355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Илья Чернев » Семейщина » Текст книги (страница 45)
Семейщина
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 04:57

Текст книги "Семейщина"


Автор книги: Илья Чернев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 45 (всего у книги 54 страниц)

Никишка тоже не сходился ни с кем. Правда, он не ощущал себя в чужой среде, и он помогал не одной

только Груньке – к его помощи сплошь да рядом прибегал и Андрюха… А не сходился Никишка потому, что с первого же дня решил, что не станет размениваться на мелочи, отвлекать себя болтовней и зубоскальством от того, за чем он, в сущности, приехал сюда. Вечером, после занятий, хонхолойцы шумной толпой расходились по домам, – этим не нужно было общежитие, – увлекали и других к себе в гости, на улицу, на вечерки к хонхолойским девкам. Кто не уходил с ними, принимались судачить, рассказывать на сон грядущий разные побасенки, иногда шли балагурить в девичье общежитие, а порою коротали долгий зимний вечер даже за картами и купленной в складчину водкой. Никишка осуждал такое поведение. «Не за тем вас сюда собрали!» – мысленно сердился он на ребят. Он выпросил у инструктора книгу «Автомобиль» и при свете лампы часок-другой сидел у стола над нею, пошевеливал губами, листал страницы, разглядывал чертежи и рисунки. Если он изредка и разрешал себе сходить к девчатам, то делал это единственно ради Груньки.

По воскресеньям курсантам давали отдых, и в субботу вечером Никишка с Грунькой и Андрюхой шли к себе в деревню, чтоб рано утром в понедельник быть опять в Хонхолое. Они уходили помыться в бане, проветриться, – размяться, как говорил Никишка, – принести в сумках харчей: кормежка на курсах была не ахти какая. На хонхолойском хребте постоянно крутился злой ветер, будто хотел повалить с ног, бросал в лицо колючие завитки снега. Шагать было трудно, говорить тоже, – ветер рвал слова, уносил в сторону.

Порою Андрюха оставался в Хонхолое у тамошних ребят, и тогда при порывах ветра Никишка без стеснения подхватывал Груньку под руку, – у нее подкашивались ноги, – и увлекал за собою на гребень хребта.

– Пособлять, так уж во всем пособлять! – смеялся Никишка, поворачивая к ней красное на морозе лицо.

Грунька благодарно глядела на него, между ними начиналась неторопливая, с паузами, перекидка словами, как будто обычный разговор на ходу ни о чем, о разных разностях, но обоим в этот миг было и тепло, и радостно, и смешно, и почему-то немного грустно. И тут уж никакой ветер, как бы он ни злобствовал, не мог помешать им.

Придя в деревню, Никишка никогда не мог вспомнить, о чем же, собственно, говорили они в дороге, что было самое важное в этой беседе на ходу. На сердце слишком хорошо – это, кажется, и было самое важное, самое дорогое…

6

Зима шла мягкая, ветреная, буранная. Настоящие морозы ударили лишь после рождества. Многие мужики еще с самой осени, после молотьбы, разъехались на лесозаготовки. Обе артели выделили своих людей в лес. У партизан, в числе других, уехали пересмешник Мартьян Яковлевич и Ананий Куприянович, у закоульцев – непоседливый Хвиеха. Правду сказать, Хвиёхина непоседливость тут ни при чем: нынче он никуда не собирался, артельный председатель сам нарядил Хвиёху с конем на лесную работу. И отчего, спрашивается, вышла мужику такая указка?

Присмиревший было осенью, Хвиеха после молотьбы снова распустил свой длинный язык. Закоульцы крепко завидовали партизанам: вдвое больше выпало у партизан на трудодень. Как тут было закоульцам не корить Мартьяна Алексеевича и все свое колхозное начальство? Стыдились закоульцы встречаться с партизанами, стыдились – и завидовали, и зло их брало. Пуще всех ерепенился Хвиеха. Как низко пал он – примирился с Мартьяном, когда накинули ему трудодней. «Глотку хотел мне замазать… Нет, не замажешь!.. Знаем, как сеяли!» – сердился и ругал себя Хвиёха, – как он влопался, как дал оплести себя. Он считал себя не подкупным… В гостях ли у тестя Анохи Кондратьича, на общем ли собрании или сидя на бревнах с мужиками у общественного амбара – всюду Хвиеха заводил речь насчет никудышной, по его оценке, работы своего колхозного председателя и бригадиров:

– Чо, брат, посеешь, то и пожнешь. А сеяли мы, все видели, дерьмо… Кому угодно это скажу, не побоюсь!

В разговоре с закоульцами он пуще всего упирал именно на это – на свою безбоязненность, отчаянность, – он готов раскрыть правду и никого не устрашится. Он явно угрожал, и выходило, будто он знает такое, что, откройся он как следует, не миновать Мартьяну суда и тюрьмы.

При встрече с партизанами в речах Хвиёхи звучала неподдельная зависть:

– И черт меня дернул вписаться к этим закоульцам! Почему я дурочку такую свалял, к вам не пошел?

Епиха победно усмехался на такие слова:

– Тебе говорили! Слухать надо было…

Хвиеха считал себя одураченным: он работал целое лето, к примеру, так же, как Корней Косорукий, как Аника, но ему ссыпали в амбар какой-то пустяк. Да и что это за хлеб – пополам с мякиной! Он не задумывался над тем, что дальше так продолжаться не может, что колхоз идет к гибели. Не об общей беде сокрушался Хвиеха, – о собственном промахе, о собственной неудаче: «Вот взошел бы к партизанам, и ничего этого не было бы. Сидел бы зиму с хлебом». Он далек был от мысли о злой воле Мартьяна и его ближайших сподвижников. Он рассказывал Епихе, Анохе Кондратьичу и другим об отдельных неполадках в его артели, не связывал их в одну картину, не делал последнего и самого верного вывода. Он говорил о странных приказах бригадира Куприяна Кривого во время сева. Вспоминая весну, сенокос, страдную пору, он ругался и отплевывался.

Епиха только похохатывал:

– Хозяйствовать еще не умеете… не научились!

А Гриша Солодушонок говорил тоном наставника:

– Не теряться при стихийных бедствиях – вот что главное. Травы погорели? Так у всех они погорели. Надо было закладывать силос… Хлеба плохие? Надо было лучше сеять, лучше посевы обихаживать…

– Вам дивья теперь сказки рассказывать! – кричал Хвиеха. – Покрутились бы на моем месте…

Хвиёхины злые разговоры доставили Мартьяну Алексеевичу немало тревожных часов, лишили его спокойного сна, и когда из района было получено требование отправить артельщиков на лесозаготовки, Мартьян по совету Цыгана нарядил в первую голову Хвиёху. Нужда ли его к тому принудила, хороший ли заработок в лесу прельстил, сказалась ли страсть к бродяжничеству, к скитаниям, – Хвиеха согласился, не стал упираться. Подумай он: «Опять меня с глаз долой, чтоб не мешал», – заартачился бы Хвиеха, заупрямился, нагрубил и никуда не поехал бы, хоть гони его из артели вон. Такой уж он мужик – вздорный, упрямый. Но ничего такого в голову ему не пришло, – другие едут, почему и ему не поехать?

Выпроводив Хвиёху, председатель Мартьян вздохнул с облегчением. Впрочем, надолго ли это облегчение: ведь другие-то не перестают укорять, партизан в пример ставить. И по урожаю, и по всем прочим статьям закоульцы сильно отстали от партизан.

С хлебозаготовками «Красный партизан» покончил сразу же после того, как расплатились с МТС за машины. Епиха не стал повторять прошлогодней ошибки, теперь у партизан пошло совсем наоборот: сперва рассчитались с государством, а потом уж и доходы делить.

– Семена и всякие фонды засыпали по закону, – заявил Епиха на общем собрании, – через год наверняка урожай будет настоящий… А что касаемо теперешнего положения, доведется поясок потуже на брюхе затянуть…

Кто и согласился, что затягивать поясок – не впервой, дело знакомое, а кто и зашумел:

– Эстоль хлеба свезли, а сами без хлеба сиди! Как это так? Епиха нахмурился, осерчал:

– Без хлеба? Ты соврешь, паря, не дорого возьмешь… Вам бы столько его, хлеба, чтоб по вольной цене в Завод целую зиму возить, деньги копить. Ну, меньше будешь возить, и только. А прошлогодних запасов своих не считаете? У кого хлеба было мало… у кого, я спрашиваю?

Будто подхлестнутый молчанием, Епиха замахал руками, закричал:

– У большинства старых артельщиков прошлогодний хлеб не перевелся еще, – хоть сейчас спросите. Аноха Кондратьич, у тебя, к примеру?

– Хэка, паря, по чужим закромам нюхать вздумал еще! – ощерился старик на зятя, – не дело, паря Епифан… того… не дело.

– Да я к примеру.

– Вот то я и говорю: не дело, – гнул свое Аноха Кондратьич и только под нажимом зятя-председателя вынужден был, чтоб отвязаться, чтоб оставили его наконец в покое, заявить все же: – До чего докучлив, не отвяжешься никак… Ну, самая малость в двух сусеках…

И, будто спохватившись, он замотал головой, хитро сощурился:

– А чем скотину кормить прикажешь? Травы много мы нынче накосили?

Старики поддержали Аноху:

– Верное твое слово, Кондратьич. Резать скот, что ли, раз кормов нету?

Тут вступился заместитель Гриша:

– Силосом кормить будем. Резать не дадим.

– Посмотрим еще, как она, квашенина эта, еще действовать будет, – откликнулись старики. – Спробуйте сначала, а потом говорите.

– И спробуем, ничего такого… оно это самое дело, – затрясся Корней Косорукий.

Как бы то ни было, артельщикам «Красного партизана» никакая беда не угрожала, и, хотя ворчали старики, они твердо знали это; они убеждены были, что Епиха с Гришей в случае крайней нужды пустят в оборот запасной фонд, исхлопочут помощь от государства, – они верили в хозяйственность и находчивость своих руководителей, привыкли полагаться на умные их головы.

Но если красные партизаны не боялись, то закоульцы, те, кто победнее, пребывали в постоянном страхе за свою судьбу. Как прокормят они себя, жен и детей, если на трудодень Мартьян Алексеевич насчитал меньше килограмма? Картошки и той досталось по два куля на работника, – да куда же это годится, в какие годы так бывало! О продаже излишков, чтоб купить одежонки, обнов каких, нечего было и думать, – какие уж тут излишки, не околеть бы с голодухи. Да и что за хлеб это: то пополам с мякиной, то прель одна. И деньгами ничего почти не выдал Мартьян, – жалкие копейки, курам на смех, умным людям на стыд. У партизан куда как больше – и хлеба, и денег, и всего! Видать, вовсе не дала дохода скотная ферма на Тугнуе, где Пистя, жена сосланного Спирьки, полной хозяйкой. А почему не дала, ведь у партизан получился же какой-то прибыток от продажи масла и шерсти? Десятки подобных вопросов возникали перед закоульцами и не находили ответа. Не мог Мартьян Алексеевич подавить тревогу своих артельщиков, убаюкать их обещаниями, – все казалось многим из них сомнительным, недостоверным, эти многие попросту не доверяли своим руководителям.

А чем скотину до новых кормов содержать? Партизаны вон и травы хоть и не густо, но накосили и квашенины в ямы нарезали, агронома послушались, а им, закоульцам, как долгую зиму прожить? Кончать скотину всю без остатка, да мясо продавать, да на вырученные деньги хлеб по соседним деревням покупать? А кони к весне опять одрами должны оставаться? Много на одрах напашешь!

Тревога и злоба овладевали Мартьяновыми артельщиками все сильнее, все крепче. И быть бы на деревне большой суматохе, если бы не разогнал Мартьян своих людей на лесозаготовки. Мало мужиков осталось в деревне: кто в лес, кто на какие другие заработки ушел. На заработках-то зиму крутиться можно, так-то легче…

Смущало закоульцев и то, что Епиха с Гришей уж не похохатывают, как осенью, над их безрукостью, не говорят уж больше о плохих хозяевах, а, будто что вынюхивая, расспрашивают о разных разностях, будто невзначай поминают Цыгана, справляются о бригадире Куприяне, о самом Мартьяне Алексеевиче, – как, мол, они и что слыхать? Корней Косорукий много раз совал свой нос в Закоулок, заходил то в бригадный двор, ровно дело у него какое есть, то в кузню, то к кладовщику. Насчет чего уж он пытал, никто этого сказать не мог, но только зря пытать Косорукий не станет… И раза три приезжал на деревню сам начальник Полынкин, и этот будто чего-то добивался, – такой у него был строгий, выпытывающий взгляд…

Закоульцам от всех этих оказий хоть ревмя реви…

7

Все шло своим чередом. Зима засыпала деревню снегом, никольцы возили сено с Обора и дрова из лесу, в студеные дни народ отсиживался больше в избах, только парни и девки бегали на посиделки – этих никакой мороз не удержит. Недовольные закоульцы все еще гуторили, что их обошла судьба, по-прежнему ворчали на Мартьяна Алексеевича. Глухо покашливая, Епиха поговаривал уже о новой весне, а кузнец Викул начинал понемногу ладить разбитые плуги и бороны.

Гриша Солодушонок остепенился, хотя и не перестал пить тайком от людей… Егор Терентьевич уговорил Гришу жениться на Марфиной Марье, и, хотя эта скромная девушка ничуть его не привлекала, он женился на ней – с горя женился, Фиске назло. Он не любил тихую Марью, не уважал ее, называл за глаза, в кругу своих приятелей, мокрой курицей. Жизнь у Гриши пошла обидная. Марья ничего не понимала в делах своего мужа, не совалась в них, – знай себе работает, и довольна этим. Она попала к справным людям, кругом нее достаток, мужика ее все уважают, – чего ж ей больше?

Гриша целые дни проводил в конторе: дома все равно не усидишь, делать нечего. В конторе подсчитывали окончательно годовой доход артели, разносили заработок по трудовым книжкам. Вечерами Гриша изредка шел в клуб – на какое-нибудь собрание, но в клубе скучно, пусто, холодно. Холодная и вялая жизнь кругом, – будто зима все приморозила.

Порою Гриша ехал один или с Епихой в район либо в Хонхолой на машинно-тракторную станцию. Вот там действительно была жизнь – в МТС! Над огромным гаражом стоял неумолкающий стукоток – тракторы ремонтировали на полный ход. Гриша искрение завидовал всем этим парням, изучающим тракторную науку. Он сам бы не прочь пойти на курсы, – до чего здесь весело, оживленно, не пахнет мертвечиной, зимней спячкой… Никишке некогда было скучать.

С утра он проводил несколько часов на ремонте, подле трактора, потом шел с ребятами на курсы– слушать механика, записывать в тетрадку новый урок. Время было заполнено целиком, и дни мелькали один за другим неприметно.

День ото дня глубже погружался он в книжку «Автомобиль», сидел долгими вечерами при свете горящей под высоким потолком общежития электрической лампочки, – МТС обзавелась своей динамкой, – шевелил губами, уходил с головою в диаграммы и чертежи.

Все это время Никишка был неразлучен с Грунькой. Они по-прежнему сидели в классе за одной партой, он помогал ей разбираться в учебниках, в объяснениях учителя, оба радовались успехам друг друга.

К середине зимы Грунька сильно шагнула вперед, – куда девалась ее прежняя робость перед трудностями тракторной науки, теперь уж ей не приходилось кусать от злости губы, повторять: «Неправда, добьюсь!» Она добилась понимания, и это, казалось ей, было самое важное. Остальное приложится – она уж не отступит, не остановится на полпути. Она чувствовала, что самое тяжелое уже позади, и уверенно шла вперед, накапливала необходимые знания. Она втайне гордилась своей победой, тем, что к весне все девки родной деревни увидят первую Никольскую трактористку на высоком сиденье за рулем, – недаром она постоянно помнила слова брата Епихи о ее ответственности перед всем девичьим племенем.

Прошлое ушло из Грунькина сердца безвозвратно, – когда-когда это было, и не припомнишь! Тайная ее гордость и радость просились наружу, искрились веселым огоньком в глазах, румянцем на щеках, играли улыбкой в уголках губ. И когда Грунька заявлялась по субботам домой, Епиха, обнимая ее, шутливо тискал, хлопал по спине, заглядывал в глаза:

– А тебя, сестренка, не узнаешь! Курсы тебе в пользу пошли! По-прежнему Грунька и Никишка тянулись друг к другу. Он чаще стал навещать ее в девичьем общежитии и уж, конечно, не мог допустить, чтоб в субботу она шла домой одна, без него.

На хонхолойском хребте, где постоянно ударял им в грудь, захватывая дыхание, злой ветер, Никишка брал свою подругу под руку, да так и не отпускал до самой околицы.

Они много говорили по дороге – об ученье, о механиках, о тракторах, о ребятах. Но больше всего о жизни вообще, о разных разностях, и обоим было в эти минуты тепло и радостно, и смешно, и почему-то немного грустно…

Перед масленицей, когда в воздухе уже чуть повеяло весною, на самой верхушке хребта Грунька, зардевшись, дала Никишке слово стать его женою.

ГЛАВА ПЯТАЯ

1

Над древним Тугнуем просыпалась весна. Старик лежал еще в глубоком сне, прикрытый белой простынею снегов, но день ото дня над ним голубела чаша бездонного неба, и казалось, что глубокому сну приходит конец: просыпаясь, старик нечаянно двинет ногою, и у далеких бурятских амбонов, в открытой степи сползет напрочь белая одежка и приоткроет неистовому вешнему солнцу могучую грудь Тугнуя…

Никогда, кажись, семейщина не видела такой суматохи перед вёшной, как в этот год. Раньше, в единоличном жительстве, все было просто и понятно: приготовил перед самым севом мужик телеги, починил сбрую, свез в кузню плуг, – чего еще больше? А теперь загодя, за много недель до выезда в поля, артельное начальство принялось хлопотать и насчет плутов, и насчет сортировки семян, и, главное, насчет того, чтобы каждый артельщик был обучен своему делу и заранее знал свое место. Иные старики склонны были приписывать эту, им казалось, преждевременную суету докучливости и непоседлости Епихи. Но то же происходила и у

закоульцев: сам начальник Полынкин взял под наблюдение Мартьяна Алексеевича, часто навещал закоульскую контору, нажимал, и Мартьян Алексеевич тянулся за красными партизанами, – ему больше ничего не оставалось делать: Куприян Кривой поджал хвост, и трескучий, торопливый его говорок смолкал, когда на пороге правления появлялся Полынкин в длиннополой серой шинели. А старый Цыган в такой час обходил контору далеко по заречью. Он не отваживался попадаться Полынкину на глаза, не говоря уж о том, чтоб зайти, как прежде, встрять в разговор, потолкаться среди колхозников, пустить слушок… После того случая с трактором на Дыдухе он стал очень осторожен, но тайные его встречи с Мартьяном Алексеевичем не прекратились…

Суматоха началась задолго до весны. Из района, из Мухоршибири, требовали народ на ученье, на какие-то курсы. Старичье ворчало: мало им, дескать, учить одних сопляков с тракторами управляться, за бородатых мужиков взялись. Народ мало-помалу возвращался с лесозаготовок. Ананий Куприянович и Олемпий Давыдович уехали в Мухоршибирь на две недели: хозяйственные эти мужики должны были прослушать беседы агронома, – с весны им доверят наблюдение за качеством полевых работ, проверку созревания зерна, заботу о богатом урожае. Корней Косорукий, бригадиры Ванька Сидоров и Карпуха Зуй, Хвиеха – да мало ли всех-то – пошли на курсы, открытые при МТС для подготовки колхозных руководителей. Но самая большая честь выпала на долю пересмешника Мартьяна Яковлевича: его вызвали на областную опытную станцию, куда-то за сто верст, – настоящим агрономом должен вернуться оттуда партизанский полевод. Епиха и Гриша Солодушонок, не без помощи Анохи Кондратьича, вспомнили, как норовил Мартьян всяческую полезную новину, перенятую в чужих краях, в свое хозяйство перенести, как он пчел расплодил и медком добрых людей угощал. Да и сам знал Епиха об этой страсти Мартьяна к новому, – не вместе ли они, еще при покойнике Алдохе, начали войну с прадедовской двухполкой, первые кинулись в бой с допотопными навыками семейщины? Мартьян Яковлевич с радостью принял почетное назначение. Покусывая кургузую свою бороденку, он посмеивался:

– Таким, товарищи, полеводом вернусь, – лучше по всей Советской России не найдете! Не смейтесь!

– Никто и не думал, – тоже посмеиваясь, отвечал Епиха… Суматоха шла на деревню не только из района, но и – кто бы мог подумать! – с извечно безгласной степи. В том самом углу Тугнуя, который никольцы исстари называли низом, километрах в пятнадцати от села, в марте появилась тесовая одинокая хибарка. Из этой хибарки приехали в деревню незнакомые люди, поговорили о чем-то в конторе с Епихой и Гришей, и вскоре по размякшей весенней дороге потянулся на Тугнуй длинный обоз: красные партизаны согласились предоставить двадцать подвод на несколько дней. Незнакомцы откупали у сельсовета пустующие кулацкие дома, наемные рабочие с помощью артельщиков живой рукой раскатывали добротные связи по бревну – и всё это увозили в степь к неказистой хибарке. На Краснояре и в Албазине появились плешины, – порядок улиц неожиданно прерывался большими пустырями. Разобранные избы ставили в степи улицей, и не прошло и двух недель, как на белоснежной груди Тугнуя возник целый поселок. Артельщики берегли своих коней для тяжелой весенней работы, их помощь была кратковременной, и тогда на перевозке построек затрещали тракторы Хонхолойской МТС. Они заполонили деревню тарахтеньем своих моторов, тянули за собою на низких волокушах сразу по десятку бревен каждый, вздымали в улицах снежную пыль.

– Никак, всю деревню хотят растащить по косточкам, – говорили у колодцев бабы.

А старики приставали к Епихе, к Грише Солодушонку:

– Чо это, паря, придумали еще?

– Совхоз на Тугнуе будет, – отвечал Гриша.

Многие не понимали, что это значит.

– То колхозы были, а то, вишь, новое…

– Сеять, что ли, зачнут, или как? – спрашивали иные.

– Сеять, а то что же. Много сотен гектаров сеять. Старики разводили руками:

– Да что же на солонцах уродится? Деды наши ту землю не пахали и нам заказывали…

– Почему бы народ не порасспросить, раз самим неведомо? Иные насмешничали: поглядим, дескать, какой урожай к осени на Тугнуе вырастет.

Аноха Кондратьич покрутил головою, сказал с усмешкой зятю Епихе:

– Не дурее теперешних старики-то наши были, а вот почему-то не сеяли на низу… Ты то подумай: была б земля добрая, неужто до этих пор не распахали бы? Нашлись тоже умники!

Спорить с Анохой Кондратьичем было бесполезно. Он стоял на своем, как и все прочие старики, – зряшная, дескать, затея этот самый совхоз!

А совхозу и горя мало от того, что не признали его старики. Вскоре степную короткую улицу опоясал длинный-предлинный забор, замкнувший в свое кольцо добрых гектаров тридцать тугнуйской голой равнины.

Поселок наполнился людьми и машинами… Рядом с жильем начали строить навесы, просторные конюшни, строили еще что-то – и все большое, размашистое. Лес для построек везли из хребтов, с Косоты, из соседних деревень. В степном раздолье зашумела жизнь.

На обращенных в сторону Никольского воротах поселка появилась фанерная доска с надписью-вывеской

СОВХОЗ «ЭРДЭМ»

Что значит это бурятское слово, никто в деревне не знал.

2

Задолго до вёшной председатели артелей были приглашены директором МТС в Хонхолой и там познакомились с новым человеком. Директор назвал его товарищем Лагуткиным и объяснил, что он приехал сюда на постоянную работу начальником политотдела. Невидный собою, чернявый и коренастый, Лагуткин всем понравился: он был весел, внимателен, хотел все знать, обо всем выспрашивал.

– Мне придется иметь дедо с каждым из вас не так уж часто, – сказал Лагуткин колхозным руководителям, – досаждать вам сильно я не буду. Моя опора – не начальство, а рядовики, народ.

– Ничего, ничего… Для дела все можно. Какое досаждение! – возразил Епиха и про себя подумал: «Это человек!»

Епиха охотно отвечал на вопросы начальника политотдела, подробно рассказывал о работе «Красного партизана», об артельщиках, о себе, о своих помощниках. Точно так же поступили и некоторые другие председатели. Мартьян же Алексеевич предпочитал держаться в тени, вперед с речами своими не выскакивал, отвечал Лагуткину односложно. Они взаимно не понравились друг другу. Лагуткин подумал о Мартьяне:

«Сырой мужик. Необходимо заняться им!» А Мартьян – о Лагуткнне: «Принесла нелегкая еще одного черта на нашу голову!..»

Начальник политотдела оказался непоседой: он целыми днями разъезжал по колхозам. Их у него насчитывалось шестнадцать, и потому, быть может, Лагуткин поневоле выполнял свое слово: он и впрямь наведывался в Никольское не так уж часто. Нo зато, если уж приедет, пробудет в артели с утра до вечера, когда и заночует и, держась второго своего обещания, не упустит случая поговорить с артельщиками по душам. Вскоре он знал десятки людей по имени-отчеству, знал, кто о чем тужит, чему радуется.

– Ну и понятливый! – удивлялись никольцы.

А иные добавляли с теплым блеском в глазах:

– Об нашей нужде хочет понятие иметь, каждому норовит пособить, – золотой человек!

Лагуткин действовал тем же способом, что и Полынкин. И по прошествии времени слава начальника Лагуткина пошла вровень со славой начальника Полынкина…

Казалось, нет на деревне такого дела и такого человека, которого Лагуткин оставил бы без внимания. В Хонхолое он следил за ремонтом тракторов, бывал часто на курсах, перезнакомился со всеми и радовался не меньше Никишки, когда тому впервые доверили самостоятельную работу на тракторе – возить разобранные избы в совхоз «Эрдэм». Начальник политотдела часто беседовал с будущими трактористами и трактористками о втором пятилетнем плане, о международных событиях, читал им газеты, часто приходил он и на курсы бригадиров, где подружился с Корнеем Косоруким и Ванькой Сидоровым. Он уговорил Сидорова, чтоб тот привлек свою жену на курсы по уходу за скотом на колхозных фермах.

– Женщинам обязательно надо давать ход, воспитывать из них руководителей. Почему она должна вечно у горшков сидеть? Баба у тебя молодая, способная, детей нет, – убеждал бригадира Лагуткин.

Он достиг своего: Фиска пришла на курсы, открытые по его настоянию. Втайне Фиска давно завидовала сестре Лампее: у той муж артельный председатель, голова-мужик, и Лампея при нем не так себе баба, а с настоящим понятием. Фиске хотелось быть такой, как Лампея, идти если не вровень, то где-то близко около своего мужа-бригадира, уметь разбираться в его делах, и она, не задумываясь, дала свое согласие обучаться, едва лишь Ванька сказал ей о курсах. Так оба и ходили в Хонхолой и по дороге посмеивались:

– То-то весело двоим по холодку пробежаться!

– И мороз не в мороз, что и говорить!

На животноводческих курсах преобладали девки, и, чтоб не выделяться среди них своей кичкастой головой, Фиска перестала носить кичку.

– Давно бы пора! – сказала по этому поводу Лампея, как-то в воскресенье забежав проведать сестру.

Фиска зарделась от Лампеиной похвалы.

Наезжая в Никольское, начальник политотдела заходил в правления обеих артелей, в сельсовет, к учителям, в клуб. Он все хотел знать, всюду поспеть, растолкать, пробудить народ. Хилая и сонная комсомольская ячейка стала собираться чаще, Лагуткин провел с комсомольцами несколько интересных бесед, заставлял Саньку, сына Корнея Косорукого, читать стихи собственного сочинения, подбил комсомольцев на издание стенной газеты в клубе. Подбодренный начальником политотдела, сочинитель Санька принял на себя заведование клубом, и Лагуткин раздобыл для ребят бумаги, цветных карандашей, красок – пусть почаще выходит газета. В районе Лагуткин добился, чтоб к никольцам чаще выезжала кинопередвижка. В клубе стало оживленнее, веселее. Перед самой вёшной он взял с Саньки слово, что комсомольцы наладят выпуск стенных газет в обеих артельных конторах и полевых бригадах.

Но больше всего занимался Лагуткин закоульским председателем Мартьяном Алексеевичем. Нутром понял он, что в закоульской артели далеко не благополучно, что ему предстоит распутывать какой-то грязный клубок. Достаточно, говорил он себе, взглянуть на хмурые, неприветливые лица Мартьяна и его правленцев, чтоб убедиться, что нутро не обманывает. Какая разница между веселым, открытой души, Епихой и этими скрытными бородачами! Все просто, понятно, все начистоту, без утайки у красных партизан, где даже ошибки и промахи не пытаются замазывать, а выкладывают их с виноватой улыбкой, как нашкодившие дети. Совсем по-иному у закоульцев: всякое указание на недостатки воспринимается Мартьяном неприязненно-молчаливо, будто собирается сказать он: «Заметил?.. Ну так что ж… Только глубже не суйся…»

Иногда, будто спохватившись, Мартьян Алексеевич угодливо и быстро соглашался с начальником политотдела, спешил сделать так, как ему советовали. В этот момент он ловил на себе недоуменный, недоверчивый взгляд Лагуткина и сумрачно думал: «Оказывается, тебя не оплетешь!»

Лагуткин часами просиживал в правлении, разбирался в делах, беседовал с артельщиками. Но масса была настороженна и непроницаема. Зацепиться за что-нибудь существенное ему пока не удавалось.

За последнее время Мартьян Алексеевич, правленцы, Куприян Кривой сильно поджали хвост, следовали, хотя и не по доброй воле, указке начальника политотдела, и многим закоульцам казалось, что председатель Мартьян по-настоящему взялся за ум и что дела артели теперь поправятся. Никто не собирался ворошить старое, прошлогоднее, мешать Мартьяну налаживать дела, – налаживается жизнь, и слава богу…

Старый Цыган побитым псом ходил по заречью, не рисковал вовсе показываться в людных улицах.

3

Давно, с половины зимы, Ахимья Ивановна стала примечать в Никишке какую-то едва уловимую перемену. Не то что он теперь серьезнее, степеннее, перестал почти грубить отцу, – все это понятно, парень учится, набирается ума, бывает дома один раз в неделю, по воскресеньям; перемена совсем-совсем другая. Главное – Никишкины глаза. С некоторых пор в них появился тихий, ласковый свет, будто парень постоянно во власти сладостных воспоминаний. Ахимья Ивановна не верила, что такие воспоминания могла породить нелегкая тракторная наука, – о трудности ее сам Никишка говорил не раз. Смутные предчувствия томили старую.

«Уж не завелась ли у него в Хонхолое зазноба?» – спрашивала она сама себя и, словно невзначай, обращалась к сыну:

– А девок-то на курсах много?

– Хватает, – отвечал Никишка.

– И вместе учат, как в школе? – пытала Ахимья Ивановна.

– А то как же… И учимся, и в мастерской работаем… Какая разница! При советской власти – что девка, что парень… Только живем в отдельности.

– Еще б этого не хватало! Согнали бы вас в одну избу с девками – что б вышло! – чмыхал Аноха Кондратьич. – Научились бы тогда чему-нибудь!..

Все на такие слова смеялись. А Никишка краснел, как красная девица…

Раз от разу убеждалась Ахимья Ивановна в том, что Никишка влюбился… «Не иначе – на этих курсах, больше негде», – говорила она себе. Как-то она спросила его, кто, кроме Груньки, из Никольских девах обучается тракторному делу, – она-де запамятовала что-то.

– Неужто не знаешь, – изумился Никишка, – что, кроме нее, никого наших нету? Епиха сколь раз говорил… Она… разве есть у нас еще такие девки!

И, поймав на себе пытливый взгляд матери, он вспыхнул до корня волос.

«Неужто ж… Грунька?» – крайне удивленная и встревоженная, подумала старая и покачала головою…

Перед самой масленицей сомнение Ахимьи Ивановны разрешилось: да, это была Грунька!

В субботу, вечером на всю жизнь памятного ему дня, Никишка перешагнул порог родной избы с озаренным внутренним светом лицом, подошел к матери и тихо сказал:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю