взять пример со своих соседей – вступить на путь коллективизации.
Старичье с дремучими завитыми бородами враз загалдело, но, увидав, что активисты, комсомольцы, беднота не дадут себя перекричать, тут же притихло. Пытаясь все же утопить решение по важному вопросу в мелких склочных спорах, кулаки и подкулачники стали выступать один за другим. Почти никто из них не говорил по существу, – будто нарочно отводили прения в стороннее русло.
Силин не перебивал, выслушал все до конца…
Один середняк сочувственно отозвался о Федоре, сыне высланного уставщика Ипата, вспомнил, как во время прошлых перевыборов совета Федор упрашивал исполнителя у дверей пустить его, лишенца, на собрание, – клялся и божился воздействовать на отца: «Он откажется, вот те крест! Он и в старое-то время не хотел идти в уставщики, да его выбрали. А я-то чем виноват, что батя уставщик?!»
Не преминули высунуться и ярые враги. Начетчик Амос издевался над работниками райисполкома, над уполномоченными по хлебозаготовкам.
– Люди добрые! – закричал он. – Да нешто они, городские, в хрестьянских делах понимают… Да ни в жисть! Помните, приезжал из РИКа к нам товарищ один. Мужики ему в амбарах крупный песок за место гречихи подсовывали. Покидает он на ладошке дресву, да и похвалит: «Хороша греча!» Смех да грех с такими уполномоченными! Такому вон на печку покажи: брюхата, мол, вороного жеребца принесет, – поверит, ей-богу поверит!
Кой-кто захохотал, но чья-то рука схватила Амоса за шиворот, его дернули назад, и он осекся. Однако вскоре, когда Василий Домнич, Егор Терентьевич, Епиха и Корней, отметая ненужную шелуху споров и воспоминаний, поднялись за немедленную организацию артели, Амос высунулся опять, заорал из задних рядов:
– Мягко стелете, да колко спать… Колко спать, говорю, будет!.. Норовите мужика из шкуры вытащить, анафемы!
Ему тотчас же заткнули глотку…
Так ничего и не решили на этот раз никольцы, – покричали и разошлись.
7
Подкрадывалась весна.
Снега оседали, и солнце подолгу глядело на поля, исполосованные у Майдана синими тенями деревьев. Начинали чернеть дороги. Мохнатые ели в лесочках постепенно роняли снежную навись.
Кончалась зимняя охота. Мартьян Яковлевич, Василий Дементеич и другие отбелковались, пришли домой. Звери и птицы отдыхали от неустанного преследования охотников. Будто откинув осторожность, лисы начали чаще появляться на открытых местах, в полях, посиживать на солнечном пригреве у кустиков, поглядывать на какой-нибудь бугорок на опушке, где, распустив веером хвосты и растопырив крылья, важно прохаживались токующие косачи.
Подо льдом на речке и под снегами зажурчали вешние воды. В деревах, если прислонишь ухо к стволу, слышно, как ходят, наливаются соки. Всюду стрекочут повеселевшие птицы, – подходит пора весенних птичьих встреч. В сосняках и ельниках, в просторах болот по оборской дороге, крупные глухари чертят натуженными приспущенными крыльями на свежем утреннем снегу две глубокие дорожки по обеим сторонам своего глухариного следа. Бегущий мартовской ночью по крепкому снегу матерый волк не оставляет следов, дерзкими набегами полошит овечьи пригоны на степи, – без следа-то где скараулить серого пастухам и охотникам…
Но весна все ближе и ближе. Вот уж вокруг деревьев образовались талые осевшие воронки. В тайге, откуда вышли уже последние партии лесорубов, – нынче многие уходили на лесозаготовки, – в тайге по утрам, едва спадет ночной мороз, медведь покидает берлогу, и начинают играть глухари. На льду Никольской речки, на зимних навозных дорогах, в низинах, на улицах – всюду под ичигами проступает вода. Плешинами ложатся и быстро ширятся проталины. На полях бродят черные суетливые птицы.
Скоро за околицей, на Тугнуе и в лесочке на Майдане, забуреет влажный ковер летошних трав, затканный лиловатой мглою подснежников, польется весенняя песня и переливчатый птичий свист пойдет кругом…
И вот уже всюду бежит сверкающая вода: никогда так много не было снега, как нынче. Гремят ручьи, пенистыми мутными валами несется тугнуйская речка. Вешние воды заливают покосные деляны на степи. На гуджирном озере, на Капсале, без устали мелькают в лазури неба, в зеркале вод красноклювые турпаны, плывут по разливу ослепительными комьями снега серо-белые чайки.
Нынче особенная весна – влажная, сверкающая, дружная. И для Епихи с Егором Терентьевичем она дружная, – от всех бывших партизан, в ком не угасла еще настоящая партизанская искpa, получили они согласие на вхождение в колхоз. Ну и побегали ж они последний этот месяц!..
Всю зиму крепко мотали они на ус все, что им говорил частенько наезжавший из Хонхолоя двадцатипятитысячник-ленинградец Силин и разные районные инструкторы. И когда созрело окончательное решение, они сказали себе: в первый колхоз надо подобрать настоящих хозяев, хороших работяг, чтоб никто на деревне не мог указать пальцем, что вот-де приняли никчемного человека, горлодера или лодыря. Они хотели сделать так, чтоб не развалилась их артель с первых же шагов, – тогда, не дай бог, поднимут старики на смех, и не только партизан отобьешь от колхоза надолго, но и колхозным врагам лишний козырь в руки невольно сунешь. Правду сказать, Епиха с Егором побаивались этого и потому условились о том, что их первый колхоз должен агитировать за себя и авторитетностью своих членов, и спорой, дружной работой. И еще условились они: чтоб не отпугивать попервости народ, колхоз их должен быть самым простым, без объединения рогатого скота.
Епиха съездил в райколхозсоюз, там с его доводами согласились и обещали помочь новому колхозу семенами. Получив такое заверение, Епиха начал действовать…
Собрания в просторной избе Егора Терентьевича шли одно за другим. Каждый день приводили Епиха с Егором сюда кого-нибудь из проверенных надежных людей. Вскоре набралось пятнадцать человек. Кто что плохого скажет об этих людях, кто посмеет ткнуть перстом, – все отменные трудники, все отличные хозяева, а что касается бывших строчников, то ведь и эти всегда и везде, даже у крепышей считались добрыми работниками. Никто не посмеет кинуть грязью в такую артель! Вот эти люди: Епиха, Егор Терентьевич, Ананий Куприянович, Корней Косорукий, Викул Пахомыч, Анохины зятья Мартьян Яковлевич и Гриша, Карпуха Зуй, Василии Домнич, Лукашка, Николай Самарин, бывший председатель сельсовета Аника, Марфа с дочкой Марьей да еще двое справных партизан.
Собравшись однажды вместе, они обсудили план посевной работы, выбрали председателем Егора, а заместителем Епиху… свезли в Егоров широкий двор все плуги и бороны, пригнали туда же всех коней…
– Большое хозяйство теперь у меня! – выходя поутру на крыльцо, сказал Егор Терентьевич. – Бо-ольшое! Как бы только не запутаться мне с ним: дело-то новее нового.
Во дворе уже шныряли конюхи, шорники, чинили сбрую. Викул отбивал в своей кузнице лемеха, – каждый получил сподручную должность…
Егора Терентьевича пугало: как справится он с таким количеством людей, – ведь у каждого артельщика в избе еще три-четыре работника. Епиха же, напротив, находил, что членов маловато и надо привлечь еще хотя бы с десяток хозяев, – тогда будет настоящий колхоз. Недурно было б, рассуждал он, уговорить одного справного уважаемого старика, – за тем народ посыпал бы валом. Вместе с Мартьяном Яковлевичем он заявлялся к тестю Анохе Кондратьичу, уламывал и его и Ахимью Ивановну, но Аноха только кряхтел, сопел да чмыхал… В конце концов Епиха отстал от тестя, препоручил дальнейшее уламывание дотошному Мартьяну.
Забегал Епиха и к Олемпию Давыдовичу, приступал к нему и Елгинье Амосовне:
– Ну, как, записываемся в артель, дядя Олемпий?.. Ждать – то – хорошего мало…
– Оно, знамо, мало, – скреб тот в рыжей своей бороде, – да вот пошто тесть-то твой Аноха… того… боится, што ли? Вот уж войдет, и меня тогда вписывайте.
– Думай, думай, Олемпий Давыдович! – говорил Епиха и шел дальше.
Однажды он навестил первого председателя Мартьяна Алексеевича, бывшего бешеного старосту, а теперь справного мужика.
– Все в колхоз идут, а ты что глядишь? – сказал Епиха. – Тебе-то уж стыдно… партизан, да еще какой! Да и председателем-то удалым был – лучше не надо.
– Эка что вспомнил, – отводя глаза куда-то в сторону, ответил Мартьян. – Когда это было… быльем небось поросло!
– А ты раскачайся… Хуже одному-то ведь будет.
– Хуже ли, лучше ли, – дай поглядеть. Вот погодим, посмотрим… – отозвался Мартьян тусклым, равнодушным голосом.
Все еще жила в нем обида на партию, – не ради ли нее у него вон руки в гладких пятнах и грудь такая же, а она, партия-то, билет у него отняла.
Епиха махнул рукой и побежал дальше.
Спирьку он застал во дворе: примерный хозяин загодя готовился к вёшной.
– Ладные у тебя плужки, Спиридон Арефьич, ладные… в артели бы с такими работать, – начал Епиха.
– Артель пущай сама по себе, – оборвал Спирька.
– Что так?
– А так… Покуда своими руками управлюсь.
– Всегда ли так будет – подумай хорошенько! Ты же ведь партизан бывший!
– Мало ли что партизан! И не проси лучше.
– Всегда ли так-то будет? – повторил Епиха.
– Поглядим. В случае чего скажем свое слово… не ручаюсь только – какое… Своим хозяйством я голь всякую в люди выводить пока не собираюсь.
– Вон ты какой! – Епиха строго смерил быстрым взглядом наросшего черной бородою Спирьку, но тот уже наклонился к плугу и начал ковыряться в нем, давая понять, что говорить больше не о чем.
В этот день Епиха побегал-таки из двора во двор…
– Заколодило, паря, – доложил он Егору Терентьевичу, – умаялся только. – Он устало сел на крыльцо, скрутил цигарку и, затянувшись, начал кашлять. – Многие бы не прочь, да еще сомневаются. Раньше, мол, поглядим, что у вас выйдет.
– Ну и хватит, – сказал Егор Терентьевич…
На той же неделе Епиха съездил в район, зарегистрировал устав, привез землеустроителя. Колхозу отвели на Богутое огромный, по числу душ, участок-массив – не земля, а пух, крепышам на зависть. Он вобрал в себя все пашни артельщиков, да и свободной землицы им еще прирезали.
– Вторая-то большевистская весна эвон что делает. В России, сказывают, больше половины хозяйств объединилось, разве можно отставать нам!.. Первую колхозную весну мы прохлопали, так эта будет наша! – горячо сказал Епиха землемеру, которого возил на Богутой.
Вскоре со станции, из Завода, прибыло несколько подвод с семенами. Тут уж и вовсе от зависти лопались крепыши.
– Семян-то чо понавезли Егоровой артели! – зашипели они из улицы в улицу.
8
Мартьян Яковлевич норовил приходить к теще в обеденную пору: тогда все в сборе – и старик, и сама, и девки. Мартьян запросто, по свойски, садился за стол и начинал обхаживать Аноху Кондратьича. Разговор обычно начинался издалека.
– Ну и кормишь ты, теща, – раздвигал Мартьян в улыбке рябые щеки. – Куда с добром кормишь. Всем бы так!
– На всё работа, – польщенная, откликалась Ахимья Ивановна, – день-то не присядешь. Походишь рабой – за стол сядешь госпожой…
– Особливо летом, – поддакивал Аноха Кондратьич.
– Да, да, летом – главное! – горячо перебивала Ахимья Ивановна. – Все запасы от лета, у нас их завсегда до петровок почти хватает. Постоянно летом помню, да и девок своих учу: зима придет – всё приберет.
– Как-то напрок удастся тебе запасы скопить, – подзадоривал Мартьян, – одноличников-то, видать, нынче подожмут.
– Нас уж и так поджали куда лучше, – отзывался Аноха Кондратьич. – Товару нету, все эти годы товар только и дают на заготовку.
– Что об товаре толковать. Нету – так будет, – гнул Мартьян на свою стежку.
– Это верно. Счас не о товаре разговор, – соглашалась Ахимья Ивановна, – об артели…
– Артель! – чмыхал Аноха Кондратьич. – Далась им эта артель! – но будто кто невидимый брал его за шиворот, он разом осекался, но потом лукаво щурился на зятя. – Как у вас там, а? Не запутались еще?
– Пошто же запутаться! – с сознанием неизмеримого превосходства над одноличниками улыбался Мартьян.
Аноха Кондратьич до того забывался, что совершал величайшее неприличие – ставил локти на стол, тянул круглое лицо свое к Мартьяну:
– Как ты думаешь, паря Мартьян, чо это будет? Не пойдешь в артель – кругом разорят. Лани хлеба не так много взяли, зато в вёшную коров велели сдавать, масло… мало ли што… Берут, значит в колхоз велят идти… толкают… Не пойдешь – разорят… Так уж лучше будет вписаться, а? Может, в сам деле жить слободнее… а? Вот нынче одноличнику-хозяину семян дали самую скудость – недосев получится. Хэка, паря! К тому ведут, чтоб в колхоз. Раз уж власть захотела, видно, так надо. Чо поделаешь? Хэка, паря!
Аноха Кондратьич смахивает с носа капельку пота, – не часто доводилось ему произносить столь длинные речи.
Мартьян как ни в чем не бывало пожевывает кургузую свою бороду, молчит и думает: «Ага, клюет, кажись, клюет потихоньку!» Он молчит долго, посмеивается глазами в сторону застывшего в ожидании ответа Анохи. Как лучше разом, короче ответить на все вопросы и сомнения старика, когда ему, Мартьяну, и самому-то многое неясно, и он говорит:
– А мы пахать, сеять начнем сообча – живо вёшную прикончим!.. Семян много ли вам дали, а нам вот отсыпали – куда тебе! Потому первая в деревне артель. Мы первые зачали… И машины нам дадут, и хлеба меньше после страды заберут…. Советская власть и партия сказали: переделка сельского хозяйства. Раз так, надо, все перестраивать, переломить себя…
Старики согласны с этим, и долго-долго плетется тугая нить беседы. Никогда так в жизни не приходилось работать Анохе Кондратьичу головою, – до чего трудна работа! – аж в затылке ломит…
Слова Мартьяна Яковлевича падали на небесплодную почву. Однажды вечером, укладываясь спать, Ахимья Ивановна шепнула старику:
– Надо бы, батька… взойти к ним… што ли?
Аноха Кондратьич покряхтел и после муторного молчания, будто на какие-то свои думы, откликнулся:
– Народ-то ничо собрался… ничо… Да вот как управятся-то Егор с Епихой? Хозяйство весть – не спину скресть…
– Зря тогда Самоху послушали: двенадцать голов зарезали… богатство-о! – тоже на свои думы отозвалась Ахимья Ивановна.
9
Колхоз обязан показывать пример всей деревне, как бы мал он ни был. Это наставление ленинградца Егор с Епихой хорошо запомнили. Они ждали только настоящего вешнего дня, – вот-вот схлынут неожиданно накатившие заморозки, земля чуть отойдет, подсохнет, и тогда колхоз раньше всех выедет на пашню. Уже все готово у них! И такой день настал. Спозаранку в Егоровом обширном дворе собрались артельщики – с сынами, с бабами, с девками.
Епиха поднялся на крыльцо, крикнул оттуда:
– Товарищи колхозники! Начинаем нашу первую колхозную вёшную… В грязь лицом перед одноличниками не ударим! Предлагаю краткий митинг, товарищи!
– Говори, говори!
– Сказани, Епиха! – загудели артельщики.
– Так вот, товарищи, выезжаем, значит, на сев. Думается мне, благословлять вас не надо: и без благословения вы сто очков вперед всем дадите… всей старине семейской. И когда посеем на большой палец, давайте переходить на правильный устав, не годится нам с вами на полдороге останавливаться. Общий скотный двор заведем. Колхоз так колхоз – по-настоящему! А там, глядишь, и другие к нам придут, не забывайте этого!.. – Епиха на минуту умолк, улыбнулся и, будто спохватившись, продолжал – Да, вот совсем мы с виду упустили. Кругом колхозы крещеные, кругом им названия дадены, а мы даже в устав забыли записать… Как прозываться-то станем?
– Наш колхоз самый первый в деревне, – сказал стоящий у телеги Карпуха Зуй, – он начинает колхозный день семейщины. А с чего начинается день, товарищи?.. Заря! Вот тебе и название!
– Зори разные бывают, Карпуха, – подошел к крыльцу Мартьян Яковлевич. – Разные зори… Ты забыл, что мы с тобой красные партизаны. Забыл, что первые зачинатели колхоза, все здесь, – он обвел глазами двор, – красные партизаны.
– Ну, тогда пусть и будет «Заря красного партизана», – поспешил согласиться Карпуха Зуй.
– Оно, конешно, это самое дело, – возразил ему Корней Косорукий, – как мы все партизаны, то так и назвать… А то с зарей-то длинно получается.
– Верно! – воскликнул Мартьян Яковлевич. – Просто и ясно: «Красный партизан».
– Здорово, лучше не надо! – подхватили артельщики.
– Закрепим, значит! Так и писаться станем – «Красный партизан». Правильно! – взмахнул рукою Епиха. – Ну вот в весь митинг… Поехали!
Громыхая плугами, подводы артельщиков выехали на бугорок за деревней. Заслонясь ладошкой от сверкающего солнца, Епиха глянул на тучный кусок степи, на котором не будет уж больше ни одной межи, – на их колхозный неоглядный загон. Взмахом руки он сбросил в телегу шляпу, и ветер по-ребячьи, быстрыми и легкими порывами, начал баловаться его волосами, ласкать лицо.
Епиха положил руку на плечо сидящей рядом с ним Лампеи и закричал так, что разнеслось далеко по степи:
– Вот оно… когда настоящая-то советская власть для нас открылась!
10
Изотка вернулся из города незадолго до вёшной. Он порадовал Ахимью Ивановну немалым заработком и подарками, в семье держался как-то по-новому, по-городскому, но с прежней, впрочем, скромностью и, как раньше, уединялся курить на задний двор. Он восстановил старую связь с избачом, с ребятами-комсомольцами, пропадал часами в избе-читальне и, приходя оттуда, помогал Мартьяну Яковлевичу уламывать родителей насчет колхоза.
– В консомоле-то тебя настрочили, видать, ты и шеперишься… Хоть бы ты не зудел! – огрызался на него Аноха Кондратьич. Вот и сейчас все они трое – Аноха, Ахимья, Изотка – стоят посреди избы, возбужденные, взволнованные, а старик так и вовсе на себя не похож.
– Доколе еще ждать вам, шататься? Прождете! – сверкнул синими глазами Изотка.
– Да и то верно, батька, – поддержала сына Ахимья Ивановна. – Как бы уж нынче они на пашню не выехали… не опоздать бы…
– Опоздать! – заревел Аноха Кондратьич. – Все им опоздать! Ну и жисть наступила, как на тройке гонят… Голову закрутили… Опоздать, мать вашу!..
– Реви больше! – сердито одергивает его Ахимья Ивановна. – Чо с твоего реву?!
Аноха Кондратьич осекся, присел на лавку к столу, повернулся к Изотке и просипел:
– Пиши, пиши… заявление. Счас же пиши… Покуда не отдумал. Пущай матка сама снесет им…
Изотку не надо торопить, – бумага и карандаш у него в кармане приготовлены. Он выложил свою канцелярию на стол.
– Вот! – отдуваясь, проговорил Аноха Кондратьич. – Прошу, дескать, принять меня…
– Со всем семейством, – добавила Ахимья Ивановна.
– Со всем семейством, – повторил Аноха Кондратьич. – Снеси ты им, старуха…
Она быстренько завязала на голове праздничную бравую кичку, взяла у Изотки бумажку, перекрестившись, вышла со двора.
Из окон высунулись соседки:
– Куда ты, Ахимья, вырядилась… адали праздник какой?
– Похоже, что и праздник… – отвечает Ахимья Ивановна, – к Егору Солодушонку иду, заявление тащу. Хотим, мол, к вам, примайте, вписывайте… Что толковать!
Одна из соседок кричит ей зло вдогонку:
– На другой-то конец, за версту пошла! Пошто не подождала, когда своим десятком сберемся?
Чуть прихрамывая, она идет вдоль Краснояра, очень спешит, – мало ли крикунов и завистников, всех не переспоришь. Ворота Егорова двора настежь, и во дворе пусто. Ахимья Ивановна входит в избу:
– Где хозяин, артельщики?
– Эка, хватилась! – говорит Егорова жена Варвара. – Укатили на пашню… целым обозом, – она улыбается в сознании недосягаемого своего превосходства.
Ахимья Ивановна безвольно как-то опускает руку с зажатым меж пальцев листком бумаги:
– Опоздали… так вот и есть!
И торопко поворачивает к двери.
Аноха Кондратьич ревет на весь двор, – куда запропастился лагушок с дегтем, не мазана телега!.. Что так мешкает Изотка, ушедший на задний двор за конем… Где это ключ от плуга?!
Старик ворчит, выкатывает из завозни телегу, тащит на нее плуг, хватает со стены предамбарка сбрую, – ничто сразу не попадает под руку…
Наконец-то он выехал со двора… гонит во весь дух…
За околицей, уже подъезжая к партизанскому клину, Аноха Кондратьич услыхал позади стук копыт, мягкое звяканье телеги. Обернулся – его нагоняет Олемпий. Этот тоже с плугом, со всею снастью.