355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Илья Чернев » Семейщина » Текст книги (страница 39)
Семейщина
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 04:57

Текст книги "Семейщина"


Автор книги: Илья Чернев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 39 (всего у книги 54 страниц)

И заявления о приеме посыпались в артель снежными хлопьями.

Года бы два-три назад не могло этого случиться: застращал бы, проклял Ипат Ипатыч, пастырь, начетчики его устрашили бы народ темными текстами святого писания. А теперь, ярись не ярись, выхода нет, и уставщика нет. То есть уставщик-то есть, но что это за уставщик! Лишившись Ипата и Самохи, старики сказали себе: надобно выбрать такого пастыря, чтоб и власти советской мог потрафить, чтоб и этого в отсылку не определили, но чтоб был в то же время уставщик как следует. Лучше всего, конечно, пастырь из бедняков – к бедняку не подкопаешься! И миряне выбрали старого Семена Бодрова, маломощного закоульского мужика, который в священном писании, в службе церковной мало дело разбирался. Сенька Бодров, – именно Сенька, так его и звали в своем Закоулке, – стал уставщиком. Не уставщик, а так – одно название. Ему бы лишь яйца да мякушки за требы несли, водки побольше тащили, – до иного ему дела нет: советская власть или не советская, идет народ в колхоз или не идет. Став пастырем, Бодров окончательно запустил свое хозяйство, к которому и никогда-то у него радения не было, и запил. И раньше он выпивал изрядно, а теперь, на радостях должно быть, месяца не обходилось без того, чтоб не запирался Сенька в своей похилившейся избенке и не допивался до зеленого змия. Слов нет, старуха, – детей у них не было, – не выпускала его в эти дни на люди, но разве от семейщины что укроешь? Какое к такому уставщику уважение, – ничего, опричь стыда и срама! Казалось, пропасть лежит между новым уставщиком и пастырем Ипатом Ипатычем, святой, и безгрешной жизни человеком. На этом сходились все, и бабы ругательски ругали мужиков своих:

– На позорище себе уставщика этого поставили. Где глаза ваши были? Ровно не знали его!

Наиболее ярые ревнители веры, древние седобородые старики, горестно покачивали головами:

– Антихристовы времена!

Старики вскоре же дали себе слово: вот пропустит хоть одну службу Сенька – и по шапке его, с треском долой, чтоб не зазнавался, веру господню своим пьянством не порочил.

Однако Бодров хоть и пьянствовал, а разума не терял: понимал он, что значит службу в церкви не отслужить… И он исправно выполнял пастырские обязанности, – это не беда, что иной раз от него разит за версту. В эти минуты уставщик не рисковал приближаться к пастве ближе, чем на десять шагов.

Ведя без заминки обедни и вечерни, совершая требы, ублажая мирян, Бодров не забывал и о себе: то он просил стариков вывезти за него контрактацию, то требовал починить избу… Старики кряхтели, но соглашались, – прежним пастырям делали, по какому праву теперешнему отказывать, не обязан он бесплатно за души их перед богом заступаться…

Как и раньше, приходили старики к пастырю, а то и звали к себе, жужжали в уши:

– Сызнова колхозная эта метелица по деревне метет. Чтой-то будет? Ты б божье слово какое нашел… как мученик наш Ипат Ипатыч…

– Меня в это дело не суйте, – увиливал Бодров. – Сказано: нет власти аще не от господа.

– А пошто же Ипат?.. – не сдавались столпы веры. Семен Бодров, собственного спокойствия ради, не задумываясь, колебал непререкаемый доселе авторитет:

– Что ж Ипат!.. Не ведаю, где он и сыскал такие слова, что колхоз от сатаны… Вот писание, сами глядите, а я не нашел…

И он совал им в руки старую книгу в порыжелом кожаном переплете…

Старики уходили от него ни с чем, и тогда по деревне, без пастырского благословения, возрождались шепотки о греховодности артельного труда.

– Ипат Ипатыч вот так-то и говорил, – вспоминали бабы. Но как те хилые шепотки отличались от того, что было два года назад!

Снежными хлопьями падали на Епихин стол четвертушки тетрадочной бумаги.

2

Как часто в исключительную, чрезвычайную минуту благородный порыв овладевает душой человека! Но прошла минула и угасает порыв, и человек становится самим собой.

Помогал Мартьян Алексеевич красноармейцам разыскивать в окрестностях деревни удравших вожаков кулацкого бунта? Да, Помогал. Вспомнил ли он в тот миг всю свою жизнь, не загорелось ли его сердце, не затянул ли он старую партизанскую песню? Да, он вспомнил, загорелся, проклял груз годов, и Покалю, и Бутырина, и собственную жадность, да, он затянул песню которая, казалось, смывала с души позор его жизни, сбившейся с настоящего пути… Не он ли тогда спрашивал себя: не пора ли, дескать, в артель ему? Да, спрашивал, и даже больше – безоговорочно решил, что не может он теперь отстать от других, от Епихи, от Корнея, от Егора Терентьевича…

Но вот ушел из деревни красноармейский отряд, а вместе с ним улетучились из Мартьяновой души и стыд за себя, и нетерпеливое рвение круто повернуть свою жизнь, – будто черствой коркой вновь покрылось сердце. Старое вступило в свои властные права, старое вернулось сызнова.

Помнит Мартьян Алексеевич: ехал он в тот незабываемый вечер впереди отряда, а рядом с ним, по правую руку, молодой командир. И вот заметил командир в овраге четырех всадников.

– Кто это? – спросил он.

Мартьян Алексеевич натянул поводья, придержал коня, и весь отряд, будто по его команде, остановился на месте, замер. Долго вглядывался Мартьян Алексеевич в тех, четверых, и наконец обернулся к командиру:

– Они!..

Пятеро красноармейцев с командиром во главе отделились от остальных и поскакали к оврагу. Мартьян услышал повелительный окрик:

– Сдавайтесь!

Самоха, Спирька, Астаха, Листрат молча сошли с коней, молча подняли вверх руки… А когда их везли обратно в деревню, Мартьян Алексеевич отчужденно глянул в осунувшееся заросшее лицо Спирьки… тот поймал его взгляд и прошипел:

– Не узнаешь, Мартьян? А вчера еще сулился с нами вместе идти.

Мартьян Алексеевич почувствовал, как по спине прошел холод.

– Не бойсь, не выдам, – тихо и зло сказал Спирька, – Мы не из того теста, не из вашего… указчик! Да и зачем? Нас расстреляют, ты останешься – наше дело делать…

Мартьян отшатнулся от Спирьки, но тот сдержанно хохотнул:

– Не отбрыкаешься! Народ-то слово твое слышал, когда на телегу тебя сажали. Старики попомнят тебе… иначе поведут куда следует…

Обливаясь холодным потом, Мартьян Алексеевич покосился на конвоиров – не слышат ли, и отъехал от Спирьки прочь…

Ушел из деревни отряд, ушла с ним Мартьянова мука: не выдал, бы кто… Ведь многих тогда спрашивали…

Думал Мартьян Алексеевич, что кончено все, что отмучился он, ан нет, – однажды, месяцем позднее, когда жизнь потихоньку вошла в привычную колею, повстречался ему на Краснояре старый Цыган.

– Благодари бога да стариков, Мартьян, – спасли тебя: ты нам еще сгодишься. Ты наш теперя, по-нашему и действовать должон, с нами заодно. Ершиться станешь – живо к Полынкину представим, сказал угрожающе Цыган. – Так и знай! – И, опираясь на палку, заковылял мимо, ровно и не было меж ними никакого разговора.

Черствой коркой покрылось сердце Мартьяна Алексеевича. Опять, выходит, должен он наглухо от людей в своем дворе замкнуться. «Люди – как волки, язви их в душу!» – с ненавистью думал Мартьян. В первый раз пострадала его гордость в ту злосчастную весну, когда упал он в самогонный чан Дементея, не сам упал, а богатей его подтолкнул, живьем сварить намеревался. Сильно обидели его тогда, всего лишили: председательства, чести, партийного билета. И вот второй раз ломается судьба его: видать, до конца дней оставаться ему в заколдованном кругу своей жадобы и одиночества. Хотел было он прыгнуть ввысь, прорвать этот круг, что-то неведомое в сердце взыграло… И во! будто что оборвалось в середке, будто что-то повалило его навзничь, отшвырнуло назад.

Перед Октябрьским праздником забежал к нему на минутку председатель артели Епиха:

– Ну, как, Алексеич, надумал вступать или все еще не осмелился покуда?

Мартьян глянул на него из-под седеющих бровей:

– Надумал-то надумал… да…

– Что?

– Да безо время сейчас-то. К вёшной бы…

– Конешно, зимой сеять не станем, – засмеялся Епиха. – Ты только слово окончательное скажи, семена припаси… ну, коней, сбруи, чтоб в полном порядке. Какое будет твое окончательное слово?

– Окончательное? – протянул Мартьян Алексеевич. – Да что тебе так приспичило? Вот народ как…

– И весной ты на людей сваливал, – нетерпеливо перебил Епиха. – Подожду, как народ… подумаю. А что тебе народ? Сделай почин, – другие, глядя на тебя, повалят.

– А вот когда повалят, тогда и я… Некуда будет деться, – сказал Мартьян Алексеевич, и по лицу его пробежала болезненная улыбка.

Епиха укоризненно качнул головой:

– Был ты орел в первые годы, Мартьян, а кем стал?

Мартьян Алексеевич сморщился, – жалко глядеть на нeгo, будто скребнуло это напоминание по самому сердцу.

– К вёшной… я не зарекаюсь, – выдавил он с усилием. Епиха долгим взглядом посмотрел на него: чем болеет этот мужик? что случилось с Мартьяном, бешеным председателем, грозой кулачья? как можно до такой степени запамятовать свое прошлое, из орла превратиться в курицу? Жалеть ли его, оставить ли в покое или бить его хлесткими словами до конца, чтоб не только смутился и загрустил мужик, как сейчас, а воспрянула вдруг его былая гордость и воля?.. Помолчав, Епиха сказал:

– Два Мартьяна у нас в Никольском. Оба слыли весельчаками, первыми пересмешниками на деревне. Один и до сей поры славится. Еще пуще: как вошел Мартьян Яковлевич в артель, по по веселой дорожке жизнь его покатилась, – кто теперь с ним насчет побасенок поспорит? А другой Мартьян? Скис, насупился, старость в сердце стучит. Нет другого пересмешника, Мартьяна Алексеевича, до времени погас. А Мартьян Яковлевич не погаснет, нет! К этому старость не застучит: чем старее, тем моложе и веселее станет он красоваться!

Мартьян слушал, низко опустив голову. Но напрасны оказались усилия Епихи: он ушел от Мартьяна Алексеевича ни с чем. Сердитым, недовольным собою ушел от него Епиха, – почему не дается ему в руки тайна Мартьянова оскудения?

«Агитатор! Ничего дознаться, ничего выведать не можешь!» – ругал он себя.

Словно Майдан-гора тронулась с извечного своего места, – двинулась семейщина в колхозы. И в Хараузе, и в Хонхолое, и дальше по мухоршибирскому тракту, – всюду, слышно, густо пошел в артели народ. Где уж и по две и по три артели на одно село… Никольцы не захотели от других отставать, зашевелились по-настоящему.

В «Красный партизан» было принято с полсотни новых хозяйств, а число желающих все росло и росло. И тогда старики стали поговаривать, что неплохо бы организовать им свою, отдельную от партизан, самостоятельную артель. Правду сказать, не старики это выдумали, а уполномоченный Борисов, – старики толькo подхватили.

Цыган по тому случаю собрал у себя пятерых верных людей, позвал и Мартьяна Алексеевича.

– Гроб, старики, получается всем одноличникам, живой гроб, – сказал хозяин собравшимся.

– Чо ж не гроб! – подтвердили длиннобородые гости. – Надобно и нам… Токмо я так думаю: дружбы у нас с партизанами не выйдет. Епишка, Корнейка Косорукий, Карпуха Зуй – злыдни известные. Гришка Солодушонок вот приехал. Житья нам не дадут, всё будут на свою сторону воротить, на большевицкую. Нож вострый! – закричал Цыган.

– Дак и нож!.. Правильное твое слово, Клим Евстратьич, – вставил кривой, с молочно-синим бельмом на левом глазу, старый Куприян, дружок покойного Покали.

– А как Мартьян Алексеевич располагает насчет этого? – спросил Цыган.

– Да что ж располагать?.. Видно, доводится, – произнес с мучительной расстановкой Мартьян.

И порешили старики: сбивать народ на другую артель, – чтоб с коммунистами, дескать, не якшаться.

Затрундили на собраниях, при встречах, где придется – сбираемся в особую артель, на Краснояре и тракту пускай остается старая, а из Деревни и Закоулка к партизанам далеконько бегать, не с руки, в Закоулке свои подходящие дворы найдутся, чтоб коней в кучу согнать… Эти доводы всем казались разумными, и число сторонников новой артели быстро увеличивалось. Многие, написав заявление в «Красный партизан», брали их обратно: сосед соседу ловко так напоминал о лиходействе Епишки, – не он ли после Алдохи председателем был и народ баламутил до белого каления, – что мужики только диву давались: как можно было запамятовать, голову свою в пасть ему добровольно совать.

– Дивья бы помер он, – судачили закоульцы, – а то ведь отлежится.

– Как нить дать: отлежится. Чо такому станется!

Через месяц новую артель из сорока дворов зарегистрировали в районе. Старики во главе с Цыганом поддержали Мартьяна Алексеевича, и стал он председателем. Новую артель назвали именем первого Никольского большевика, председателя Алдохи, сложившего свою голову в борьбе с старозаветной семейщиной.

Так посоветовали Мартьяну Алексеевичу в районе, в Myхоршибири, куда выезжал он по делам своей артели.

3

Епихе поневоле довелось тогда предоставить Фиску и Ваньку самим себе; пришел Егор с Гришей, надо было начинать деловую беседу.

Минут пяток посидела Фиска под перекрестным огнем Ванькиных и Гришкиных изучающих глаз, потом поднялась:

– Ну, я пойду, Епиха…

– Иди, а ты, Ваньча, проводи девку, по дороге дотолкуетесь, может быть, до чего, – лукаво стрельнул он глазами в обоих.

– Прощайте покуда, – поклонившись всем, прервала зятя смущенная девушка.

– Да и я скажу – прощайте, – встал Ванька… Гриша завистливым долгим взглядом проводил удаляющуюся пару. Он не мог оторваться глазами от двери, за которой только что скрылась Фиска, точно ждал, что она вот-вот вернется.

Ванька и Фиска вместе пошли трактом, глухим проулком свернули в Краснояр. Парню было не по пути, но у него не было воли оставить ее: он шел, словно его вели на поводу.

– Тебе же в Албазин… – сказала с легкой насмешкой Фиска.

– Да. Но ведь я же должен проводить тебя до ворот, так в городах заведено… Кто глянется, того провожают, – придержав дыхание, ответил Ванька.

– А я тебе поглянулась? – в упор спросила девушка.

– Сама видишь… Не пошел бы иначе, – смущенно засмеялся он.

– У тебя матка, сказывают, злая? – продолжала расспрашивать Фиска.

– Ну, что ж: злая она. Сознаюсь. Что из того?

– Ничего…

– Тебе не с маткой жить – со мною, – осмелел Ванька и тут же устыдился собственных слов. «А Груня… куда?» – подумал он со стыдом и болью.

– «Жить»… Я тебе слово пока не давала, – холодно заметила Фиска, сама не зная, зачем она говорит так неласково и отчужденно: в сердце было другое.

– И верно… – вяло согласился Ванька.

Если б эта красотка решительно оттолкнула его сейчас, он возблагодарил бы судьбу, самому же отстать от нее у него недоставало сил, ее влекущие глаза точно отрезали ему путь к бегству. Он хмуро замолчал.

Фиске стало стыдно своей неоправданной суровости, стало жаль парня.

– Так я поглянулась тебе? – мягко спросила она. – А почему ты не спросишь меня о том же?

Ванька выглядел потерянным, – зачем увязался он за этой внезапно полонившей его чудесной девушкой? Что будет с ним? Фиска заметила волнение своего спутника, его непонятное раздумье:

– Чего ж молчишь?

– Нет… – встрепенулся он. – Почему же, могу и спросить…

– Спрашивай!.. Нет, лучше не спрашивай: все равно скажу – и ты поглянулся мне, – она старалась не глядеть на него.

У Ваньки захватило дух. Он поймал Фискину податливую руку и крепко стиснул ее:

– Кажись, ты судьба моя!

– Кажись… – засмеялась Фиска, и чудные глаза ее вспыхнули.

Она уже не стеснялась больше после этих слов, заговорила быстро и непринужденно, заглядывала ему в лицо. Они были здесь одни, в этом огороженном глухими стенами проулке.

Ванька тоже почувствовал себя свободнее после того, как состоялась это неожиданное признание. Он еле поспевал отвечать на Фискину трескотню… Но от нее не могло укрыться: сквозь явную радость парня просвечивает какая-то глубоко затаенная необъяснимая печаль.

– Что ты… будто не в себе? – спросила она с тревогой…

– Нет, я ничего… А что? – заморгал он.

– Тебе лучше знать, что, – настороженно вскинула брови Фиска, – Нездоров ты, что ли?

– Да нет, здоров, Фиса, здоров! – он схватил ее за обе руки, стал трясти изо всей силы. – Вишь, как здоров… С чего ты взяла?

Он понес смешную какую-то чепуху, – только бы усыпить подозрительность девушки… только бы не ушло меж пальцев счастье, давшееся ему так внезапно и просто… Фиска успокоилась. Расстались они у Анохина гумна.

4

Угадали старики: ожил Епиха, на ноги поднялся. Долго его Дмитрий Петрович бока отлеживать заставлял, долго градусник под мышку ставил и каждый раз сомнительно покачивал головой. Сперва фельдшер говорил о пяти днях, не больше, а на деле чуть не месяц вышло. Подумать только: три недели провалялся он на кровати, на дворе уж снег улегся… да что снег, – заявления несут и несут, дел невпроворот, новые хозяйства принимать надо, скот, машины, семена… Замыкались правленцы, а он как байбак валяется!

Крепко ругал Епиха свою неурочную болезнь, а фельдшера да Лампею переспорить не мог – не дозволяли до времени подыматься. И еще бы лежал Епиха, если б не Полынкин.

Дело обернулось так.

Демобилизованный командир Гриша сразу же вошел в артель, всей душой прилепился к артельным заботам и хлопотам. Первая встреча с прикованным к постели председателем, первый его деловой разговор с Епихой, после того как ушли девки, убедил Гришу в том, что артель «Красный партизан» держится лишь спаянностью ее членов, доверчивостью да дружной работой, но что настоящей организацией труда в артели еще и не пахнет. Артель переживает пока свое младенчество – это было бесспорно. Гриша увидал, что председатель неясно представляет себе, как пойдет работа дальше, когда хлынет поток новых членов, и Гриша заговорил о бригадах, об учете, о трудоднях, осмеял кулацкую уравниловку.

С этого самого разговора и начался Гришин неослабный интерес к артельным делам. Он входил во всякую мелочь, все подмечал, где надо – направлял, разъяснял. Со временем артельщики стали прибегать к его помощи, советоваться с ним, – он охотно шел им навстречу. Время наступало ответственное: подготовка к весне. По поручению правления Гриша дважды ездил в район и без задержки добился, за чем посылали. Он вполне заменял разбитного, напористого Епиху. Вскоре ни одно заседание правления, – они обычно происходили у Епихиной постели, – не обходилось без Гриши. И как-то раз, по Епихиному предложению, Гриша был введен в состав правления и утвержден заместителем председателя. Правленцы и актив одобрительным шумом встретили Епихино слово:

– Правильная твоя речь, Епифан Иваныч!

– Какого себе помощника подцепил!

– Да и нам всем помощника!..

– Дай бог другим такого!..

Став фактическим руководителем артели, Гриша развил необычайную энергию. Он возглавил подготовку к весеннему севу, не давал покою ни шорникам, ни кузнецу Викулу, и вскоре о «Красном партизане» заговорили в районе – молодой колхоз, но на одном из первых мест. В райкоме партии привыкли видеть Гришу и считаться с ним, – умный, инициативный, комсомолец, демобилизованный командир. В райкоме стали склоняться к тому, что недурно бы вообще закрепить Григория Калашникова председателем «Красного партизана», дать ему развернуться пошире. Кое-кто припомнил, что Епиха вел неправильную линию при распределении доходов: сперва обеспечил артельщиков, а потом уж начал выполнять государственные поставки. Ему дали молотилку, он и обрадовался: живо отмолотился и поспешил разделить хлеб… Авторитет Епихи в районе был явно подмочен.

Против смены председателя возражал только начальник райотдела ОГПУ Полынкин. Он доказывал, что причин для снятия Епихи никаких нет, надо беречь людей, воспитывать их, а не швыряться ими, к тому же нужно уважать советскую и колхозную демократию. Полынкин ценил Епиху очень высоко, от своего предшественника он знал о заслугах Епихи в ликвидации бандита Стишки, в долголетней борьбе с Никольским кулачеством, в разоблачении сосланного уставщика Ипата. Помимо всего, Полынкину нравился этот находчивый, веселый и упорный молодой мужик.

– Из него прекрасный руководитель вырастет, а вы – снимать! Не согласен! – шумел Полынкин.

Но как ни шумел он, но должен был в конце концов согласиться с доводами остальных райкомовцев.

– Ладно, – сказал Полынкин, – но Епифан сейчас болен, у него чахотка. Давайте отправим его на курорт… По крайней мере у него не будет оснований обижаться. Надо все это обставить тонко, чтоб не задеть его самолюбия. Надо доказать ему, что он опасно болен, – а это так, – что дальнейшей работой он погубит себя и пользы колхозу принести все равно не сможет… погубит себя, если теперь же не позаботится о своем здоровье. Нужно, чтоб он почувствовал нашу заботу о нем, наше внимание. Я сам берусь устроить все это.

На другой же день Полынкин приехал в Никольское.

– Здравствуй, лежебока, – войдя к Епихе, дружески сказал он.

– И впрямь лежебок… до чего очертело! – приподымаясь на подушке, отозвался Епиха. – Здравствуй, товарищ Полынкин! Спасибо, что проведать забежал, не забываешь… Каким случаем у нас в Никольском?

– Дел, собственно, никаких. Только к тебе вот приехал.

– Да неужто? Ну, спасибо, товарищ начальник! – зарделся Епиха и сел, спустил ноги на пол. – Глянь: я уж…

– Лежи, лежи!

– Да нет! Давай сидя потолкуем… Бери вон табурет.

– Давай потолкуем, – усаживаясь и расстегивая шинель, согласился Полынкин. – Как ты себя сейчас чувствуешь?

– Ничего, немножко, кажись, полегчало.

– Немножко… это малоутешительно.

– Что ж поделаешь!

– Сделать можно. От такой болезни нужно длительное лечение, на курорт поехать…

– Это в каких смыслах… на курорт? – не понял Епиха.

– На юг, в Крым, к теплому морю… Там жаркое солнце, прекрасный климат, уход, лечение, – от твоего кашля и следа не останется, – разъяснил Полынкин.

– В Крым? Это который наши от Врангеля в двадцатом году забирали? – спросил Епиха.

– Этот самый! Там и лечат…

– Крым… – задумчиво произнес Епиха и тут же встрепенулся. – А как же с артелью прикажешь быть? С вёшной?

– Неужели Григорий не справится? – спросил Полынкин. – Я думаю, положиться на него можно. Ты бы с полгода полечился, Епифан…

– Полгода? – насторожился Епифан. – Да какой же я после этого председатель? Разве может на такой срок колхоз без председателя?

– А Григорий и будет председателем, – неосторожно проговорился Полынкин и, увидав, как переменился в лице больной, поспешил добавить: – Временно, пока ты отсутствуешь.

– Председателем? Я зачинал, а он – на готовое? Так, по-твоему? – загорячился Епиха. – За этим ты приехал, уговаривать меня? В Крым! Нет, шалишь: рано меня хороните! Думаете, заболел Епиха – и в назём его? Никуда, дескать, не годится? Так, что ли? Рано!.. Я подымусь вот, докажу! К чертям ваши курорты – не инвалид какой… – Епиха встал на ноги и принялся машинально шарить в карманах висящей на стене тужурки:

– Назло вот всем подымусь!

Он отыскал в тужурке замасленный свой кисет, свернул цигарку и, чуть успокоившись, сказал:

– Дай-ка спичку, к чертям такое дело! Полынкин чиркнул спичкой, дал прикурить.

– Зря ты так понял, Епифан. Право, зря. Никто не хотел умалять твоих заслуг и прав. И я и весь райком хотели только поставить тебя на ноги, вылечить…

– Я и без Крыма вашего здоров буду… на работе! – вновь заволновался Епиха. – Рано, говорю, отпевать вздумали! Да и сколь денег надо на этот Крым?

– Ну, об этом тебе не стоит заботиться: райком на свой счет отправит, – сказал Полынкин. – И семье поможет, чтоб только лечился ты, ни о чем не тревожился… Я бы на твоем месте оценил такую заботу…

Епиха выглядел обезоруженным, с минуту помолчал.

– Нет и нет! – произнес он наконец, – Никак меня не купишь! Отказываюсь – вот тебе мой сказ. – Жадно глотая дым, он прошелся по избе. – Ух, до чего сладкий дым! Послушать фельдшера – век лежать, век не курить!.. Слушать его дальше – вскорости с рук кормить начнут… Полежишь еще с неделю – вы чего-нибудь почище Крыма надумаете, подальше куда загоните. И впрямь угробите меня!.. Вот уж подымаюсь, с этого вот часа подымаюсь, за работу берусь. И никаких гвоздей!

– Ну, брат Епифан… злой ты, колючий, недоверчивый… – усмехнулся Полынкин. – Уговаривать больше тебя не стану. Вижу – бесполезно это.

– Правильно: бесполезно, – не без гордости подтвердил Епиха.

– И знаешь, – ласково-дружески продолжал Полынкин, – я сейчас только убедился, из этой вот беседы: не переломишь тебя, и не поможет тебе Крым, изведешься там. Я настою в райкоме, чтоб оставили тебя в покое с этим курортом. Работай! Нам такие сильные люди нужны… Но, – серьезно предупредил Полынкин, – если что случится с тобой, на райком не пеняй, на себя…

– Будь покоен! А на добром слове спасибо тебе, товарищ Полынкин.

Епиха вышел провожать его. Пушистая пелена свежевыпавшего снега покрывала все, на что ни натыкался взгляд. В глазах Епихи замелькали черные ласточки, он глубоко вдохнул в себяпряный терпкий воздух.

– Зима! – щелкнул он языком и стал отвязывать от столба оседланную лошадь начальника.

Полынкин браво вскочил в седло, протянул Епихе руку:

– Ну, пока… Слово свое сдержу… А ты береги себя, береги

все-таки…

– Ладно уж, постараюсь… А тебе спасибо, товарищ Полынкин.

5

В избе еще не зажигали огня, и сумрак зимнего вечера густел над полатями, над печью, в углах. Лампея вышла доить корову. Епиха задремал, посвистывая носом на своей кровати. Грунька сидела на лавке, укачивала младшую дочку Епихи, любимую свою племянницу Феню. Цветистый ситцевый полог раздувался над подскакивающей зыбкой.

Раскачивая зыбку ногою, вдетой в ременную веревку, Грунька тихо напевала, монотонно растягивала слова:

Приди, котик, ночевать,

Будешь доченьку качать…

Котик серенькай,

Хвостик беленькай!

Баю-баю-баю,

Баю бравыю мою…

Баю-баю-баю,

Не ложися на краю.

Придет серенький волчок

Он ухватит за бочок

И утащит во лясок,

Под ракитывай кусток

Мою миленькыю

Да родименькыю…



Давно уже выскользнула нога из ремня, давно уже перестала взметываться зыбка, ребенок спал, а Грунька все еще жужжала, будто сквозь дрему:

Мово миленькова

Да родименькова…



В этом месте Грунька осеклась, мотнула головою, будто отгоняя от себя забытьё, и вдруг упала боком на лавку, закрыла лицо ладонями, сдержанно зарыдала.

– Что? Что? – просыпаясь, испуганно и сонно спросил Епиха. Не отозвавшись, Грунька кинулась в сенцы…

После ужина она побежала в Албазин. Ванька в глубине двора тесал какие-то слеги.

– Пришла, – бросив топор, сказал он, – я чуял, что ты придешь.

– Пришла, Ваня… Как же мне не прийти… когда эвон что… Я знаю… – не докончив, она вскинула локоть на уровень лица, смахнула набежавшую слезу.

– Что? Что ты знаешь? – сгорая от жгучего стыда, опешил Ванька: сейчас он будет уличен в обмане, Грунька, видать, проследила за ними.

– Я знаю – ты разлюбил… Ты ушел с Фиской и даже не поглядел на меня. Эх, сватовство мне это! – горько выкрикнула Грунька. – Кабы знатьё, ни за что не послушала бы Епихи, не побежала б, как дура, звать тебя…

– Я не разлюбил… С чего тебе померещилось? Ну, довел Фиску до дому, – что с того? – подавляя стыд, сказал Ванька.

Он вполне овладел собою: Грунька ничего не видала, ничего не слыхала, он не мог сказать ей всей правды: не повернется язык плюнуть в душу этой, пусть некрасивой, но доброй и милой ему девахи. Второй уже год она принадлежит ему, так к нему привязалась.

– Что с того? – повторил он.

– Брешешь! Брешешь ты! – взвизгнула неожиданно Грунька. – По глазам вижу – брешешь! Не отпирайся! Пошто ты брату прямо не объяснил: не нужна, мол, мне невеста?!

– Да я ж говорил…

– Говорил! Так разве говорят… И кинулся со всех ног зa ней… Говорил! – Грунька спрятала лицо в ладони.

– Почему ты не веришь мне? – грустно молвил Ванька и прикоснулся к ее плечу.

– Не трожь! Изменщик ты! – рванулась она.

– Вот те раз! – убитым голосом произнес он и покорно отнял руку.

Грунька подняла на него глаза, полные слез. Он стоял перед нею подавленный, и на ресницах его тоже блестели слезы.

– Ваня, Ваня мой! – на миг прильнув к нему, зашептала она. Он безвольно опустил руки. Нет, он не может сказать правду, убить ее, эту девушку, которая дала ему так много радости, скрашивает его одинокую жизнь. Фиска, красавица Фиска, маячит у него перед глазами, но он видел ее всего лишь раз, не распознал еще ее душу. А вдруг она возьмет назад данное ему слово? К кому вернется он тогда, если Грунька будет сейчас безжалостно растоптана с неосторожной безрассудной торопливостью? Нет, будь что будет, – он не скажет ей ничего…

На крыльце скрипнула дверь, в щель высунулась голова младшего Ванькина брата Фильки.

– Ваньча, иди в избу! Мамка… – крикнул Филька взволнованно и тотчас же скрылся.

– Пойти поглядеть, что там. Погодь минутку. – Ванька поспешил в избу.

Сидориха лежала на печи и по-рыбьи глотала воздух. Глубоко запавшие глаза ее были направлены в одну точку. Темная кожа на этом иссохшем лице казалась приклеенной.

– Пришел он? – услышав стук двери, спросила старуха.

– Здесь я, матушка, – приближаясь, отозвался Ванька. Сидориха не повернула к нему головы, бескровные ее губы зашевелились:

– Помираю… ох, смертушка… За уставщиком…

Она отвела от себя желтую костлявую руку; рука свесилась с печи. Больше она не произнесла ни слова.

– Филя, живо к уставщику! – приказал Ванька.

Он подошел к матери, потрогал повисшую плетью руку, она была холодная, неживая. Глаза Сидорихи остановились в мертвой неподвижности.

Ванька выскочил на крыльцо:

– Груня, зайди в избу!

Она несказанно удивилась: он еще ни разу не звал ее в избу, не желал давать матери лишнего повода для ворчни. Грунька стояла в нерешительности.

– Иди же! – нетерпеливо крикнул он.

Она вошла в доселе незнакомую ей избу, тускло освещенную семилинейкой, подвешенной высоко на передней стене, с любопытством огляделась.

Ванька взял ее за руку, подвел к печи.

– Вот, – сказал он скучным голосом, – мать померла…

– Померла? Когда? – остолбенела Грунька.

– Счас, только-только… – Он не выпускал ее руки.

– Вот схоронишь… и я хозяйка в этом дому, – просто сказала Грунька, сказала так, будто это само собой разумеется.

Слова эти показались Ваньке неуместными и жестокими. Они кольнули его, – в эту тяжелую для него, наполненную скорбью, минуту девка думает лишь о своем, о себе!

Он хмуро глянул на нее, ничего ие ответил, выпустил ее руку. Лицо Груньки будто подернулось синим мелом.

6

В воскресенье Фиска и Ванька словно невзначай сошлись в условленном месте, у Анохина гумна.

– Пойдем напрямки в степь, – предложила Фиска.

За буграми назьмов, на Тугнуе, свистел и кружился ветер. Безлюдная бурая степь казалась безжизненной.

– Ну как, навозил вчерась сена? – спросила Фиска.

– Не довелось… мать хоронил…

– Помёрла?!

– Помёрла, – равнодушно подтвердил Ванька.

– А в нашем краю и слуху нету, – Фиска глянула на его желтое усталое лицо, и вместе с жалостью она ощутила в груди какой-то сладкий трепет: лицо это становилось для нее родным.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю