355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Илья Чернев » Семейщина » Текст книги (страница 23)
Семейщина
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 04:57

Текст книги "Семейщина"


Автор книги: Илья Чернев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 23 (всего у книги 54 страниц)

Но так ли уж они неожиданны, эти новости, после недавнего схода, на котором сами же мужики потребовали уничтожить буфер? И все же, развернув газету «Дальневосточный путь», учитель так и загорелся радостью…

В горнице Ипата Ипатыча, пастыря, напротив, не было и не могло быть радости – сплошное уныние… Водя пальцем по газетным строкам, Астаха натолкнулся на самое важное: газета сообщала о конце ДВР и самороспуске народного собрания.

– Д-ды, хрипло засмеялся Амос Власьич, – Егор Солодушонок, значится, выбирал себя, чтоб тот же раз себя и распустить! Довольный своим острословием, начетчик расхохотался.

– Он так и говорил, комиссар-то – вставил сумрачно Покаля. День, два… Им все наперед известно.

– Что там еще? – позевнув, спросил Ипат Ипатыч. Астаха проворно зашелестел газетами:

– Вот! На том же заседании избран дальневосточный ревком… фамилии всё незнакомые. «Бывшая республика»… – Он отложил газету, взял другую.

– Живо, однако, все у них делается, – ехидно вставил Покаля, – уже бывшая!.. Была республика – и будто корова языком слизнула.

– Погодь! – сказал Астаха. – Вот! «Дальревком будет принимать все меры к окончательному изгнанию интервентов и белогвардейщины…»

– Значится, не начисто большаки разделались… Копошатся наши кой-где? – взметнул мшистыми бровями начетчик Амос.

– Пустое! – упавшим голосом сказал Ипат Ипатыч. – Все теперь пустое… копошатся далеко. Это большевикам уже не помеха. Нечего тешить себя понапрасну, зря, выходит, слали Потемкину деньги на крест командующему генералу Дитерихсу. Послал ему Потемкин наш восьмиконечный, старой веры крест, с золоченой надписью: «Сим победиши…» Да вот… не пособил господь! Не принял, видать, нашей жертвы… Нам теперь не туда, не за моря глядеть, а себе под ноги. Здесь, у себя, землю под злодеями выкапывать…

– Да, да! – загорячился Покаля. – Ночей не спать… Всюду, везде лезть… к ним в самое нутро… В сердце их змеей ужалить… Я винюсь, Ипатыч, перед тобою: верное твое слово – пулей их, пулей! И этак, и так…

– То-то! – победно усмехнулся Ипат Ипатыч. – Не послушались тогда меня… не то бы сейчас было…

– А что же могло быть? – зло брякнул рассерженный Покаля.

– Будет вам! – оторвался от газетного листа Астаха. – Вот интересно… «Дальревком объявляет сохранение свободного золотого обращения». – Он торжественно поднял кверху указательный палец.

– Это насчет денег? – спросил Амос Власьич. – Не обманул, значит, комиссар…

– Боятся пока!.. А потом все золото и серебро соберут да в Москву свезут… Нашли дураков! – снова загорячился Покаля. – Верь им!..

– Что на тебя сегодня наехало, никак дочитать новостей не дашь, – фыркнул Астаха. – Вот счас кончу… – Он опять склонился к газетному листу.

Покаля нервно поднялся, заходил по горнице.

– Ну, что читать? – завопил он вдруг. – Что? Что я вас спрашиваю?.. «Объявить нераздельной» – да им это только и дайся! Комедь!.. Это и без газеты, без ихнего писания дурак поймет!

– Что с тобой? Какой-то ты сегодня, Петруха Федосеич… ровно не в себе? – удивился начетчик злой Покалиной ярости.

– Не в себе! Будешь не в себе! Ума решишься! – закричал Покаля. – Да что вы, не слышали, что ли?!

– Что? – побледнел Ипат Ипатыч. Покаля вплотную подошел к пастырю:

– А то! Прибежал из города к Бутырину младший сын… Полный разор Потемкину… все большие дома, все мельницы у него забрали… только никчемное оставили… оголили до пупа!

– Как? Потемкина?

– Подчистую!

– А купцов? – враз спросили осипшими голосами Ипат, Амос и Астаха.

– Большим – всем разор! Вот тебе и экономическая политика.

– Лавку надо закрывать, – засуетился Астаха. – К Бутырину сбегаю…

– Погоди, – остановил его Покаля. – Малых-то, кажись, не трогают. Бутырин пока торгует, и ты, ежели желаешь, торгуй…

– Еще какие новости в городе? – притворяясь спокойным, спросил Ипат Ипатыч.

– Да вот, говорит, братским отдельную власть дадут, – автономия, по-ихнему… Теперь и эти нас подожмут своей антихристовой властью. Что будем делать? – взвыл вдруг Покаля страшным голосом.

Ипат Ипатыч встал с лавки, выпрямился во весь свой рост, положил Покале руку на плечо, сказал тихо, но твердо:

– А то и делать, Петруха Федосеич, что задумали… Сами не спасемся, никто нас спасать не станет…

– Все ли у тебя, Петруха, готово? – шепнул начетчик.

– Все, все! Мы еще не побиты… не побиты! – направляясь к дверям, горячим шепотом ответил Покаля.

Вслед за ним в темь проулка из Ипатовой горницы поодиночке выползли остальные…

Этим же вечером окна сборни долго светились сквозь закрытые ставни, там было много народу, учитель шелестел газетами, размахивал руками… В сборне тоже шло обсуждение деклараций, постановлений, телеграмм и приказов.

По распоряжению председателя подслеповатый Фаддей полез на крышу, кряхтя добрался до флага и ножом отпорол с красного полотнища синий нашитый квадрат с белыми буквочками ДВР, – просто этак, не торопясь, тихо, безо всякого шуму.

8

Идя глухим проулком, Покаля перебирал в памяти события последних дней. Картины, одна тоскливее другой, будто из мрака ночи, всплывали перед ним. Ох, уж этот праздник-годовщина и это большевистское освящение школы! С утра у крыльца сборни собралось десятка два парней и мужиков да десятка четыре мелкоты.

Молоденький учитель расставил ребятишек попарно, взрослым приказал стать позади, суетился, длинный, взмахивающий руками, рассовал всем красные махонькие флажки… забежал вперед, поднял, в паре с Алдохой, красное полотнище… колыхнулись ряды, затрепыхались на ветру красные лоскуточки, захрустели по крепкому снегу подошвы.

Все это он, Покаля, видел собственными глазами, на почтительном расстоянии шагая за демонстрацией. Ему казалось, что плетущиеся за мелкотой мужики чувствуют себя неловко, будто совестятся чего, глядят только вперед, избегают поворачивать головы к окнам… И хоть бы песню какую затянули, а то так, молчком, и прошли по тракту до школы. А школа вся как есть перевита кумачом, – исполосованы белые стены.

От этого кумача, от полоскающихся на ветру флагов у Покали зарябило в глазах, и он сквозь зубы процедил себе в бороду:

– Оглашенные! Сколь бы рубах люди пошили, а они разодрали в клочья… товару, вишь, у них избыток!

Демонстрация постепенно втягивалась в распахнутую дверь школы, и сюда со всех сторон начал сбегаться народ. На тракт, невесть откуда, вывернулся Спирька.

Покаля подошел к нему, поздоровался, мотнул головою на кумачовые стены.

– Старинные люди не зря говорили… – Он склонился к Спирькиному уху и прошептал злую, ядовитую поговорку.

– Гы-ы! – хохотнул Спирька.

И оба они протискались в школу, затерялись в беспокойной толпе, притулились в сторонке у задней стены…

Потом был митинг. За столом расселись Алдоха, Ананий, Епиха, Василий Трехкопытный… Учитель бойко отчеканил речь, поздравил никольцев с великим праздником, с окончательным разгромом контрреволюции, с открытием школы.

Покаля глядел на бегающего взад-вперед ладного парня, на величаво спокойных Алдоху и Василия, на портрет Ленина, – этот тоже был нерушимо спокоен и даже чуть усмехался глазами, будто и не совершал он ни в жизнь никаких революций… Глядел на все это Покаля и наливался злобою. «И дернула меня вечор нелегкая! – думал он. – Высунулся безо время с конституцией этой… Вчерась бы али сегодня по ночи в самый раз… в сумятице… Да сам себя на заметку перед городским комиссаром, перед всеми ими поставил… дурак, как есть дурак!..»

Вечером, после митинга, он пошел к Спирьке. Тот кликнул со двора Немуху, и остался он, Покаля, вдвоем с Немухой в горнице и долго толмачил с нею…

Вот что припомнилось ему в темном проулке. Сейчас он снова, как тогда, направлялся к Спирьке.

Худая, трудная жизнь выпала на долю Немухи. Глухонемая от роду, не говорит, а только мычит с подвизгом. До сорока пяти годов жила она у брата – бобыля, белобородого Саввы, была ему единственная работница, а за труды свои только побои от него и видела; вожжами, граблями, ухватами, чем попало бил ее Савва беспощадно, – так бил, что соседки, на что уж к мужниным кулакам привыкшие, на мычащий страшный рев Немухи сбегались и отнимали несчастную. Зла Немуха не помнила. С годами Савва одряхлел, бить уж не мог, и она, плача от жалости, подавала ему еду на печь, обихаживала, как умела. И работяща же была Немуха: по дому управится да к соседям, а то и в дальний конец пособлять кому бежит, – копать бульбу, жать хлеб в страду нанимается. А как упокоился Савва, и совсем пошла по строкам Немуха, вековечной работницей – батрачкой на чужих людей делалась. Что ей свое хозяйство подымать, что ли? И к чему, для чего? Уже стара Немуха, лицо морщинами изрубцовано, в волосах белые пряди, но так и ходит она в платочке, как ходила: кто такую возьмет, кичку бабью наденет?.. Все на деревне любят Немуху за ее добрый нрав, за кротость, за безответность, за богобоязненность, за строгую честность, – щепотки соли без спросу у хозяина не возьмет.

В последнюю страду Немуха нанялась к Спирьке, да так и осталась у него в зиму помогать его молодухе по двору: ширилось Спирькино хозяйство, и одной Писте было уже трудно управляться. Много ли старуха поест, а польза от нее великая – рассуждал Спирька… Незадолго до открытия школы учитель Евгений Константинович просил председателя Алдоху прислать надежную женщину, которая могла бы ночевать в школе, мыть полы, убирать грязь. Сам-то Евгений Константинович остановился по старой памяти у Егора Терентьевича, да так и жил там на хлебах. Алдоха указал учителю на Немуху, и она согласилась приходить по вечерам, делать в классе что надо, ночевать, с тем чтобы утром, как заявится учитель, возвращаться к своему хозяину. Может, и не совсем это Спирьке с руки, но как поперечишь председателю, который самолично заявился к нему и очень о том просил… Так и жила последние дни Немуха, на два дома: днем у Спирьки, ночью – в школе.

Подходя к Спирькиной избе, Покаля малость успокоился, подумал даже: «Оно и лучше… Тогда-то нужно было б собственную башку под топор класть… А с Немухи какой спрос… да кто и подумает на нее?.. Немая в случае чего и не выкажет…»

Он тихонько постучал пальцем в ставень. Не вынося лампы в сени, Спирька отпер дверь, впустил Покалю, сразу же провел его в горницу.

– Поспел? Не ушла? – спросил Покаля.

– Что так долго? Сбирается уж… Я придержал ее, как договорено…

Спирька вышел, оставил Покалю одного в темной горнице.

– Сам господь послал нам эту Немуху, – нащупывая лавку и тяжело опускаясь на нее, прошептал Покаля.

Дверь горницы чуть взвизгнула, и на пороге появилась Немуха с привернутой лампой. Она поставила лампу на стол, поклонилась Покале в пояс и, промычав, вскинула руку к дверям, – дескать, мне пора в школу.

– Знаю, знаю, – проворчал Покаля. – Садись сюда, – он указал ей на лавку подле себя.

Немуха неотрывно следила за движениями его губ, покорно села. Она уважала этого почтенного бородатого старика, как и все, казалось ей, уважали его на деревне; она не один раз работала у него, видела его сытость и богатство, но теперь, как повадился он к ней, стала его бояться. Ну, не на страшное ли дело подбивает ее этот старик? уж не рехнулся ли он в уме? уж не спросить ли о том дедушку Ипата?

Немуха сделала испуганные глаза, надула щеки, пустила по горнице свое жуткое «бу-бу-бу-у-у!» и закрутила головою, что всегда у нее обозначало страх, смешанный с большим сомнением. Покаля понял. Он нахмурил брови:

– Вот те на! Прошлый раз, кажись, согласилась, а теперь назад?.. Назад?! – крикнул он и схватил Немуху за руку.

Она заверещала, взвизгнула громче обычного, – аж мороз пробрал Покалю по коже. И тогда началось то, что уже не раз повторялось за последние дни в этой горнице – безмолвная чудовищная пантомима уговоров и понуждений. Тряся бородою, Покаля тыкал пальцем в передний угол, в божницу, потом переводил палец к окошку, затем упирал им в грудь Немухи… подносил к ее носу коробок спичек, шебаршил ими. Она хорошо понимала, что от нее требуют, у нее был свой язык жестов, на нем она объяснялась со всей деревней, и люди легко усваивали этот язык… О, она отлично понимала, чего добивается Покаля! В который уж раз он доказывал ей, что школа – богопротивная купель антихриста, что бог – палец поворачивался вновь и вновь к медной резьбе икон, – сам бог гневается на эту мерзопакость, и она, Немуха, призвана совершить великий подвиг – палец упирался ей в грудь – подвиг, за который будет ей прощение грехов и вечная награда на небесах, – палец старика устремлялся концом в потолок.

Жесты Покали рисовали страшную картину греховодства приезжего учителя-безбожника, они сулили Немухе бесконечное блаженство рая, полную расплату с нею за беспросветную ее жизнь, если только… старик совал ей в руки шуршащий коробок спичек. Немуха изредка коротко взмыкивала, крутила головой. «Какой леший на ней сегодня поехал?» – думал Покаля – и снова начиналась напряженная игра пальцев и устремленных на нее сердитых глаз.

Покаля догадывался о причинах Немухина колебания. Он и в прошлые разы подтверждал свой призыв округлым взмахом обеих рук у пояса, что, должно было означать длинную бороду уставщика Ипата. Он скреплял свой призыв авторитетом пастыря, – высшим для нее авторитетом. И сейчас он снова и снова ссылался на Ипата Ипатыча, но она почему-то отказывалась верить, давая понять, что ей лучше самой испросить благословение у святого отца.

Тогда Покаля решил прибегнуть к последнему средству. Он без крайности не хотел прибегать к нему, – веская улика могла, попасть случайно в руки врагов. Он вытащил из кармана что-то завернутое в чистую тряпицу, властно сунул в руки Немухи, ткнул убогую пальцем в грудь, взмахнул округло у пояса. Немуха раскрыла тряпицу и взвизгнула, – кто же не видал этой медной иконки на божнице дедушки Ипата! Сам пастырь, святой жизни человек, заступник перед господом, благословляет ее на подвиг! Она замычала умиротворенно, и улыбка раздвинула ее изрытое морщинами, широкое лицо. Немуха набожно поцеловала иконку, спрятала на груди. Затем она вскочила с лавки, торопко сунула Покалину коробушку за пазуху, истово, вздыхая, закрестилась в передний угол… поясно попрощалась…

Покаля проводил ее до дверей победной усмешкой, принялся вытирать со лба жаркий пот.


В морозную темную ветреную полночь занялась огнем первая Никольская школа. Крепко спала деревня, и кто бы мог сказать, с которого бока занялась она спервоначалу. Да и кто ж там, усмотрит на тракту, на пустом месте, вдали от жилья, кому оттуда зарево в окна кинется? И когда люди сбежались к школе, она была уже объята пламенем от ступенек крыльца до крыши. В свинцовое наволочное небо вздымался огненный столб, шипел и метался из стороны в сторону огонь на ветру, разбрасывая искры, трещали сухие доски потолка и пола, школа дышала жаром, терпким запахом горящей краски.

Гулко и торопко завыл над деревней набат… Просыпаясь, мужики в испуге пялились на малиновый круг в небе… с топорами, с ведрами бежали на тракт.

Широким кольцом окружили люди золотой, обжигающий лицо, свирепый костер к нему невозможно было подступиться. Но кинулись, но подступились – председатель Алдоха, Епишка, Ананий, учитель Романский, бондарь Самарин… Тащили багры, везли бочками воду, вышибали со звоном окна, – оттуда валил дым, вырывалось буйное пламя. Мартьян Алексеевич ломом крушил заключенную изнутри дверь:

– От язва! Спит и не чухает!

Молодой учитель, казалось, лишился рассудка. Он бросался в самое пекло, ему опалило волосы… Он словно бы обезумел от горя… Школа оседала, разваливалась с угрожающим треском, с картами обоих полушарий, с классными досками, букварями, тетрадями, портретами, плакатами… Она все больше теряла свои, такие уже родные ему, очертания и формы и наконец рухнула верхними венцами и крышею вниз, разбросав широко вокруг себя тысячи огненных звезд.

И тогда, в россыпи искр, на какую-то самую короткую минуту, глазам всех предстала Немуха. С растрепанными, завитыми огнем, космами, и занявшемся сарафане, она появилась на пороге вышибленной Мартьяном двери. Она что-то прижимала к груди обеими реками, визжала пронзительно – не то от боли, не то в исступлении, глянула на мужиков сумасшедшими глазами… вдруг расхохоталась и, всем почудилось, заприплясывала босыми ногами по горящему полу.

– Выходи! Выходи скорее… сгоришь! – закричали ей.

Но она уже скрылась. Никто не осмелился броситься в огонь под угрожающе нависшие бревна…

Наутро в груде черных головней нашли обгорелый, страшный Немухин труп. На груди у нее лежал комок желтого сплавленного металла.

Наутро же учитель Романский уехал в город. Поспешный этот отъезд походил на бегство.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

1

По весне на деревню снова валом повалили солдаты. С самой германской демобилизации не видывали никольцы такого солдатского нашествия. Это была весна двадцать третьего года, первая мирная весна, – всего лишь считанные месяцы назад начисто распаялась железная опояска фронтов вокруг Советской России. И снова никольцы увидали и Лукашку, давнего Федотова недруга, и Анохина зятя Гришу, и Карпуху Зуя, и зудинских Силку с Федькой, и многих-многих других, которых, казалось, и след простыл. Кое-кто из них с начала мировой войны не приезжал на побывку, кое-кого давным-давно оплакивали, как сложивших голову на полях сражений.

Эти повидали белый свет, помотались по чужим землям, изъездили вдоль и поперек необъятную матушку Россию, а иные и немецкого плена отведали. И, возвращаясь в родные края, они только ахали: до чего скудна, беспеременна семейская жизнь! Та же власть бородатых отцов, те же смешные поверья старины, те же обычаи, посты и праздники, те же сарафаны и кички – хоть бы каплю что изменилось… Та же солодуха, ботвинья, тарки, кисель, оладьи, лапша, соленая черемша, вяленное на солнце мясо… Те же девичьи игры в «мячик» у завалин, те же городки и бабки, «коршун», «чертик», клюшки – у парней, и только детвора, оседлав тальниковые прутья, изображает белых и красных, играет в партизан и войну… Те же гулянки у амбаров или за селом на горке, те же семечки, пахучее репейное масло на девичьих головах, гармошки, кашемирики, жениховство в ометах соломы, щелканье серы. Так же целую неделю моют девки избы снаружи в петровки-голодовки, так же на троицу едут в лес кумиться, одевают березку в ленты, бусы, шелковые платки… те же хороводы вкруг березок с тягучими старинными песнями. Так же непутевым девкам, а больше из озорства, мажут парни дегтем ворота, чтоб наутро злились они, спозаранку отскабливали, отшоркивали метлами-голиками… Та же прадедовская двуполка… Тот же пастырь Ипат Ипатыч…

Иным нравилась эта нерушимость, они заставали все на своем месте через столько годов, окунались в родной быт, как рыба в воду, будто разом забывали все виденное и пережитое в чужих краях. Среди таких, – словно стряхнул он разом с себя годы австрийского плена, годы гражданской войны на юге, – неизвестно еще, на чьей стороне он там воевал, – был самый старший Анохин зять Самоха. Племянник уставщика Ипата, он пронес через все бури и грозы, через непотребство иноземной жизни крепкую веру своих отцов, свою семейскую закаленность.

Но были и другие, – и этих большинство, – которые, собираясь вместе, презрительно фыркали на старину, мечтали о новшествах, пытались исподволь привить в хозяйстве, в своем дворе что-нибудь такое спорое, ловкое, удобное, что подглядели они во время своих скитаний, переняли от нездешних людей. Александр Калашников, к примеру, как вернулся, стал разводить пчел, – он так вжился в это дело где-то на стороне, что, демобилизовавшись, остался в городе, кончил месячные пчеловодные курсы, а затем уж и домой поехал. От него пчелиную страсть перенял Мартьян Яковлевич, обзавелся для первого случая двумя колодами. Кто-то из молодых привез из города гусиный выводок, и впервые у речки стали плавно вышагивать белые крупные птицы, – бабы с сомнением потряхивали кичками…

Однако и те и другие – и хулители и защитники старины – держали себя одинаково со стадиками, строго блюли первую заповедь семейщины: почтение к родителям. Садясь за стол, как и все, бывшие солдаты крестили двуперстием лбы, грубо старикам не перечили, на рожон не лезли. Если и были такие, то самая разве малость, и деревня окрестила их отпетыми, еретиками, жалела их отцов и матерей, которые-де и сами от еретиков отступились… Но пуще прежнего шла по деревне дележка: младшие сыны в вековечных батраках дальше ходить не желали, женились, отделялись, получали свою скудную долю, заводили у себя особые порядки, начинали по-своему биться с нуждой.

Большинство демобилизованных заявлялось на село в шлемах-буденовках, – таких самых, что видали никольцы у мимоезжих, забравших хлеб, красноармейцев позапрошлой зимою. Остроконечная эта шапка встречала осуждение старух, вызывала у них богобоязненный трепет, – уж не бесовские ли это рога? уж не лик ли это звериный? Иные бабушки так и заливались горючими слезами над погибшими душами своих внуков, вернувшихся в немыслимых шапках-рогульках.

Красноармейцы смеялись, но не обидно, не так, чтоб уж в глаза – и в утешение родителям меняли шлемы на привычные картузы и войлочные шляпы.

Но не только это заставляло смеяться демобилизованных. Этой весною пуще прежнего плодились темные слухи и дурные приметы. Будто нарочно выходило так: чем больше красноармейцев возвращается домой, тем больше страху для стариков и старух, – словно демобилизованные сами приносят худые приметы, тянут за собою устрашающие слухи. Будто нарочно кто перешибает радость встреч, нарочно сеет страх и недоверие к новине, будто кто хочет удержать или ослабить ее поток.

Из пятиконечной звезды на красноармейском шлеме выходило число 666,– а кто ж не знает, что в писании это самое пагубное, звериное число, предвещающее конец мира? И старики не хотели терпеть у себя в избах ни шлемов с красными звездами, ни другого чего пятиконечного, – кому же хочется гореть на том свете вечным огнем?

В кооперативе-потребиловке тот же лик звериный, смущение дьявольское. Пусть неплохой хозяин Василий Трехкопытный, пусть умеет он достать в городе нужный товар, пусть научается понемногу торговать Епишка, пусть честен Егор Терентьевич, и все знают, что он ладный мужик и не обманет, – но зачем выдают пайщикам книжки со звездной печатью:

– Уж не антихристова ли то печать?

И так повсюду, так на каждом шагу – лик звериный, антихрист, антихристова печать, последние времена.

О последних временах, о скорой кончине мира пуще прежнего гуторили в эту весну Никольские бабы. Однако вскоре бабка Сысоиха, а больше разные странницы-побирушки, что выпрашивают милостыньку под окнами, стали объяснять, что кончину мира надо понимать не в том смысле, что предстоит окончательное светопреставление, а только кончина неугодной богу анафемской власти, и что сроку ей осталось ровно три года, – только так, мол, и надо понимать звериное число 666. Старая Димиха, побирушка, вхожая к самому дедушке Ипату, уважаемая бабами, заходила в избы, – ее всегда зазывали чаевать, – сидела часами, толковала сны и приметы и рассказывала:

– Три лета и три зимы им народ мучить… А потомотко по весне придет им край. В том году коммунистов не будет, власть тоже переменится – придет привидент, – он будет царствовать тридцать три года, жизнь будет при ём бравая, адали прежняя… После его смерти кто-то еще заступит на царство на три года, а после него наступит такое время: земля не будет давать плода, небо – дождя, деревья посохнут, звери и скот станут ходить и кричать, не найдут себе корму… Все это будет, как сказано в писании… Вот тожно-то и конец свету, а не сейчас…

Нелепая эта легенда получила столь широкое распространение, что потребильщик Василий Домнич счел необходимым записать ее себе на память. Однажды он прочитал свою запись председателю Алдохе и сказал:

– Через три года, значит – в тысяча девятьсот двадцать шестом. На этот год мы как раз намечаем утроение оборота… Стоит ли мне подавать в кандидаты партии, пожалуй к концу-то я не успею в члены перевестись?

Домнич явно насмехался над этим вражеским сказаньем, хотя лицо его, как всегда, оставалось спокойным и безулыбным. Но Алдоха рассмеялся по-настоящему…

Целый день крутился Василий Домнич в лавке, толковал с приходящими мужиками, с бабами, говорил, не моргнув глазом:

– Товару дешевого надобно? Придется, тетки, в пайщики вступать, книжку за печатью на руки получить… Оно, конешно, как бы та книжка рук не опалила… но без нее и товаров нету.

– Тебе смешно… сибиряку-греховоднику!

– Чо тебе, сибиряку! – отвечали бабы. – Тебя ничо не возьмет.

Но книжки всё же брали, – не все, но брали. С трудом увеличивалось количество пайщиков кооператива…

В разгар лета пришла на деревню несусветная новость: советская власть дает бурятам полную свободу, разрешила им создать свою отдельную республику, и отныне никольцы переходят под бурятское начало.

– Ну, не последние ли времена наступили! Заставят нас нечистые свои законы сполнять, своим бурханам кланяться… Чо тожно?

– К тому и клонят, видать… Изгальство!

– Вот когда настоящее сгальство над нашей верой приспело… Братских над нами поставили!

– Нет, не уцелеть этой окаянной власти!..

Платова легенда о конце советской власти тем временем перекочевала в соседние села: в Хонхолой, в Харауз, пошла гулять по округе.

2

Это только мужикам почудилось, что со страху сбежал молодой учитель из деревни. На самом же деле не было у него страху, а лиши отчаяние, горе великое, и не сбежал он, а, посоветовавшись с председателем Алдохой, срочно выехал в город за следственными властями.

Он вернулся тогда же, зимою, и не один – с прокурором, с двумя милиционерами. Строгий, желчный, уже немолодой, не выпуская папироски изо рта, – так и жарил одну за другой, всю сборню прокурил, – прокурор доставил председателю Алдохе немало хлопот: заставлял вызывать к нему мужиков поодиночке, часами допрашивал их и все писал, писал. Алдоха обязан был ходить с милиционером по деревне из конца в конец, сопровождать вызываемых… Целую неделю опрашивал людей прокурор, перебрал всех свидетелей пожара, допросил чуть не поголовно родителей, посылавших своих ребят в школу, всех, кто жил около школы по тракту и в Краснояре. Ничего вразумительного не могли сказать мужики, – ну, строили они школу сообща, ну, тушили ее тоже сообща, когда уже она пылала сверху донизу, а как загорелась – никто не видал, разве в полночь станешь у окошка сидеть. Алдоха, учитель, Василий Домнич тоже давали свои показания, но те показания ни к чему не вели. Эти-то уж рады бы выложить всё, все свои подозрения, но в том-то и беда, что подозрений у них никаких не было. Молодой учитель был твердо убежден, что пожар не случайность, не оплошность Немухи, а намеренный кулацкий поджог, но прокурору мало было таких слов и убеждений, ему нужны были факты. В числе прочих свидетелей был допрошен и Спирька, как хозяин Немухи. Но он тоном, не допускающим сомнений, заявил, что ничего особого за Немухой он не замечал и очень даже похвалил эту работящую и безобидную бабу.

В конце концов прокурор распорядился выкопать из могилы Немухины останки. Алдоха проделал это со сторожем Фаддеем, Епихой и бондарем Самариным ночью, чтоб не дозналась семейщина и не подняла реву.

Спекшегося медного катышка, который многие тогда, наутро после пожара, заметили на груди у Немухи, в домовине не обнаружилось… Подслеповатый Фаддей тайком закопал Немуху в ту же могилку.

Так и уехал прокурор из Никольского ни с чем, с пустыми руками, – разве что с ворохом исписанной бумаги. Так ничего и не сказали толком никольцы о загадочном пожаре школы. Ничего и сама не знала семейщина, а если бы и знала что, не вдруг-то постороннему, городскому выложит.

Вместе с прокурором отбыл в город и учитель Романский.

– Не везет нам с тобой, Евдоким Пахомыч, – грустно сказал он Алдохе. – Не везет вместе поработать…

– Совсем ты или как?

– Не знаю. Все будет зависеть от наробраза. Я буду, конечно, настаивать…

– Беда, – поник головою Алдоха, – теперь мне такой школы скоро не поднять.

– Не тужи, Пахомыч, – ободрил Романский. – Ты подымешь… Я верю, ты и не такое еще подымешь! Ты умеешь находить себе опору, а это главное… Ну, пока прощай… А там увидим, повоюем.

Он крепко пожал руку пригорюнившемуся Алдохе.


Как ни осторожно действовал председатель Алдоха на кладбище, как ни хитрил, – тайное скоро стало явным, никольцы неведомыми путями дознались, что председатель откапывал для прокурора Немуху-покойницу.

– Должно, улик искали каких… анафемы! – гуторили у колодцев бабы.

– Да разве мертвый чо скажет?!

– Это ль не бедынька, ты скажи на милость!

И если к следствию, к допросам семейщина отнеслась сравнительно равнодушно, – уехал прокурор, и дело с концом, – то разговоров о Немухе, о бедной ее душеньке, претерпевшей неслыханное надругательство, хватило на долгие месяцы. И было о чем судачить бабам: трудолюбива, ласкова была убогая. Немуха никому не только зла не сделала, но и слова худого не сказала за всю жизнь, – о немоте ее для этого случая забывали, – а тут заставили ее душу нехристи проклятые неприкаянной по свету скитаться… Димиха уверяла баб, что теперь-то уж не успокоиться Немухиной душеньке, вечной странницей быть и в рай господень не попасть из-за такого греха. Она-де сама видела, как бродит по дворам Немухина душа.

– К вечеру, как солнце сядет… у сеновалов, у мшаников… по затенью, по затенью… – шамкала старуха.

Боязливые бабы стали с опаской да с крестным знамением выходить в сумерки на задние дворы.

Ахимья Ивановна, на что уж не робкого десятка баба, а и та пристально вглядывалась в затененные углы сараев, подражая мужу, крутила головою.

– И что он, постылый, надумал это! – ругала она председателя Алдоху, хоть и не имела на него сердца: не Алдоха ли первый за старого батьку перед Дёмшей заступник.

Не из боязни тревожилась Ахимья Ивановна, а больше Немуху жалеючи:

– Каково-то ей, горемыке, по ночам бродить? Добрая была девка, господня душа, а вот довелось…

Старший ее зять Самоха, пропадавший столько годов по чужим краям, считавшийся давно погибшим и только что вернувшийся домой, частенько наведывался к теще, – жил неподалеку. Ахимья Ивановна была рада-радехонька тому, что кончилась наконец-то долгая мука старшей ее дочки Лукерьи, и тому, что Самоха приехал не разбалованный и кинулся подымать свое хозяйство, – будто вырвалась наружу вся его мужицкая страсть к земле, приглушенная годами войны и лишений. И еще радовалась Ахимья Ивановна, что остался крепок Самоха в старинной семейской вере. Знать, недаром годами учили его с детства писанию и до самого призыва пел он в церкви на клиросе. Самоха был старший сын Ивана Ипатыча, давно покойного брата уставщика Ипата, и с юных лет дядя-пастырь стал готовить его в начетчики. Надо ли говорить, что, вернувшись, он точно елеем облил черствое сердце Ипата Ипатыча, – какой помощник вдруг объявился!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю